|
Таир Али ИБИШЕВ Роман Copyright – «Абилов, Зейналов и сыновья», 2000 г. Copyright – Ceyla, 2000 Copyright – Tair Ali, 2000 ISBNS – 87459-234-2 Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав. Все события и герои в романе вымышлены, любые совпадения случайны Глава 1. ЗЕРКАЛО 1. Два десятка фотографий в темно-красном альбоме, несколько учебников со штампом университетской библиотеки, значки, чахлый лимонник в жестяной банке, пять рубашек, свитер, пара старых брюк, туфли со сбитыми на бок каблуками в коридоре, электронная зажигалка, ключи - вот и все, что осталось от Ибишева. И еще остались две тоскующие женщины. Они тихо ходят по его комнате и стирают невидимую пыль с мебели. Скрипят половицы. Его кровать застелена коричневым покрывалом с тигром. Почти все фотографии детские. На одной из них, самой лучшей, он стоит перед домом с большим персиком в руках и настороженно смотрит в объектив. Эту фотографию делал сосед с первого этажа. Женщины перебирают книги на столе, листают его школьные тетради. И так они делают по несколько раз в день, потому что очень скучают по Ибишеву. А за окном, не шелохнувшись, стоят заснеженные маслины. И если выйти на балкон, то можно увидеть серое и неподвижное море, и падающий снег, который неумолимо заметает головокружительный лабиринт улиц, и белый пар, поднимающийся над плоскими крышами домов, и обледенелые провода, и черных птиц, парящих совсем низко в застывшем небе. И можно прикрыть лицо ладонями и представить его себе там, на бесконечных лугах, залитых прозрачной водой и светом. Но это сейчас. А тогда, в тот день, Ибишев проснулся от скрипа двери. Он открыл глаза и увидел их на пороге своей комнаты. Они стояли, окутанные полумраком, совершенно одинаковые, маленькие, сутулые, в черных вдовьих косынках и синих платьях в белый горошек. Ибишев закрыл глаза. И когда он открыл их снова, они уже стояли в изголовье его кровати. - С днем рожденья, сынок! - сказали они совершенно одинаковыми голосами и одновременно улыбнулись. Две загадочные сирены с почти детскими лицами цвета слоновой кости, почти бесплотные, почти ирреальные, два ангела-хранителя, прошедшие через всю жизнь Ибишева и, в конце концов, так и не сумевшие уберечь его бессмертную душу. И Алия, та, что старше Валии ровно на полторы минуты, отодвигает занавеску, и чудесное майское солнце заливает всю комнату дрожащим светом, похожим на призрачную дымку. И все словно тонет в этом свете: и чахлый лимонник в железном горшке на подоконнике, и письменный стол, и шифоньер в углу, и стены, покрытые выцветшими обоями, и изголовье железной кровати, и заспанное лицо Ибишева. Валия, та, что младше на полторы минуты, достает из шифоньера одежду Ибишева и аккуратно вешает ее на стул. Брюки, рубашка, носки. И за окном с массивными ставнями - Денизли, но не такой, как сейчас. Денизли 1984 года. И весь город завешен красными флагами, которые еще не успели убрать после первомайского праздника. И на заросшем диким виноградником огромном пустыре, примыкающем к верхним кварталам, вовсю идет строительство дач. И в городской мечети конца прошлого века все еще находится краеведческий музей. И Ибишеву всего четырнадцать лет. И он, протирая заспанные глаза, садится на кровати. И ноги его едва достают пола, и Алии-Валия улыбаются ему, и их лица цвета слоновой кости почти светятся от счастья. - Сегодня, наконец, ты стал, взрослым! - сказала Алия. - Слава Аллаху! - сказала Валия. И они погладили Ибишева по разлохмаченным волосам. - Теперь ты мужчина в доме, не забывай об этом… - Мы будем молиться за тебя. - А это подарок! Посмотри! - И словно, как у фокусников в цирке, в крошечных ладошках Алии-Валии вдруг возникла картонная коробка из-под обуви, перевязанная куском бечевки. - Когда твой отец уехал, он оставил это. - Сказала, печально улыбнувшись, старшая Алия. - Упокой Аллах его душу! - Упокой Аллах его душу! Это нужно всем мужчинам. Это скоро понадобится и тебе. Ибишев осторожно взял коробку. - Это подарок от твоего отца! Мы столько лет хранили его для тебя!.. - Сегодня можешь не идти в школу, сынок. Вечером придут гости!.. Они по очереди приложились ко лбу Ибишева и исчезли, словно растворившись в солнечной дымке. И Ибишев, осторожно прижимая к себе коробку, спустился с кровати и, шлепая босыми ногами, подошел к окну. Коробка была легкая и пахла нафталином. Ибишев был взбудоражен и растерян одновременно. То, что он держал в руках, было как-то неразрывно связано с тем человеком, которого он никогда не видел и который был его отцом. Он развязал бечевку и снял крышку. Сверху, переложенные кусками ваты, лежали большая, начищенная до сверкающего блеска медная мыльница, круглое зеркало, помазок с настоящей свиной щетиной в маленьком целлофановом кулечке, обсыпанный тальком, плотно закупоренный флакон выдохшегося огуречного одеколона, полупустой тюбик жидкого польского мыла, а в самом низу - роскошная опасная бритва с фигурной ручкой, инкрустированной перламутром. Стоя босыми ногами на холодном полу, он стал бережно раскладывать неожиданно полученное наследство на залитом солнцем подоконнике, остро чувствуя невыразимую нежность к человеку, который, как и он, был мужчиной и когда-то владел и пользовался всем этим. Он представил себе его сидящим за столом в гостиной. Перед ним круглое зеркало на подставке. Он смотрит в него и проводит бритвой по намыленной щеке. На лезвии остаются куски пены с черными волосками. Ибишев трогает пальцами свое лицо. На подбородке и над губой уже есть пушок. Он пробует подушечкой большого пальца притупившееся лезвие. Бритва удобно лежит в руке. И, наверное, лучше всего запомнить его именно таким, в призрачной солнечной дымке, стоящим перед подоконником и с замиранием сердца, рассматривающим нехитрое отцовское наследство… 2. Он никогда не видел его, если, конечно, не считать той темной, плохо ретушированной фотографии в столовой. Она висит на стене, между окном и буфетом. Бесформенное лицо с почти совершенно размытыми чертами едва проглядывает сквозь неопределенный серый туман. Скорее эскиз какой-то маски, чем фотография мужского лица. Сходство усиливается еще и благодаря старательности фотографа-ретушера: розовые пятна на щеках, лиловые тени вместо губ и два четких черных кружочка, изображающих ноздри. Ибишев много раз подолгу изучал этот единственный имеющийся в наличии портрет отца и, в конечном итоге, пришел к единственно возможному заключению: лицо на фотографии никак не могло принадлежать живому человеку. Он снился ему иногда, огромный и сияющий, в широком плаще, который трепал налетающий ветер. На лицо его падала холодная тень, и черт нельзя было различить, но Ибишев точно знал, что он улыбается ему, улыбается и что-то говорит тяжелым басом, и Ибишев, дрожа от любви и восторга, силился различить слова. Но ничего не получалось - призрак говорил на каком-то неизвестном Ибишеву языке. Он все говорил, говорил, пока где-то далеко не начинали протяжно кричать птицы. И тогда сияющий призрак отца Ибишева поворачивался и медленно уходил в странный скандинавский пейзаж (грозное северное море, катящее валы на громоздящиеся друг на друга скалы, и лохмотья почти черных облаков на светлеющем небе). Ибишев так никогда и не узнал, о чем хотел поведать ему призрак отца. В первый раз он увидел этот сон в одиннадцать лет и, проснувшись, долго плакал, закрыв голову подушкой. Очевидно, что призрак что-то пытался рассказать ему. Что-то очень тайное. Что-то такое, что он мог доверить только ему, своему сыну... Ибишев напряженно думал об этом. И в течение целой недели, искусно прячась от Алии-Валии, обыскивал квартиру в поисках каких-либо следов, способных натолкнуть его на разгадку отцовской тайны. Но все, что ему удалось найти, были спринцовка, в предназначении которой он так и не разобрался, и внушительный темно-синий фолиант “Акушерство и Гинекология”, завернутые в кусок тряпки и спрятанные на дне корзины с грязным бельем. Сон повторялся еще несколько раз. С теми же подробностями. Призрак говорил, перекрывая шум ветра и грохот волн, простирал к нему руки, но слова языка, на котором он говорил, не становились от этого понятнее. И чем старше становился Ибишев, тем спокойнее он начинал принимать мысль о том, что тайное послание отца навсегда так и останется тайным. Это первое значительное поражение в своей жизни Ибишев пережил в полнейшем одиночестве, отгородившись от мира высокой температурой, ознобом и сыпью. Врач определил у него корь. Последовали ровно сорок дней домашнего заточения, во время которых юный Ибишев окончательно установил факт полного отсутствия каких-либо материальных следов отцовского пребывания в доме. Не было ни его одежды, ни его документов, ни фотографий (безобразная подделка в столовой не в счет), ни его запаха, ни его инструментов! Абсолютно ничего! Первый духовный кризис Ибишева был вызван очевидным хрестоматийным противоречием между сознанием и верой. С одной стороны, следуя немецкой классической философии, он был вынужден признать, что доказательств существования отца в области разума нет и, судя по всему, быть не может, а с другой он интуитивно продолжал ощущать его незримое присутствие. Кризис этот продолжался до того памятного майского утра, когда Алия-Валия, словно волшебные феи, принесли юному Ибишеву чудесные артефакты в обыкновенной картонной коробке - тот самый святой Грааль, в существование которого он уже давно перестал верить! И именно потому стоит запомнить его таким, каким он был в то утро - счастливым. 3. Время настолько стерло всякие различия между ними, что они стали совершенно одинаковыми. Два бесплотных существа с девичьими лицами и всегда теплыми сухими ладошками. Алия-Валия, Валия-Алия, бесконечные отражения друг друга. Общее лицо, общий дом, общая судьба, общий Ибишев и даже, в каком-то смысле, общее короткое замужество. Они будут смотреться друг в друга как в зеркало всю жизнь. И каждая новая морщина на лице одной будет говорить другой о ее собственных морщинах. И когда наступит срок, сестры безошибочно угадают это, приглядевшись к своему живому отражению. Алия-Валия были не просто однояйцовыми сестрами-двойняшками. Они были единым целым. И неоспоримым доказательством этого стал тот душный августовский вечер 1970 года, когда старшая из них - Алия, с лицом, горящим от страха и возбуждения, впервые вошла в брачную спальню. Свадьбу сыграли дома в узком семейном кругу, в прямом и переносном смысле - он приходился дальним родственником невесте. Не то двоюродным, не то троюродным братом по материнской линии. Отвернувшись к стене, она стягивает через голову кружевное белое платье. Это платье они шили вместе с сестрой в течение целого месяца. Белая хрустящая ткань, пропитанная запахом нафталина и цветочного одеколона, медленно сползает по худым плечам и в тусклом свете ночника капельки пота тускло блестят на смуглой коже. Платье с шелестом падает на пол и лежит вокруг ее ног, как морская пена. Она не поворачивается. Она прижимает горящую щеку к плечу. Она готова потерять сознание от стыда и страха. Прямо перед нею большой мотылек. В безумном вальсе он кружится вокруг желтого плафона ночника на тумбочке у кровати и пугающие тени, следуя неумолимому ритму его движений, плывут по голубым обоям. Ибишев-старший сидит на кровати. Невысокий коренастый мужчина с залысинами на загорелом черепе. На нем черные брюки с роскошным клешем и кремовая тенниска, расстегнутая на широкой волосатой груди. Сквозь толщу времени лица его не видно. На лице лежит густая тень. Видна лишь массивная, гладко выбритая челюсть. Он достает из кармана брюк платок и вытирает пот со лба. На столе у двери стоит поднос со сладостями и фруктами. В середине подноса возвышается цельный кусок сахара, обвязанный красной лентой. И когда он, наконец, позвал ее и прикоснулся к ней, она зажмурила глаза и не открывала их до тех пор, пока он, весь покрытый горячим потом, не откинулся на подушку и не заснул. И она лежит, уставившись в потолок невидящими глазами, и прислушивается к своему телу. И она точно знает: все, что происходит с ней, происходит и с ее сестрой, там, в их маленькой комнате за стеной… И Валия действительно потеряла невинность в то же самое мгновение, когда это произошло с Алией. Просто так, лежа с закрытыми глазами в душной темноте. И это было в первый раз со дня их рождения, когда они спали в разных комнатах с сестрой. И так продолжалось в течение всех восьми месяцев замужества Алии. Каждую ночь Валия переживала все то же самое, что и сестра. И они говорили об этом друг с другом. И они были уверены, что так и должно быть. И они боялись, что беременность старшей будет заметна и у младшей. Но этого, слава Аллаху, не случилось! И, несмотря на то, что у Валии тоже прекратились месячные и потемнели соски, и по утрам ее так же тошнило, как и Алию - живота у нее не появилось. За месяц до рождения сына, которому в наследство, кроме не слишком благозвучной фамилии, Ибишев-старший оставил еще и свои бритвенные принадлежности, он уехал на заработки и больше никогда не вернулся. С ним поехало еще несколько шабашников из Денизли. Но все они вернулись, самое позднее, через полгода. А он - нет. То ли отправился дальше, на запад, в бесконечных поисках утраченной Аркадии, то ли сгинул где-то в нефтяных болотах Биби-Эйбата, то ли просто не захотел вернуться. Последнее известие от Ибишева-старшего в самом конце осени 1971 года принес человек с сильно воспаленными глазами. Было поздно. Ветер швырял в окна мокрый песок и старые газеты. Алия-Валия не открыли ему и переговаривались с ним через дверную цепочку. Безобразно худой, длинный, с тяжелыми надбровными дугами в стиле Ломброзо он говорил, как-то странно прожевывая слова. Он сообщил, что супруг их находится в добром здравии и в скором времени намерен вернуться домой. Потом он ушел. И больше от отца Ибишева известий не поступало. Потом умер отец. А следом за ним и мать. И Алия-Валия остались одни. Они покрыли себя траурными покрывалами, и траурные покрывала подходили им, и они больше никогда не снимали их. И они снова стали спать в одной комнате. И заботы о маленьком Ибишеве поглощали все их свободное время. И они не очень страдали от одиночества. Они любили Ибишева, хотя и воспитывали его в неожиданной строгости. Любили по-своему, как-то по-детски, не как любят женщины. По-другому они не могли. Они слишком долго жили без мужчин, чтобы остаться женщинами. 4. Он сложил все обратно в коробку точно в такой же последовательности, как и доставал. Аккуратно закрыл крышкой и спрятал в шкафчик письменного стола. После завтрака Ибишев сидел на балконе и рассеянно следил за тем, как в теплом воздухе, пронизанным весенним солнцем, легко летит тополиный пух. Он падает на плоские крыши соседних домов, гирляндами свешивается с проводов и телевизионных антенн, лежит свалявшимися серыми кучками на асфальте. Ибишев с нетерпением ждет вечера и, как обычно бывает в таких случаях, время тянется для него бесконечно долго. Он слышит, как громыхают посудой Алия-Валия на просторной кухне, полной запахов жареного лука, ванили и свежей зелени. В столовой размеренно отбивают такт настенные часы. Ибишев еще раз тщательно ощупывает свой подбородок и щеки. Мягкие, хотя и довольно длинные волоски. Особенно на подбородке и над губой. Ибишев удовлетворен. Он кладет голову на разогретые солнцем перила и продолжает следить за летящим пухом. Легкий порыв ветра приносит томный запах цветущего винограда и травы. И время продолжает тянуться, как горячая резина, и золотистые стрелки невыносимо медленно ползут по циферблату старых часов. Он задремал. И не было никаких вещих снов, и даже призрак отца не явился к нему в тот день… А потом солнце стало медленно опускаться в неподвижное море и серые дома почти утонули в густых розовых сумерках. Ибишев сидит во главе стола и, изо всех сил стараясь не сутулиться, прижимается худыми лопатками к жесткой спинке стула. Под самым потолком горит люстра. Все пять рожков. Но напряжение слабое и поэтому свет лимонно-желтый. Он сильно искажает лица, придает им восковый оттенок, отчего они становятся похожими на маски. На Ибишеве новая белая рубашка с длинными рукавами и коричневые брюки с вытачками. Волосы его смочены водой и аккуратно зачесаны набок. Он сидит во главе стола и перед ним бокал с шампанским. Он чувствует себя мужчиной и оттого старается держаться как можно увереннее. Гостей немного. Справа от Ибишева соседка по этажу с шеститилетней дочерью. Девочка все время молчит и внимательно рассматривает всех сидящих за столом сквозь очки на пол-лица с толстыми линзами, из-за которых ее многократно увеличенные глаза похожи на диковинных бабочек. Дальше жена заведующего продуктовым магазином и ее старший сын - студент первого курса педагогического института. Рядом с ними тетка Алии-Валии, ныне покойная, толстая женщина с красным лицом. Она шумно ест, наклонившись над столом. Вначале были поданы салаты и закуски, в том числе и черная икра. Затем последовал черед курицы, натертой шафраном, красным перцем и сметаной. Гарниром ей послужил рис с чечевицей и картофель фри. Пили лимонад и по чуть-чуть шампанского. И когда наступило время десерта, Алия-Валия торжественно внесли роскошный пирог с консервированными абрикосами на круглом деревянном блюде. Как и полагается, Ибишев задул свечи и получил сердцевинку пирога… Гости стали расходиться к одиннадцати вечера. Дольше всех задержалась тетка Алии-Валии. Она упорно продолжала есть, даже когда за столом уже никого из гостей не осталось. Она все ела и ела, и Ибишев с раздражением думал, что этому не будет конца. Ему было неудобно оставить ее одну, и он сидел рядом с ней и исподтишка следил за тем, как она методично прожевывает огромные куски пирога. Она ушла лишь когда часы неторопливо пробили полночь. Все подарки, кроме чудесного отцовского наследства, лежали на письменном столе в его комнате: полосатая польская рубашка, спортивный костюм, три пары шерстяных носков, роман Стивенсона “Остров Сокровищ” в мягком переплете, коробка фломастеров… Он лежит накрывшись легким одеялом. Его вещи аккуратно сложены на стуле. Алия-Валия по очереди целуют его в лоб и, погасив свет, уходят. И он остается один в темноте, напоенной терпкими майскими запахами. И рассеянный свет уличного фонаря падает на пол перед кроватью. И от стула и оконной решетки тянутся длинные четкие тени. И когда мягкий порыв ветра качает занавеску, явственно ощущается тяжелый аромат цветущего винограда и ночного моря. От бокала шампанского у него слегка кружится голова и горят щеки. И его опять тянет в сон, но он знает, что спать нельзя. Он почти физически ощущает картонную коробку на подоконнике. Ему кажется, что бритва с перламутровой ручкой, и мыльница, и огуречный одеколон испускают таинственное свечение, не видимое никому, кроме него. И, чтобы не заснуть, он молится своему неведомому богу и просит его помочь Алие-Валие побыстрее вымыть посуду и отправиться спать. И чем больше он молится, тем сильнее нарастает его нетерпение. Приподнявшись на локтях, он напряженно прислушивается к тому, как они передвигают стулья в столовой, ставят тарелки в сервант, переговариваются вполголоса. По улице с грохотом проезжает грузовик и где-то вдалеке лает собака. И так продолжается довольно долго. Не меньше часа. А может быть и больше. Ибишев считает до шестидесяти и загибает пальцы. Еще одна минута. Он старается считать медленно, в том же темпе, в каком двигается секундная стрелка. Но надолго его не хватает. На четырнадцатой минуте он сбивается… И вот, наконец, вначале на кухне, а потом в столовой погасили свет. Алия-Валия проверяют замки, вешают дверную цепочку и подходят к его комнате. Ибишев замирает. - Спит? - полушепотом. - Спит. Он сегодня устал, бедный. Щелкает выключатель, гаснет полоска света под дверью, и он слышит, как они уходят по коридору. Еще несколько минут, и дом погружается в тишину, полную шорохов и таинственных скрипов. И если задержать дыхание и внимательно прислушаться, то в самой глубине этой подвижной тишины можно различить почти призрачный гул моря. Он подождал еще немного, прежде чем подняться. Все дальнейшее - загадка. И ключ к ней - это ключ ко всей глупой жизни несчастного Ибишева. Стоит только разгадать ее, и он будет оправдан во веки веков!… Все произошло так: стоя в ванной комнате перед большим зеркалом с потускневшей, а местами совсем облупившейся амальгамой, Ибишев неожиданно почувствовал странное жжение где-то в груди. Сердце его болезненно сжалось, замерло и стало вдруг стремительно падать куда-то в головокружительную пустоту. И когда, казалось, падению этому не будет конца и его беспомощно падающее сердце уже больше никогда не оживет и не будет биться, оно рванулось и отчаянно затрепыхалось, как черная птица под стеклянным колпаком. Кровь прилила к его побелевшему лицу и, ошарашенный, Ибишев увидел в старом зеркале над железной раковиной то, что не должен был видеть ни при каких условиях, то, что скрыто от нас спасительным покрывалом Майи… Видение было у него перед глазами всего лишь мгновение, говорят, это случается у человека в агонии. Но и этого мгновения было достаточно. Легкий толчок, струя теплого воздуха, как от взмаха крыльев пролетевшей рядом птицы, а потом, сквозь постепенно рассеивающуюся муть в зеркале Ибишев во всех отвратительных подробностях разглядел самого себя, свое лицо - невыразительное и убогое, словно наспех скроенная маска. И эта кустарная маска удивительным образом, словно волшебный кристалл, заключала в себе все его прошлое и все возможное будущее. И он все понял. Маска-лицо в упор смотрит на него из зеркала. Она безобразна. Непомерно вытянутый череп, обрамленный редкими черными волосами, сплошь усыпанными звездочками перхоти. Сквозь грязную пену, размазанную по бесформенному подбородку, почти светятся красные головки прыщей. Узкий лоб. Оттопыренные уши, покрытые светлым пухом, торчат кверху. Угреватый нос посередине лица похож на уродливую картофелину. Ибишев старается не пропустить ни одной, даже самой незначительной подробности. Сознание его совершенно ясно. И оно позволяет ему видеть то, что скрыто за образом в зеркале. Невероятно, но всего лишь на одно мгновение Ибишеву действительно было даровано это чудесное право, и он, подобно божественному Платону, смог лицезреть головокружительный мир первоначальных архетипов. И в то самое мгновение, когда пленительное покрывало Майи с треском разорвалось, и перед его очистившимся взором возникло видение незыблемой и жестокой небесной механики- все эти тускло поблескивающие зубчатые колеса, пассики и отжатые до предела пружины, отмеченные нестираемыми знаками безжалостного предопределения, он разглядел самого себя, висящего на крошечной орбите, ничтожного, словно насекомое, и столь же уродливого в мерцающем сиянии планет. Ибишев старается не дышать, чтобы не подавиться комком отвратительной горечи, подкатившей к горлу. Чудесное наследство, бритва с перламутровой ручкой дрожит в его судорожно сжатой руке. Трудно даже себе представить, что происходило в этот момент в его несчастной голове. Ибишев не был избранным. И он не был готов принять то, что увидел. Он был просто четырнадцатилетним мальчиком, решившим побриться первый раз в жизни. Но произошло нечто, похожее на короткое замыкание, программа дала сбой, и Ибишев навсегда обратился в соляной столп. Был ли этот сбой случайным или он входил в первоначальный план? Тайна. Над ее разгадкой Ибишев будет биться всю свою недолгую жизнь, шаг за шагом погружаясь в безбрежный океан безумия. Царь Эдип бредет по мраморной Аттике. Он идет в Фивы, совершенно слепой, опираясь на руку дочери, и тощие собаки слизывают его тень. Эдипу было несравнимо легче. Ему было даровано великое счастье не - узнавания. Зная, как и Ибишев, свое будущее, он в упор не узнавал его. Да и ко всему прочему Эдип никогда не был статистом. Эдип был героем, почти полубогом, разгадавшим загадку Сфинкса. Ибишев разжал липкую от пота ладонь и осторожно положил бритву на ржавый край железной мойки. В насыщенной влагой воздухе монотонно звенят комары. На стене пыльная лампочка без плафона. Свет ее кажется густым и тяжелым. Ему все еще тяжело дышать из-за комка горечи, стоящего в горле. Видение пропало. Вокруг него привычный мир. Но он больше не верит в него. Ибишев стягивает с себя майку и грубые сатиновые трусы. Он отходит назад, в самый конец ванной комнаты, чтобы поместиться в зеркале. Привычное отражение. Все как обычно: лицо, тело, глаза. Разница лишь в том, что теперь он знает - там, за этим отражением, которое всего лишь фантом, его настоящий образ - маленькое уродливое насекомое с выпирающими ребрами и впалой грудью, обтянутой пористой кожей, похожей на резину. Насекомое шевелится, перебирает короткими лапками, дышит, и в его выпуклых сетчатых глазах отпечатались боль и бесконечное одиночество. Он стоит, упершись худыми руками в край раковины и, не отрываясь, смотрит на самого себя. Из крана тонкой струйкой идет вода. На ручке двери висит полотенце. Ибишев дрожит. Его выпирающие лопатки похожи на обрубленные крылья падших ангелов. Отсюда не видно, но по лицу его текут горячие слезы. Ибишев не закричал, когда старое зеркало хрустнуло и покрылось паутиной трещин. Он не закричал и после того, как оно стало скользкими от крови и с грохотом посыпалось в раковину. Он не кричал и когда темная кровь залила ему глаза, и подбородок, и шею. Он не чувствовал никакой боли. Вообще ничего не чувствовал, кроме холодеющих кончиков пальцев. И он продолжал биться головой в проклятое зеркало до тех пор, пока комок в горле не закрыл совершенно доступ воздуху. И тогда Ибишев, почти потеряв сознание, рухнул на колени и, собрав все свои силы, отчаянно закричал, чтобы, наконец, выдавить из себя этот омерзительный комок горечи. Ночной мотылек кружится вокруг пыльной лампочки. Крылья его покрыты золотисто-коричневой пыльцой, похожей на прах. Вновь обретенная способность дышать. Воздух, все еще горчащий, но такой желанный, такой необходимый, со свистом врывается в закупоренные легкие… На стене, и на полу, и в раковине, полной разбитых кусков зеркала, подтеки крови. Дверь рванулась, отлетела задвижка. Алия-Валия в одинаковых ночных, обе дрожащие, почти белые от ужаса, вбежали в разгромленную ванную и одновременно запричитали над окровавленным и голым Ибишевым. Ибишеву наложили четыре или пять швов и грубый, слегка искривленный шрам, напоминающий набухшую кровью коричневую пиявку, навсегда присосался к его узкому лбу. Он будет сопровождать Ибишева до самой смерти. Глава 2. ЭНТЕЛЕХИЯ (Энтелехия* - потенциальная возможность материи) 1. Когда-то мне было о ком заботиться. Ровно тысячу лет назад. У меня была мать, и отец, и брат. У меня была женщина. Жена. Но прошло целое тысячелетие, и серая пыль поглотила их всех до одного. И все они стали призраками. Что толку от фотографий? Я все равно не помню их лиц. Только иногда во сне они говорят со мной. Раньше это пугало меня. Но потом я привык. Что поделаешь? Денизли перенаселен призраками. Они повсюду, куда ни посмотришь. Призраки мертвых, призраки живых. Тысячу лет назад я еще пытался разобраться во всем этом. Пытался отделить тени мертвых от образов живых, но теперь, когда сам я стал почти тенью, это потеряло всякий смысл. Я отчетливо помню день, когда умерла мать - ей было восемьдесят три, но совершенно не помню, что стало с моей женой и почему я вдруг оказался совершенно один в пустом доме. Как странно, в последний раз я видел Селимова, когда ему исполнилось четырнадцать лет, столько же, сколько Ибишеву, про которого он пишет книгу. Временами мне начинает даже нравиться эта его книга. Хотя я, конечно же, написал бы ее по-другому. Я сижу на перевернутом железном ведре, прислонившись спиной к покосившемуся столбу электропередачи. Мне не жарко в моем драповом пальто. А над городом бушует мусорный ветер. Безумный юго-западный ветер. Он поднимает до самого неба огромные клубы желтой пыли и гонит по гудящим улочкам города кучи дребезжащего мусора и старые газеты. Море беснуется. Оно сплошь в зелено-бурых пятнах. Вскипает грязной пеной и с грохотом обрушивается на разбитую эстакаду. Ржавые рыбацкие баркасы в гавани беспомощно раскачиваются и протяжно гудят под ударами волн. Проклятый мусорный ветер. Он обрушивается на город неожиданно, без предупреждения. И лишь собаки за несколько часов до его прихода начинают жалобно скулить и прятаться по подвалам. И их шерсть стоит дыбом от разлитого в воздухе электричества. Мусорный ветер приносит бесконечную головную боль, сердцебиение и смутное, невыразимое словами беспокойство, похожее на страх. Я помню время, когда в Денизли еще не дули мусорные ветры. Я помню время, когда медленно умирало море. 2. Год за годом оно все дальше отступало в глубь горизонта, оставляя за собой бесконечные голодные пески. Море мелело так стремительно, что за несколько лет почти полностью обнажились скалы, до этого едва возвышавшиеся над водой. Теперь они стояли, облепленные гниющими водорослями и мертвыми мидиями, словно безобразные бородавки. И вся рыба ушла далеко к югу. И рыбачьи баркасы не могли больше выходить в море. Это было страшно. И никто не знал, почему это происходит. Но зато вода в колодцах стала пригодной для питья. И деревья вокруг города зацвели, как не цвели никогда раньше. Это было не так давно. Еще лет десять назад. Тогда в Денизли отовсюду приезжали дачники. Они приезжали на машинах и на автобусах целыми семьями. Снимали дома, заполняли пляжи и кафе, и вечерами на улицах было так же людно, как и днем. На бульваре каждый вечер играла музыка. Ходили красивые женщины в легких платьях. Завели даже небольшой прогулочный катер. Он отходил от эстакады три-четыре раз в день и, сделав круг вокруг маяка, возвращался. Особенно многолюдно было летом 86-ого года, когда всю территорию от станции электрички до эстакады выделили под застройку дачному тресту. И уже в начале июня началась настоящая строительная лихорадка. Бригады рабочих копали фундаменты, корчевали заросли старого виноградника, варили арматуру, заливали бетон… Из Баку приехало столько людей, что стоимость жилья внаем в разгар сезона почти утроилась! Стали сдавать даже подвалы и сараи. И Денизли процветал. А потом море стало возвращаться, метр за метром, жадно пожирая побережье. И если отступало оно в течение целых двадцати пяти лет, то вернулось оно всего за три года. И когда это произошло - резко изменился климат. И в город пришли периодические мусорные ураганы. Артезианские колодцы стали горькими от морской воды. Земля вокруг Денизли пересохла и покрылась твердой соляной коркой. Первой погибла великолепная фисташковая роща за автобусным терминалом. Деревья почернели и высохли. И ветер вырывал их с корнями, и их пришлось сжечь. А потом наступил черед сосен, граната и царственных фиговых деревьев, дважды в год покрывавшихся желтыми, как золото, смоквами, исходившими липким соком… Погибло почти все. Даже плантации неприхотливых маслин. Все, не считая старых виноградников на бросовой земле, выделенной дачному тресту. И это было удивительно. Он должен был погибнуть раньше других. Его выкорчевывали бульдозерами, выжигали целыми участками. Его душила горькая морская вода и соль, выступающая на поверхность. Но он выжил. И, чтобы выжить, он изменился до неузнаваемости. Мутация?.. Эволюция?… Никто не видел ничего подобного раньше. Листья его уменьшились в среднем почти вдвое. Они значительно утолстились, стали необыкновенно жесткими и заострились по краям, сделавшись похожими на птичьи лапы с длинными когтями. Узловатые стволы виноградников приобрели стойкость и крепость железных тросов. И теперь их практически невозможно было ни распилить, ни разрубить: через десять минут работы у пилы просто ломались зубья, а топор покрывался глубокими щербинками. Но самым удивительным качеством, который приобрел виноградник, стала та неожиданная быстрота, с которой он разрастался в разные стороны, постепенно захватывая пустующие земли вокруг себя. Продвигаясь все дальше под и над землею в поисках пресной воды и жизненного пространства, он все ближе подбирался к городу, буквально вспарывая асфальт и кроша бетонированные фундаменты своими жесткими шершавыми щупальцами. Для своей экспансии виноград удачно использовал брошенные к тому времени каркасы недостроенных дач. Во время полного штиля, когда раскаленное небо, покрытое багровой патиной, висит совсем низко над городом, а море становится похожим на бирюзовое трепетное желе, достаточно подойти поближе к старым складам у пристани, чтобы услышать, как виноград методично грызет каменную кладку недостроенных дач. Он оборачивается вокруг них кольцами и сжимает, сжимает. Камень и бетон крошатся, рассыпаются, сдавленные нечеловеческой силой, и, время от времени, с глухим грохотом обваливаются особенно подточенные стены, и тогда в том месте, где это происходит, над желто-бурыми виноградными джунглями в воздухе зависает одинокое облако пыли… 3. Проснувшись, Селимов безошибочно определил, что за окном опять бушует безумный мусорный ветер. Скользнув взглядом по стопке машинописных листов, лежащих на старом столе, он стал шарить рукой под диваном в поисках тапочек. Большой портрет маслом в духе Модильяни иронично наблюдает за ним со стены. Единственное яркое пятно на блеклых обоях. На портрете восковое лицо мужчины средних лет с подозрительными крошечными глазками, глубоко запавшими в неестественно вытянутый череп. Он презрительно улыбается одними тонкими губами. Селимов от всего сердца ненавидит его. Остальные картины, доставшиеся ему от покойного отца, он давно уже или продал, или раздарил. Остался только этот тип, неотступно наблюдающий за ним из грубого пыльного багета. Отец написал его незадолго до смерти, с трудом работая скрюченной артритом рукой. Селимов оставил портрет из чувства вины. Отец умер, когда его не было в Денизли. Отчаянно дребезжат оконные стекла. Селимов сидит на стуле посередине большой гостиной, загроможденной старинной мебелью, и курит. Всю эту мебель отец собирал много лет. Два громоздких кресла из красного дерева с резными ножками, комоды, украшенные драконами, огромный сундук в стиле “oriental”, черный лакированный буфет середины Х1Х века из Китая, столик с ножками в форме бронзовых дельфинов, пианино с подсвечниками Arnold Fibiger. Каждую вещь Селимов помнит с детства. Он смотрит в окно. По улице в клубах уличного мусора и горячей пыли двигается похоронная процессия. Завывающий ветер изо всех сил полощет черное покрывало, пришпиленное к железным носилкам с телом. Ветер накатывает, словно гигантская волна, и движения людей становятся замедленными и неуверенными. Длится это с минуту, а потом бешеный порыв, подчиняясь некоему внутреннему ритму, на мгновение ослабевает, и в этот короткий промежуток времени все, кто идет за носилками, невольно ускоряют шаг, натыкаясь друг на друга и едва не роняя покойника. Пауза закончилась. Накатывает новый шквал, и все вновь замедляется, как в плохом кино. Одеваясь, Селимов просматривает машинописный текст “Ибишева” и на ходу правит его карандашом. Четвертая глава. На письменном столе полно теплой пыли из щели в окне. Выходя из дома, он забыл выключить вентилятор. Но решил не возвращаться из-за этого. Старая “Волга” 79-ого года. Машина вздрагивает всем корпусом и, тяжело поскрипывая спущенными амортизаторами, катится по горячему асфальту. “Волга” так же, как и все остальное, досталась Селимову от отца. Он вытаскивает из заднего кармана джинсов потрепанную записную книжку в кожаном переплете: ул. Нефтяников, 39. Это точно за городом. Где-то там, за дачами. Чтобы не пересекаться с похоронной процессией, Селимов сразу сворачивает в переулок и, быстро проскочив переплетение почти безлюдных улочек за площадью перед зданием мэрии, выезжает к залитой водой набережной. Море с ужасающим грохотом разбивается о железобетонные волнорезы и выплескивается на дорогу кусками шипящей пены. Ветер обрывает провода. Со столбов электропередачи то и дело сыпятся синие искры. Несмотря на духоту, Селимов не спускает стекло из-за ветра. Примерно через километр дорога резко сворачивает налево. Выезд к эстакаде. Пристань. Старые склады. Водонапорная башня. Дальше общежитие рыболовецкой артели, ремонтные мастерские, неработающая кондитерская фабрика. Дальше дорога начинает причудливо петлять среди желто-бурых зарослей хищного виноградника. Он повсюду, сколько хватает глаз. Кое-где сквозь этот сплошной монотонный покров оплетенные жадными щупальцами еще торчат бетонные каркасы недостроенных домов, похожие на скелеты гигантских ящеров. Дорога быстро сужается. Селимов сбрасывает скорость до минимума. Старая машина дрожит и грохочет на колдобинах. Проехав два или три километра среди бесконечных растительно-каменных скелетов, Селимов слишком поздно замечает, как облако пыли и мусора впереди него постепенно сгущается, темнеет и вытягивается, приобретая форму бешено вращающейся воронки. Острие воронки уже достает до земли. Она движется прямо на него, вспарывая верхний слой почвы. Медленно и тяжело раскачивается из стороны в сторону и со свистом втягивает в свое жерло все в радиусе нескольких метров. Через две или три минуты она почти наверняка накроет его. Селимов выключает мотор и поднимает ручной тормоз. В наступившей тишине слышно, как гудит земля и трещат стволы виноградников. Он раздумывает, стоит ли надеть ремень безопасности. В этом есть что-то удивительно живописное. Если выбрать удачный ракурс, например, стать с правого боку, спиной к солнцу, скрытому облаками пыли, на фоне золотисто-серого неба четко, до мельчайших деталей видна маленькая белая машина на проселочной дороге и огромная черная воронка, надвигающаяся прямо на нее… Стена пыли и мусора высотой в несколько метров всей тяжестью обрушилась на машину. В одно мгновение стало темно и невыносимо душно. Все вокруг словно завесили рыхлым серым туманом. На бешеной скорости из глубины этого тумана вылетают и падают прямо на лобовое стекло песок, галька, комья сухой глины, консервные банки, ветки, целые кусты каких-то колючек, вырванные с корнем. И Селимов по-настоящему испугался, особенно когда почувствовал, как задние колеса с жутким скрипом оторвались от земли. Машину развернуло и со скрежетом потащило по земле куда-то влево. От грохота и свиста у него заложило уши. Он запаниковал. Вокруг один сплошной двигающийся черно-серый водоворот, в самом центре которого он безнадежно застрял. Он пытается взять себя в руки. Закрывает глаза и начинает очень медленно считать. Вой и скрежет стали затихать только, когда он добрался до ста семидесяти восьми. Селимов сидит на корточках перед машиной и курит. На зубах скрипит песок. Воронка свернула в сторону и теперь медленно рассеивается там, над виноградными джунглями. В воздухе висит горькая пыль. Селимов смотрит на покореженный исцарапанный корпус “Волги” и улыбается. Он вспоминает свой страх. 4. Селимов продолжает свои поиски. Когда он, наконец, проехал железнодорожный переезд и станцию электрички, с правой стороны потянулись унылые каменные заборы невысоких домов. Он свернул в глубь переулков. Безлюдно. За все это время ему не встретилось ни одной машины. Эта часть города словно вымерла. Он удивлен. Такое ощущение, что он принимает участие в какой-то странной игре. Его задача найти писателя, про которого он впервые услышал три дня назад (по крайней мере, он так думает!). Писатель живет на улице Нефтяников, дом 39. Селимов ищет улицу Нефтяников, и дорога уводит его все дальше на восток в глубь головокружительного лабиринта. И вот он уже с трудом понимает, где находится. Но он все равно продолжает ехать из какого-то чувства противоречия. И лабиринт все разветвляется и разветвляется, и безлюдные улочки все больше запутываются. И нет никого, кто мог бы показать дорогу. И ему начинает казаться, что он кружится на одном месте, и когда он уже начинает терять терпение, плотный ряд каменных заборов и домов начинает постепенно редеть, и в просветах между ними становятся видны скалы и голодные пески, скованные коркой соли… Он останавливается посередине грязного пустыря перед большим трехэтажным зданием с провалившейся крышей. Покрытое бурой копотью оно, видимо, давно уже необитаемо. Первый этаж почти до самых окон засыпан песком и битым стеклом. Над дверью ржавая табличка: ул. Нефтяников, 14. Рядом, под покосившимся деревянным столбом, пропитанным мазутом, сидит высокий загорелый старик в черном драповом пальто, надетом прямо на голое тело. На его совершенно лысом черепе свежая царапина. Селимов выходит из машины. Мокрая от пота майка липнет к телу. Старик смотрит на него, сложив руки козырьком. Продолжает бушевать мусорный ветер. - Нефтяников тридцать девять…- Слова тонут в свисте ветра и приходится говорить с паузами. Лицо старика - медная маска из стовратных Фив. - Улица Нефтяников…как добраться…я правильно еду? - Дом писателя?… - Я не слышу…громче! - Тебе нужен…дом писателя?…Сигареты? - Селимов кивает и протягивает старику полупустую пачку. - …возьму две. - Дом писателя. - Прямо…- Он прячет сигареты в карман пальто. - Там, видишь? - Что?…Что вижу? - Там. Проезжай электростанцию. - Старик показывает пальцем куда-то на восток. -…метров через двести…увидишь большой столб с обгорелой верхушкой…молния ударила в прошлом году…рядом сидит собака. - Что?… - Собака, собака, говорю, сидит…рыжая такая…от столба повернешь направо, к скалам. Это там…дом писателя… Старик улыбается и машет рукой на прощание. В его выцветших глазах вспыхивают и тут же гаснут золотые искры безумия. Селимов заблудился. Это очевидно. Электростанция, столб, собака…сумасшедший старик-бродяга. Куда ехать? Только не обратно в лабиринт! Селимов включает радио. Крутит ручку настройки. Красная полоска проходит всю шкалу до конца. Ничего нет. Только треск и шипение пустого эфира. Словно наступил конец света и во всем мире остался только он один и этот сумасшедший старик, который продолжает махать ему рукой. Ветер катит по земле пластмассовый бидон. Машина мчится по разбитой дороге, и за ней на несколько сотен метров тянется шлейф песка и пыли. Теперь Селимов абсолютно уверен: кто-то специально запутывает его. Кто-то не хочет, чтобы он встретился с писателем. (Селимов, как всегда, несколько переоценивает значение собственной персоны.) Он едет вдоль бесконечной бетонной стены, над которой нависает главный корпус теплоэлектростанции с громадной, сужающейся кверху трубой. Вокруг трубы, отбрасывающей длинную неподвижную тень, кружатся черные птицы. Железные столбы высоковольтных линий, рыжие от разъедающих их ржавчины, безжизненно молчат. Из-за кризиса электростанция уже больше года работает с перебоями. На обочине, рядом с брошенными бетонными блоками, лежит разбитый грузовик, полузанесенный песком. Дорога свернула направо, к скалам, и впереди показалось море, скрытое до этого громадой электростанции. Снова начались дома. Невысокие, серые, с наглухо закрытыми ставнями, они стояли, плотно прижавшись друг к другу, на небольшом ровном участке между скалами и дорогой. В стороне от домов Селимов увидел врытый в землю толстый столб с обгорелой верхушкой. Рядом, на песке, привязанная к столбу тяжелой цепью лежала тощая рыжая собака с гноящимися глазами. Когда он подъехал ближе, собака, с трудом преодолевая напор ветра, вдруг подняла морду и с яростным рычанием стала грызть цепь. Из ее пасти клочьями потекла пена. Следуя указанием старика-бродяги, Селимов свернул направо. 5. Он стоит, облокотившись на горячий капот машины и, щурясь от солнца и ветра, с чувством победителя рассматривает красивую, хотя и несколько запущенную виллу, выстроенную из камня на живописной скале, нависающей над морем. Сплошной балкон опоясывает дом по периметру. На крыше солярий и барбекю из огнеупорного кирпича. Панорамные окна от пола до потолка закрыты жалюзями. Прямо перед входом пустой бассейн, облицованный синим кафелем. Он завален песком и мусором. Вдоль дороги, ведущей к дому, в ряд стоят симпатичные фонари с разбитыми плафонами и высохшие, словно обугленные, маслины. Маслины разукрашены как новогодние елки. На скрюченных ветках, облепленных сверкающим серпантином из кассетных пленок, в изобилии висят пустые металлические банки, автомобильные запчасти, выкрашенные в красный, синий и желтые цвета, проволочные звезды и сито всевозможных размеров. Все это звенит, дребезжит и гудит на ветру. Селимов оставил машину у водонапорного бака, стоящего на ржавых железных подпорках. Солнце стоит в зените. Окутанное странным розовым маревом, оно яростно прорывается сквозь бегущие по небу тучи пыли. И его жар подобен укусу скорпиона. Селимов идет к входной двери. Под ногами хрустят ракушки и песок. Сквозь плотно закрытые жалюзи кто-то внимательно наблюдает за ним. Селимову не по себе. Ветер приносит запах горького миндаля и сухой полыни. Дверь открыла полная краснолицая женщина в малиновом халате с капюшоном. Вытирая мокрые руки о чайное полотенце, перекинутое через плечо, она с нескрываемым любопытством смотрит на Селимова и широко улыбается. - Прошу прощения. Это дом номер тридцать девять?…Я ищу дом писателя. - А вы кто?.. - Я из редакции. Мы договаривались о встрече…по телефону…утром. - Покажите какой-нибудь документ. - Селимов достает из портмоне редакционное удостоверение и протягивает его женщине. В просторном холле темно и прохладно. Снаружи доносится вой ветра, наложенный на совсем отдаленный гул беснующегося моря. - Сюда, пожалуйста. Вообще-то мы ждали вас к одиннадцати часам. Как договорились. - Я никак не мог найти ваш дом. И спросить было не у кого. Такой ветер. - Проходите. Только снимите, пожалуйста, туфли. Я сейчас дам вам тапочки. Она отодвигает тяжелую бархатную штору и Селимов оказывается в полукруглой комнате, еще более темной, чем холл. Бледный солнечный свет, просачиваясь сквозь закрытые жалюзи, ступеньками лежит на ковре. Где-то справа, в углу, размеренно стучат часы с боем. Монотонно гудит кондиционер. Глаза Селимова начинают постепенно привыкать к темноте. В глубине комнаты он различает мужской силуэт. - Кто это?.. Слесарь? - Нет. Это корреспондент из газеты. - А слесаря до сих пор нет? Женщина включает свет. За громоздкой конторкой вишневого дерева у стены стоит розовощекий толстячок в пижамных брюках и майке. Перед ним аккуратная стопка рукописей, раскрытая книга в мягком переплете и большой высушенный краб с отломанной клешней. Толстячок натягивает на голову малиновый берет и выходит из-за конторки. - Пресса! Пресса - это хорошо! Хотя, честно говоря, мы вас уже и не ждали… Но лучше поздно, чем никогда! Ведь, правда? Толстячок неожиданно подмигнул Селимову и залился идиотским хрюкающим смехом. - Вы проходите, не стесняйтесь! Садитесь в кресло, так вам будет лучше видны картины на стене. А тетя Сяма пока нам сделает чай. Ведь, правда, тетя Сяма? А может, кофе? Селимов неопределенно кивает. Вся стена напротив него увешана картинами. Их не меньше двух десятков. Он безошибочно узнает руку отца. Но он никогда не видел этих картин раньше. В комнате много книг. Они плотно стоят в высоком шкафу, уходящем под самый потолок. На подоконнике, рядом с пустым прямоугольным аквариумом, Селимов видит чучело маленького каймана и изящную модель парусника на лакированной подставке. Селимов удивлен. У него такое чувство, что все это он уже видел когда-то. Дежавю? Огромный веер, расписанный иероглифами, траченное молью сомбреро, китайский зонтик с цветами, две бронзовые статуэтки на мраморной каминной полке, граммофон со сверкающей медной трубой…Он почти уверен, что видел все это. Этот ковер с крупным геометрическим рисунком. Селимов пытается вспомнить. Ему кажется, что он вот-вот вспомнит. Но что-то отчетливо мешает ему. (Селимов наделил Ибишева великим Даром Узнавания. Но сам он слеп, как летучая мышь. Он не видит в упор.) - А вот и чай! Женщина ставит на журнальный столик поднос с заварным чайником, нарезанный лимон в блюдечке, вазочку с шоколадными конфетами, две рюмки и початую бутылку коньяка. - Чай у нас отличный! Английский, с бергамотом. Попробуйте!…И вообще, молодой человек, - неожиданно напыщенно говорит толстячок, разливая чай по фарфоровым чашкам с лепными драконами, - в этом доме все неординарно! Как вам понравились картины? Удивительно! Ведь, правда? - А кто автор? - К сожалению, неизвестно. Картины не подписаны. А мне они достались, так сказать, по наследству. Но, согласитесь, удивительные работы! Селимов соглашается. - Ну что ж! С чего начнем? Я хочу, чтобы мы с самого начала поняли друг друга. Это очень и очень важно, чтобы ваша статья получилась…как это сказать поточнее…на самом высоком уровне! Ведь речь, как-никак, идет о гении! Да, да, молодой человек! Именно о гении! Других определений я просто не принимаю! Селимов с интересом смотрит на толстячка и, пытаясь скрыть улыбку, смущенно откашливается. Лицо толстячка горит от возбуждения. Он нервно потирает друг об друга свои пухлые ладошки. - Ну и как вам роман? Вы уже прочитали его? Селимов пожимает плечами. - Значит, не читали! - толстячок искренне огорчен. И от этого румянец на его лице проступает еще больше. Он хмурит выцветшие брови и с укором смотрит на Селимова. - Очень жаль, очень жаль. Я надеялся… Но, честно говоря, этого и следовало ожидать. Сейчас мало читают, а уж тем более в провинции. Очень жаль… Возникает неловкая пауза. Толстячок остекленевшими глазами смотрит в чашку со стынущим чаем и не обращает на Селимова никакого внимания. Из кухни тянет запахом жареного лука. Селимов чувствует, что голоден. Толстячок вдруг вскакивает с дивана и начинает быстро ходить по комнате из угла в угол, заложив руки за спину. - Это великий роман! Клянусь могилой матери! Голос его дрожит. Селимов мстительно надеется, что он прослезится. - Просто великий! В этом столетии больше не будет написано ничего подобного! Уверяю вас!…Сейчас роман переводят на португальский и урду, а осенью он выйдет в Дании и, может быть, еще в Бенгалии! Роман начинает свое шествие по миру! Пейте, пейте чай, он сейчас совсем остынет! Когда я увидел первые пробные оттиски…боже мой, я чуть не плакал, как ребенок!…давайте я плесну вам коньяку…отличный коньяк, мне привезли его в подарок из Шемахи. Голос толстячка больше не дрожит. Он стоит перед Селимовым и возбужденно говорит, жестикулируя руками. - Обязательно прочтите его! Клянусь могилой матери, вы не пожалеете! Вы на все сто процентов убедитесь, что я прав! Я бы дал вам почитать свой экземпляр, но он, к сожалению, у меня остался в единственном числе. И я никак не смогу вам его дать. Даже под честное слово…Дело в том, что я размышляю над ним каждый день. Прочту страницу-другую, потом выключу свет, чтобы ничего не отвлекало, и стараюсь осмыслить прочитанное до последней запятой…выпейте коньяку! Селимов одним разом опустошает рюмку и решительно наливает себе еще. Спешить ему больше некуда. - И как, получается? - Что именно? - Осмыслить все… - Нет, что вы! Иногда над одним абзацем мучаюсь целый день. За три месяца я добрался только до двадцать первой страницы! Я все подсчитал: чтобы закончить мою работу, мне понадобится не меньше десяти лет, почти столько же, сколько писался сам роман! Титанический труд! Сейчас мне пятьдесят девять. Если Аллах даст мне сил и здоровья, то…Вы знаете, как тяжело, я бы даже сказал, мучительно писался этот роман! Пришлось четыре раза полностью переписывать все заново. Но труднее всего далась центральная, одиннадцатая глава! Это эпизод с потопом! Только представьте себе: повсюду поднимается вода, тонны, миллиарды тонн мутной морской воды, она затопляет улицы, дома, города и горы, затопляет весь мир. И потом, когда все успокаивается, главный герой вместе со своей семьей и некоторыми уцелевшими животными плывет на огромной лодке по бесконечному морю и видит сквозь толщу воды леса, магазины, стоянки с автомобилями, кинотеатры, дороги, аэродромы… Вы слушаете? - Конечно… - Может быть, имеет смысл записывать? Ведь, правда? - Обеспокоено спрашивает толстячок. - У меня хорошая память. - Селимов наливает себе еще коньяку. - О чем, собственно, роман? Конечно же, о вечности! А какая еще проблема может волновать по-настоящему великого писателя?! Только вечность: неопределенная, бесконечная, бесформенная, жуткая, в конце концов! Вечность, обесценивающая все человеческое. Вечность против этики. Она страшнее смерти. С точки зрения вечности добро и зло, и даже любовь - суть одно и то же. Они просто подменяют друг друга, рядятся в маски, играют…Вы скажете, что все это не ново. Но речь идет о том, как это передано в романе, с какой силой… Толстячок все говорит, говорит, размахивая руками, пересказывает какие-то эпизоды из романа, почти нараспев декламирует целые абзацы, а осоловевший от коньяка Селимов рассеянно думает о том, что, если считать того старика в черном пальто, то это уже второй сумасшедший за сегодняшний день, и что когда-нибудь, возможно, все это повторится снова, и этот дом, и старая собака у столба, и недописанный роман про Ибишева, и неожиданные и неизвестные картины отца на стене. Селимов достает из кармана пачку сигарет и осматривается в поисках пепельницы. - К сожалению!… Очень прошу вас не курить! У нас это не разрешается никому! Совершенно невозможно! - толстячок выглядит очень взволнованным. - Знаете, я сам когда-то курил, но был вынужден бросить. А сейчас вот совсем не жалею об этом, потому что чувствую себе просто отлично. Тетя Сяма, сколько я уже не курю?…А?…Ты слышишь? - Двадцать три года. - Кричит женщина из кухни. - Двадцать три года! Это уже стаж! Почти четверть века!…А раньше ведь не меньше пачки сигарет в день. Я перестал курить с тех самых пор, как мы с тетей Сямой переехали сюда, к брату. А как летит время!? Странно, почти вся жизнь прошла рядом с ним…а я… Толстячок вдруг загрустил. Он поворачивается спиной к Селимову и молчит. Недолго, всего несколько секунд. - Брат ведь совершенно не переносил запаха сигарет! Совершенно. Это просто удивительно! Вы когда-нибудь слышали о некурящем писателе? Редкость. Я сам не знаю, как объяснить этот феномен. Ведь знаете, в принципе, он был совсем некапризным и очень терпимым. Ну, бывало, покричит, толкнет меня или даже ударит, а через каких-нибудь полчаса извиняется. Помню, однажды тетя Сяма подала ему остывший чай, а он как раз напряженно работал над финалом романа. И что тут началось! Он швырнул стакан в стену, ударил тетю Сяму по лицу, ладонью, наотмашь, перевернул конторку с рукописью… А прошло минут пятнадцать, и он уже не знал, куда деваться от стыда. Два дня извинялся. Подарил тете Сяме золотую цепочку и часы…Ты помнишь? - Конечно! Такие замечательные часики!…- кричит женщина с кухни. - Вот видите! Но что касается сигарет…совсем другое дело! Тут пощады он не знал. Он и с женой, по большому счету, развелся именно потому, что она стала тайком от него курить. Застал ее однажды за этим делом…Я помню, года три назад сюда приехал представитель одного очень крупного европейского издательства. Очень вежливый молодой человек. И брат просто выгнал его из дома только из-за того, что тот попытался закурить!…Он был гениальным писателем и, как все гении, вел себя не всегда адекватно. Так что уж потерпите, пожалуйста… - Брат? - рассеянно спрашивает Селимов. - Брат. Мы всегда так его называли. Я и тетя Сяма. Он не возражал. Мне кажется, он не очень любил свое имя… А местные называли его просто писатель. Всем понятно, и никаких вопросов! Здесь же на пятьдесят, а может, и на все сто километров вокруг нет больше ни одного писателя. Хотя, если подумать… - Писатель?…А вы тогда кто?…- глухо спрашивает Селимов, чувствуя, как холодная испарина начинает выступать у него на висках. - Вы… - не он? - Я?!…Да что вы! - толстячок заливается визгливым отрывистым хохотом. - И вы все это время думали, что речь идет обо мне?!…Вот это да!…Тетя Сяма, тетя Сяма…ты слышишь?! Селимов бледнеет от досады и бешенства. - Ну и рассмешили вы меня, молодой человек!…честное слово!…тетя Сяма, ты слышала, он думал, что я - это он! Он опять хохочет и бьет себя пухлыми ладошками по коленям. От смеха у него на глазах выступают слезы. - Представляю себе, что вы тут обо мне думали!…Клянусь могилой матери, давно я так не смеялся! Ведь правда… Ну хорошо, хорошо, не нервничайте так! Никто вас не разыгрывает…успокойтесь вы, ради Аллаха! Кто я такой? Я что-то вроде его секретаря. Мы сводные братья. По отцу. Ну, в смысле, у нас один отец и разные матери. Меня зовут Садых-хан. Такое, знаете, немного старомодное имя. А тетя Сяма моя жена. Вообще-то покойный брат не любил родственников, если не сказать больше, но для нас с тетей Сямой он делал исключение. Собственно говоря, ведь мы… - Покойный?!.. - А разве вы не знали? - тихо говорит тетя Сяма, стоящая в дверном проеме. - Бедный, бедный брат…мы так любили его! - Она начинает всхлипывать. Селимов с ненавистью смотрит на ее красные мокрые руки. - Ладно, ладно! Хватит. Принеси-ка нам лучше свежего чая. Толстячок выпроваживает ее из комнаты. -Вы не обижайтесь, честное слово! Ведь я был уверен, что вы все знаете. Смешно получилось. - От чего он умер? - Еще одна причуда великого человека. Вот мы говорим “покойный”, а ведь толком ничего неизвестно. На самом деле мы даже не знаем - умер он или нет. Все очень просто, полгода назад, вечером, приблизительно часов в пять, он вышел из дома прогуляться. Все было как обычно. Он любил подолгу гулять в одиночестве. Привычка эта у него появилась после того, как они не очень хорошо разошлись с женой. Ну, знаете, эти бракоразводные дрязги, раздел имущества, унизительные скандалы, дочь, которая по наущению матери отказалась встречаться с отцом…короче, все это негативно отразилось на его физическом состоянии. Его стали мучить бессонница, приступы необоснованной ярости. А прогулки помогали ему забыться. Обычно он ходил к скалам или спускался в город. Час, два. Иногда немного дольше. И в тот злополучный день он вышел, как обычно, не взяв с собой ни денег, ни документов, но домой больше уже не вернулся. Просто бесследно исчез. Милиция облазила здесь все, обшарила каждый кустик, каждый камень… Неужели вы не помните? Весь город тогда говорил об этом. - Может быть…- Селимов не помнит. - Полгода назад. Формально он все еще находится в розыске. Но полгода большой срок. Я до сих пор не могу простить себе, что отпустил его в тот день! Конечно, все было, как обычно, как всегда, но я должен был почувствовать…и он не сказал мне ничего…ни одного слова, а ведь я и тетя Сяма единственные ему близкие люди, мы его семья… В голосе толстячка опять появляются плаксивые интонации. - Знаете, перед уходом он уничтожил все свои фотографии. Ничего не оставил. Но мы не сразу это заметили. Только когда пришла милиция. Стали искать фотографии, а их нет. Все изорваны на мелкие кусочки и брошены в мусорное ведро. Потом я очень долго пытался восстановить хотя бы одну, но ничего не вышло. Выкладывал их как мозаику на лист бумаги и так, и этак. Чуть не ослеп совсем. И вот уже прошло полгода. И все вокруг уверены, что он умер. Может быть, упал со скалы в море или еще что-нибудь в этом роде. Но мы с тетей Сямой все еще надеемся, что в один прекрасный день он вернется. Просто откроет дверь и войдет…простите… Толстячок прослезился. Он промокает глаза салфеткой. - Однажды он сказал: когда я закончу эту книгу - я умру. И вот. Взял и исчез… Мне очень тяжело говорить об этом. Такая трагедия! Такой светлый ум!…Я не могу представить себе его мертвым…знаете что, давайте отложим нашу беседу…я что-то стал себя неважно чувствовать. Тетя Сяма, принеси мне корвалол и мои таблетки! Побыстрее, побыстрее, пожалуйста! У меня опять кружится голова! 6. …Среди клубящихся облаков пыли плывут электрические змеи, и за каждой из них тянется длинный шлейф сверкающих искр. Жадные электрические драконы с распущенными, словно веера, хвостами. Они плывут с востока на запад, туда, куда тянется серая лента разбитого шоссе, полузанесенного песком и мусором. И вдоль всей дороги сплошным бурым ковром лежат бесконечные заросли хищного винограда. Это только кажется, что он неподвижен. Под прикрытием уродливых скрюченных листьев ни на минуту не прекращается движение. Твердые и цепкие, как когти животных, усики все время ползут по земле в поисках надежной опоры. С каждым днем они захватывают все больше пространства и все ближе подбираются к Денизли. И лишь облачко пыли, поднимающееся в небо там, где с глухим грохотом обваливается очередной каменный каркас недостроенного дома, словно сигнальная ракета, предупреждает город о грозящей опасности… Жалобно скрипят амортизаторы. Машину то и дело заносит на крутых поворотах, она буксует в желтой пыли. Селимов смеется и почти не следит за дорогой, управляя машиной благодаря годами выработанной привычке, и она, как послушное старое животное, дрожит всем корпусом и из последних сил рвется вперед сквозь висящую стеною пыль и жадные заросли винограда. Глава 3. БУМАЖНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 1. …С того памятного дня, когда Ибишев разбил головой зеркало, прошло почти пять лет. Значит, речь идет приблизительно о 1992 годе. За это время Денизли практически не изменился. Или только кажется, что он всегда был таким, каким видится сейчас: грязным, темным и заброшенным. Если смотреть сверху, зажатый, как в тисках, с одной стороны бесноватым морем, а с другой песками и голодным виноградником, поросли которого с каждым днем становятся все гуще и непроходимее, Денизли похож на уродливую мертвую куколку. И везде: на бурых фасадах домов, на умирающих каштанах, на скамейках, на центральной площади перед зданием мэрии, на нелепой полуразрушенной арке с безобразными львиными головами, стоящей на въезде в город, и даже на витринах магазинов - толстым слоем лежит серая пыль. Откуда она берется - неизвестно. Но она повсюду. Даже в постельном белье. Противная серая пыль, легкая, как пудра. От нее першит в горле, она хрустит на зубах, и кажется, нет силы, способной избавить от нее. Возможно, когда-нибудь она совершенно погребет под собой Денизли вместе со всеми нами, как это случилось со старой нотариальной конторой около львиных ворот. После очередного мусорного урагана весной прошлого года ее засыпало до самой крыши. Покойный ныне доктор Аббаскулиев предполагал, что пыль эта возникает вследствие выветривания гигантских известняковых глыб на давно брошенном каменном карьере в девяти километрах от Денизли. Ее разносит ветер. Кроме пыли, головной боли и озноба, весной и летом ветер, дующий из самой глубины полуострова, приносит еще и головокружительный запах горькой полыни и томный аромат ночных цветов, будоражащий кровь и вызывающий видения. И начинается бессонница. И огромные темные бабочки исполняют магические танцы в густом свете уличных фонарей. И по узкой полоске пляжа, усеянного гниющими водорослями и распахнутыми раковинами мертвых мидий, бродят неприкаянные души самоубийц и утопленников, прячась от ритмично вспыхивающего желтого луча. Маяк. Если приглядеться, можно угадать его очертания в фосфоресцирующей темноте горизонта…толстые рыбы, сонно вращая прозрачными плавниками, жмутся к скалам, вокруг которых в зарослях сияющих ламинарий висят стаи креветок… 2. Как все стоящие революции - “бумажная революция” в Денизли грянула совершенно неожиданно. Почти никто не ждал ее. Почти никто не думал о ней. Словно приблудная собака, она родилась незаметно и тихо в то самое время, когда ничто, казалось, не предвещало ее рождения. Еще накануне вечером город жил своей привычной жизнью, изо всех сил стараясь приспособиться к экономическому кризису и безвластью, поразившему всю новоиспеченную страну. То и дело гасло электричество, в банках не было наличных денег, цены росли каждый день. И вечерами, при свете керосиновых ламп, жители Денизли как фантастические романы читали столичные газеты, в которых скупо говорилось о войне, уже вовсю бушующей на западных границах, и многолюдных манифестациях. Но, положа руку на сердце, кто из них тогда мог предполагать, что жаркие баталии в столице когда-нибудь докатятся и до здешних пределов?! Революция родилась 22 марта, на злополучные мартовские иды, когда земля смешивается с небесами, и сновидения обретают силу пророчеств, и запах тления - терпкий и одуряющий - запах влажной земли, пробуждающейся к новым рождениям, невидимым покрывалом зависает над плоскими крышами города. Она началась с того, что рано утром на площади перед зданием мэрии, обсаженной синими кремлевскими елками, собрались активисты местного отделения ФНС - Фронта Национального Спасения - все сплошь в одинаковых черных пальто из драпа. Их заметили не сразу. Медленно рассеивался горький утренний туман, и из клубящегося марева постепенно проступали их суровые пергаментные лица и гордо поднятые воротники. Они стояли, плотно прижавшись друг к другу, эти повивальные бабки Революции, в полуметре от каменных ступеней мэрии, и глаза их, по выражению одного местного поэта, “источали радиацию”. Конечно же, их было ровно двенадцать, собравшихся тем ранним утром на пустынной полукруглой площади. Двенадцать праведников, двенадцать апостолов, двенадцать имамов - тринадцатый надежно скрыт до поры - неподвижно стоящих под мелким моросящим дождем. И это было удивительно и странно, потому что до того дня никто в Денизли до конца не верил в существование этих людей. ФНС казался мифом. О нем говорили вполголоса и, большей частью, с известной долей скепсиса. Так, например, утверждали, что местная ячейка ФНС возникла целых два года назад и все это время находилась в глубоко законспирированном подполье. Ходили слухи о регулярных тайных собраниях местных карбонариев, проходящих то ли в портовых доках, то ли на особых конспиративных квартирах рядом со старым кладбищем. Рассказывали также о существовании каких-то листовок, призывающих к свержению замшелого и все еще по старинке “красного” городского головы и введении в Денизли демократии. Никто никогда не читал и даже не видел этих листовок, собственно говоря, так же, как и ни одного живого члена ФНС. Но всему свой черед. Рассеялся туман, и перед замершими от восторга жителями Денизли предстали скрытые дотоле двенадцать праведников в черных драповых пальто. Было холодно и над каждым из них висело небольшое облачко белого пара. Несмотря на раннее время, все, кто жил в домах вокруг площади, прильнули к окнам и высыпали на балконы, чтобы взглянуть, еще до конца не веря, на первых денизлинских карбонариев. Почти мгновенно слух о происходящем на площади разлетелся по всему городу, и вскоре к мэрии стали стекаться многочисленные зрители - по большей части базарные торговцы рыбой и овощами. Они собирались разрозненными кучками на почтительном расстоянии от революционеров и молча ждали развития событий. И, наверняка, никто из них не думал о том, как страшно и одиноко карбонариям там, в самом центре этой проклятой площади, под знобящим мартовским дождем, в присутствии сотен зрителей, ждущих чуда. И, наверняка, никто не представлял себе, что расстояние всего в несколько метров, разделяющее их и эти двенадцать человек, на самом деле измеряется во многие тысячи световых лет, пролегающие через бесплодный и мертвый космос. И когда зрители почти заполнили все переулки, ведущие к площади, один из карбонариев, словно перекидывая к ним шаткий мостик, медленно поднял над головой кусок желтого картона с аккуратно выведенными на нем латиницей словами “Да здравствует Демократия и Свобода”. Это был не просто кусок картона. Это было послание, адресованное всем, кто собрался в тот день на площади. И люди, с трудом разбирая непривычные латинские буквы, сразу понимали скрытый смысл этого послания. Словно загипнотизированные, они все ближе и ближе подходили к карбонариям, образуя вокруг них живое кольцо. И когда, наконец, к площади подъехали милицейские машины с включенными мигалками, Революция уже фактически победила. При виде милиционеров карбонарии сгрудились как можно более плотнее и старший среди них - мужчина лет 50 с короткой неряшливой бородой - выкрикнул осипшим от волнения голосом что-то вроде: ”Долой тиранию!” Заговорщики из ФНС нестройным хором голосов подхватили эту фразу вслед за своими лидером. И, несмотря на то, что слов почти никто не разобрал, люди на площади одобрительно загудели, а те, кто стоял на балконах, принялись бешено аплодировать и свистеть. Тем временем к площади подтянулось еще несколько милицейских машин. В одной из них на заднем сидении сидел городской глава - усталый грузный человек в строгом двубортном костюме. А кольцо людей вокруг заговорщиков все сжималось и сжималось, и вскоре они слились в одну единую ликующую толпу, громко и требовательно скандирующую вслед за мужчиной с короткой бородой “Свобода! Свобода! Свобода!”. И толпа становилась все больше. Она росла словно снежный ком. И люди на балконах поднимали над головой сжатые кулаки и тоже кричали “Свобода!”. И когда кто-то не очень уверенно заговорил через милицейский громкоговоритель, его хриплый голос сразу же потонул в грохоте протестующих криков и свиста. Толпа качнулась и стала угрожающе надвигаться на милицейские УАЗики. С балконов в них полетели луковицы и картофелины. Выключив мигалки, машины стали одна за другой ретироваться. “Победа! Победа!” - понеслось над площадью. И сразу же откуда-то, как по волшебству, появились флаги. Новые трехцветные флаги с восьмиконечной звездой и полумесяцем посередине. Они торжественно затрепетали на сыром ветру. И сразу стало как-то празднично. И люди стали хлопать самим себе и двенадцати праведникам во главе с бородатым. И он с помощью соратников неловко взобрался на парапет и, ухватившись рукой за длинный железный флагшток, стал говорить речь. И в наступившей тишине несколько минут был слышен только его осипший голос, гулким эхом разносившийся по маленькой площади, и дыхание тысяч людей, напряженно внимающих ему. Говорил он отрывисто и путано, то и дело повторяясь и не договаривая до конца предложения. Но это уже было неважно. И по толпе катился шепот восхищения, и без конца, как заклинание, повторялось “ФНС”, “свобода”, “демократия”, “революция”, а потом, как из небытия, возникла фамилия Пашаев. И как-то сразу стало понятно, что этот бородатый, почти седой человек в драповом пальто, сутуло стоящий на парапете, и есть ни кто иной, как Пашаев - Вождь Революции, один из двенадцати праведников, кандидат филологических наук, главный городской диссидент и конспиратор, неуловимый председатель денизлинского отделения ФНС. И кто-то из старожилов в толпе, конечно же, с удивлением узнал в нем того самого, единственного малахольного сына школьного учителя Пашаева, насмерть угоревшего в бане в 1973 году. И кто-то с суеверным ужасом вспомнил, что много лет назад сын этот неожиданно угодил в Сибирь за чтение каких-то запрещенных книг, где, по слухам, и умер... И вот теперь, словно золотая птица Симург из горстки пепла… 3. Когда Пашаев закончил, в серое небо опять вознеслось многократное “Свобода”. И опять были подняты твердо сжатые кулаки. Продолжает моросить дождь. Мелкие холодные капли падают на разгоряченные лица и высыхают без следа. Два часа пополудни. На трибуну-парапет один за другим взбираются ораторы. Они обращаются к толпе, и у многих голоса сорваны от волнения и криков. Никто не собирается расходиться. Революция все еще в опасности. Люди прижимаются плечами друг к другу. Возрожденная из пепла священная птица предвещает им победу. Все стало окончательно ясно лишь ближе к вечеру, когда на помощь восставшим прибыли два забрызганных свежей грязью автобуса со столичными активистами ФНС. Расписанные синими восьмигранными звездами, с мегафонами, сквозь которые хрипло рвалась торжественная мелодия нового национального гимна, они под гром оваций медленно въехали прямо в центр площади. Карбонариев из столицы на плечах донесли до трибуны-парапета. Началось братание. Люди в черных пальто - бакинские и местные - обнимались и, взявшись за руки, пели слова гимна. Митинг продолжался до темноты. Но фонари в тот день так и не зажглись. Не зажегся свет и в домах. Электричество отключили по всему городу. На площади появились ручные фонарики. Разожгли костры, и огонь придал всему происходящему особую зловещую торжественность. Приблизительно в восемь часов вечера на месте был сформирован Временный Исполнительный Комитет из двадцати человек во главе с Пашаевым, взявший на себя всю полноту власти в Денизли. После этого, общими усилиями, были взломаны двери мэрии, и люди в черных пальто, словно бесноватые призраки, рассеялись по ее бесконечным коридорам и лестничным пролетам. Уродливое каменное здание, выстроенное еще в начале 30-х годов, за несколько минут погрузилось в беспросветный хаос. В кромешной темноте, роняя фонарики, натыкаясь на стены и мебель, путаясь в переходах и теряя друг друга, они врывались в запертые кабинеты, переворачивали столы и тяжелые несгораемые шкафы, до отказа набитые пыльными папками. И на заляпанные грязью ковровые дорожки стопками падали никому не нужные архивные бумаги, многие с отвратительными трупными разводами плесени. Все эти отчеты, рапорты, справки, выписки, подшивки, бюллетени, бухгалтерские книги, инструкции по идеологическому контролю, а заодно и книги покойных вождей, бутылочки с засохшим канцелярским клеем, скоросшиватели, дыроколы, проржавевшие скрепки, кнопки всевозможных форм и размеров, кипятильники, жестяные и стеклянные баночки с остатками чая и сахарного песка, противотараканьи аэрозоли, горшки с мертвыми фикусами, настенные календари, графины…- короче говоря, весь многочисленный затхлый инвентарь погибшей безвозвратно страны и эпохи. И еще долго в запотевших окнах мэрии с дрожащими на них желто-оранжевыми отблесками костров суетливо двигались тусклые лучи фонариков. Дождь почти прекратился. Неподвижный воздух наэлектризован до предела. Отчетливо и ярко слышен каждый звук. Люди кучками стоят у костров. Говорят. Поют. Смеются. Искры с треском уносятся в непроницаемое небо и бесследно тают в густой темноте. В здании мэрии с ужасающим грохотом и треском падает мебель. Несколько женщин разносят горячий чай в термосах и больших чайниках. Какой-то старичок в высокой бараньей шапке нараспев читает свежесочиненные стихи. Праздник продолжается. Призрак чудесной птицы все еще витает над площадью. И, завороженные его пленительным образом, люди вокруг костров не замечают, как неподвижный воздух, фосфоресцирующий прозрачным голубым светом от разлитого в нем колючего электричества, вдруг приходит в движение, становится упругим и плотным, и через мгновение с небес срывается бешеный ветер. Захлебываясь от воя, сбивая пламя костров и вырывая флаги из оцепеневших рук, он проносится над площадью, распахивает двери разгромленной мэрии и наполняет его невообразимым свистом и гулом. Под яростным напором ветра одновременно в нескольких местах лопаются стекла. И, словно окончательно обезумев, люди на площади начинают восторженно приветствовать сотни, тысячи, миллионы бумажных листов, вылетающие, словно птицы, из разбитых окон и сиротливо несущиеся во все стороны. Задрав головы вверх, они смеются и радостно машут руками фантастическому бумажному снегу, идущему над Денизли. И пьянеют от немыслимой свободы. И ветер вместе с летящими листами разносит их голоса по всему городу. Бумаги кружились и кружились, шелестя трепетными крылами, и неба почти не было видно… 4. Всю весну 1992 года, и даже в те дни, когда началась революция, Ибишев напряженно готовился к сдаче вступительных экзаменов в Политехнический институт в Баку и, к сожалению, пропустил все самое интересное. Но не надо спешить упрекать его в отсутствии революционного духа. Будь его воля, он, конечно же, всю ночь простоял бы там, на площади, среди большинства своих одноклассников и учителей. И, наверное, это было бы правильно. Но Алия-Валия решительно не позволили ему этого. Они бдительно дежурили перед дверьми его комнаты, и несколько дней, пока в городе бушевали страсти, не выпускали его из дома. И тогда Ибишев, униженный и оскорбленный до крайней степени, в знак протеста изготовил из твердого картона и булавки большой безобразный значок с трехцветной надписью “ФНС” и, приколов его к рубашке, гордо ходил с ним по квартире. Закутавшись в шерстяное одеяло, из которого торчат его худые голые плечи, Ибишев сидит за письменным столом, стоящем впритык к окну, и следит за бесконечной цепочкой слов на раскрытой странице толстого справочника. В глазах его сонная муть и скука. Не дочитав, он переворачивает страницу. Слова все так же, непрерывным потоком продолжают змеиться на белом пространстве листов. Мерцающий свет керосиновой лампы расползается вокруг него концентрическими кругами, и причудливые жирные тени висят на выцветших обоях. За окном поднялся ветер. Он натужно воет и со скрипом раскачивает висячий фонарь перед подъездом. Ибишев старается сосредоточиться на учебнике. Закрыв уши руками, вслух перечитывает несколько абзацев. Но шум ветра настойчиво отвлекает его. В самом сердце привычного волнообразного воя Ибишеву слышится странный шелест. Вначале очень далеко и почти неразличимо, а потом все ближе и сильнее. Он поднимает голову и пристально вглядывается в кромешную темноту за дребезжащим окном. Над черной улицей вовсю бушует бумажная метель. Так они и запомнились, Революционные Мартовские Иды 1992 года: смутно угадываемые силуэты нагроможденных друг на друга домов, светлое единственное пятно - окно, освещенное призрачным светом керосиновой лампы, в нем - удивленное лицо Ибишева с пульсирующим червячком на узком лбу, и тысячи сиротливо летящих бумаг… 5. Ветер неожиданным образом придал восстанию новый импульс. Теперь площадь яростно скандировала “Долой Ленина! Долой коммунистов!” Многие бросились к гипсовому памятнику Ленина, одиноко стоящему между тощими кремлевскими елками. Повиснув на нем, мешая и толкая друг друга, они тянули его в разные стороны до тех пор, пока он, наконец, под одобрительные крики с грохотом не раскололся и не посыпался на асфальт белым крошевом. На мраморном постаменте осталась одиноко торчать гнутая ржавая арматура с кусками гипса. А тем временем члены Исполнительного Комитета, докончив разгром мэрии, начали выбрасывать в разбитые окна канцелярский мусор и мебель. И те, кто стояли рядом, подбирали все это и швыряли в угасающие костры. И всеядный огонь, раздуваемый ветром, с треском поглощал влажные от сырости папки, занавески и ножки столов. Над площадью пополз едкий дым. Несмотря на усталость и голод, людей не становилось меньше. В задних рядах появились факелы и даже керосиновые лампы. Все жаждали продолжения. Все жаждали действий. И, чувствуя это, люди в черных драповых пальто, взяв в руки трепещущие флаги, в грозном молчании двинулись по центральной улице города, и беснующаяся толпа, словно загипнотизированная, послушно двинулась за ними следом. И было что-то мистическое и жуткое в этом молчаливом шествии. И в неровном свете факелов, рядом с людьми, по стенам домов шествовали их огромные тени… Бумажные Революционеры успокоились лишь с рассветом. Холодные утренние сумерки, постепенно затопившие город, принесли с собой озноб, головную боль и усталость. Безумная ночь закончилась. На опустевшей площади грязными кучками догорают костры. Стоят бакинские автобусы с запотевшими стеклами. Водители спят, накрывшись куртками и пальто. Под ногами хрустит битое стекло и гипсовая крошка. Все еще сильно пахнет гарью. Люди сворачивают флаги и молча расходятся по домам. Неожиданно загораются уличные фонари. А через минуту и свет в домах. Дали электричество. Активисты ФНС деловито располагаются в разгромленной мэрии. Занимают кабинеты и делят остатки мебели и ковровых дорожек. У главного входа оставляют двух дежурных с красными повязками на рукавах. Ветер гонит по пустынным переулкам дребезжащий мусор и бумаги. Призрак удивительной птицы в пасмурном небе растаял без следа. В городе наступает холодное мартовское утро. В это самое время Ибишев спит на своей старой железной кровати, заботливо укутанный шерстяным одеялом почти до самого носа. Под потолком ярко горит пыльная лампочка в круглом стеклянном плафоне. На столе стакан с недопитым чаем. Ибишев спит спокойно, подложив ладонь под щеку, и безобразные демоны, которые скоро начнут рвать на части его несчастную душу, еще мирно дремлют вместе с ним… 6. Второе апреля 1992 года. Прошло ровно десять дней со дня “Бумажной Революции”. Они идут по улице. Впереди шествуют Алия-Валия в нарядных черных покрывалах поверх длинных одинаковых плащей. Молочно-белые девичьи лица светятся от любопытства. Встретив по пути знакомых или соседей, они церемонно здороваются и подолгу разговаривают с ними. Осторожно, поддерживая друг друга, обходят лужи. И солнечные зайчики тускло блестят на их старомодных лакированных туфлях-лодочках. Следом, стараясь приноровиться к их размеренным шагам, идет Ибишев. Грубые черные ботинки нещадно жмут пальцы, и поэтому походка у него неровная. На нем застегнутая под горло байковая рубашка в крупную клетку и болоньевая куртка неопределенного цвета с откинутым назад капюшоном. Смоченные водой жидкие волосы Ибишева тщательно зализаны набок, и в проборе видны густые россыпи перхоти. За прошедшие годы лицо Ибишева вытянулось еще больше, резко обозначились скулы. А уродливый мясистый нос, покрытый черными головками угрей, стал окончательно похож на баклажан. Ибишев ходит сильно сутулясь и почти не смотрит по сторонам. В глазах его ожидание. Весь тротуар под ногами усеян мокрыми от дождя архивными бумагами с четкими следами обуви. С балконов домов вдоль всей центральной улицы, ведущей к площади, свешиваются наскоро сшитые трехцветные знамена - символ победившей повсеместно революции. Навстречу им идет патруль ФНС с красными повязками на рукавах. Три человека в пятнистой военной форме. У всех троих автоматы Калашникова, каждый с двумя “магазинами”, прикрученными друг к другу синими изоляционными лентами. Они курят, громко смеются и машут руками пожилой женщине, приветствующей их с балкона. Ибишев с любопытством смотрит на автоматы краем глаз. Патруль проходит мимо, лихо разбрызгивая лужи тяжелыми ботинками военного образца. На тротуаре остается дымящийся окурок. Солнце припекает макушку. Первый по-настоящему весенний день в этом году. Невысокие тополя, в ряд стоящие перед продуктовым магазином на углу, покрылись свежим белым пухом. Много лет назад, когда море еще не поднималось, в это время уже начинали цвести фисташки… - Сейчас, сейчас, молодой человек! Потерпите еще буквально минуту! Полураздетый Ибишев стоит за ширмой и смущенно откашливается, пока старый портной в толстых очках на крючковатом носу доглаживает брюки от нового костюма. Ручка чугунного утюга обернута тряпкой. От брюк поднимается горячий пар. - Вы сами себя не узнаете…Я и для вашего покойного отца когда-то сшил костюм. Он говорит, попыхивая папиросой в янтарном мундштуке. При упоминании отца Ибишев непроизвольно вздрагивает. Прикрытый ширмой, он стоит в одних трусах и рубашке. По голым ногам бегут зябкие мурашки. Алия-Валия следят за легкими движениями утюга по брючным стрелкам и улыбаются в ожидании чуда. Больше всех волнуется, конечно же, сам Ибишев. Он волнуется уже целую неделю, с того самого дня, когда были сняты первые мерки. Ибишев пока очень смутно представляет себе, что может и должно произойти. Но, благодаря Великому Дару Узнавания, безошибочно угадывает незаметные для непосвященных знаки и символы судьбы, небрежно разбросанные по всей мастерской. Сиреневая подушечка с воткнутыми в нее блестящими иглами, красноречивые отметины мела на лацканах нового пиджака, пятно плесени на потолке в форме головы быка - как и прежде, Судьба заигрывает с ним, слегка приоткрывая механику действия. На что надеется Ибишев, потирая влажными от волнения руками зябнущие колени? Он знает, закулисные боги направляют восковые пальцы портного. И они могут явить чудо. И тогда безобразная куколка преобразится в прекрасную бабочку. Может быть, и не прекрасную, но, по крайней мере, в бабочку… И Ибишев терпеливо ждет. Еще несколько движений утюгом по влажной тряпке, и он получит свой первый в жизни костюм. - Отлично!.. Еще немного…готовишься в институт? - В июле у него экзамены! - Хором отвечают Алия-Валия. На лице портного, окруженного плывущим облаком папиросного дыма, появляется странная улыбка, похожая на оскал. В прокуренных, словно бы проржавевших зубах зажат кончик янтарного мундштука. - Очень хорошо, очень хорошо!.. Правильно, учись, стань человеком!…Так, а вот и костюм! Червяк на лбу Ибишева начинает нервно пульсировать. Старый портной подает ему костюм вместе с деревянной вешалкой и ловко задвигает занавеску ширмы. Ибишев остается один. Он проводит ладонью по теплой тяжелой ткани, проверяет карманы и прижимает горящее лицо к прохладной подкладке пиджака. От костюма пахнет горячим паром и отдаленно машинным маслом, которым смазывают швейные машины. Осторожно стянув брюки с тонкой перекладины вешалки, Ибишев начинает надевать их, неуклюже балансируя на одной ноге. За черной занавеской дребезжит голос старого портного. Он с удовольствием рассказывает о последних событиях в городе. - Такие времена пошли! Не знаешь, что будет завтра! Вчера, например, арестовали начальника электростанции Мусабекова. Оказывается, это из-за него в городе было такое безобразие со светом! И его брата тоже арестовали… - Аллах, Аллах!…А на вид был такой приличный человек! - одновременно и совершенно одинаковыми голосами восклицают Алия-Валия так, что даже старик портной удивляется синхронности их реакций. Он озадаченно выпускает в потолок заключительную струю папиросного дыма и гасит окурок в железной пепельнице. - Да… Такие вот дела. Ну, теперь хоть со светом все будет в порядке. Уже хорошо. А у Мусабекова при обыске в доме нашли целый чемодан долларов, золотые цепочки и два автомата! А вы говорите, приличный человек! - Кто же знал!? - Ничего, ничего, скоро эти ребята из ФНС всех выведут на чистую воду!…Теперь все будет по-другому! - На все воля Аллаха! Ибишев смущенно выходит из-за ширмы. Прямо перед ним на крашеной стене большое зеркало, в котором он видит себя в полный рост. Ему достаточно одного взгляда, чтобы понять: чуда не произошло. И, значит, не могло произойти. Теперь-то он понимает, о чем с самого начала говорили таинственные знаки Судьбы, замеченные, но неразгаданные им. Костюм отвратителен. Грубо скроенный и сшитый из плохого темно-коричневого шевиота, он весь топорщится безобразными складками. Двубортный пиджак на толстой подкладке с непропорционально большими лацканами, торчащими в разные стороны, мешком висит на сутулых плечах Ибишева, в то время как прямые брюки-дудочки чрезмерно облегают его и без того слишком худые ноги. Он бесстрастно смотрит на свое отражение в большом зеркалом, не обращая внимания на матерей и портного, которые теребят его, дергают за фалды, застегивают и расстегивают пуговицы пиджака и о чем-то громко спорят. Шершавый червяк на лбу становится теплым и багровым от приливающей крови. Кажется, что его вот-вот разорвет. Ибишев отворачивается. 7. В начале июля он сдавал вступительные экзамены в Бакинский Политехнический институт. Несмотря на раскрытые настежь окна, воздух почти не движется, и в залитой солнцем аудитории остро пахнет мастикой и потом. Ибишев сидит в пиджаке. Он знает, что выглядит глупо, но все равно не снимает его. Ему плевать, что рубашка промокла насквозь и от горячей липкой испарины невыносимо зудит все тело. Продолжая упрямо заполнять экзаменационные листы, Ибишев неожиданно для себя начинает испытывать странное злорадное удовлетворение от того, как оно, его тело, мучается и страдает. Он наблюдает за ним как бы со стороны и торжествует. И в этом нет ничего от мазохизма. Это просто маленькая месть… Ибишев смотрит на часы: до конца экзамена осталось еще пятнадцать минут. Он продолжает писать, с тревогой чувствуя, как лоб наливается свинцовой тяжестью. Только бы успеть! Слюна во рту становится соленой и вязкой. Дурной знак! Он шмыгает носом, еще раз, успевает отложить ручку, и почти сразу же первые тяжелые и густые капли почти черной крови падают на экзаменационный лист, лежащий перед ним. Униженный и несчастный, пытаясь остановить кровотечение, он закидывает назад голову, одной рукой лихорадочно шаря по карманам пиджака в поисках платка, а другой - зажимая ноздри, забитые свернувшейся кровью. И все, кто сидит в аудитории, смотрят на него в этот момент. И Ибишев знает это. И ему хочется умереть. Во дворе института, прямо под окнами аудитории, где Ибишев сдает последний экзамен, бледные от волнения ждут Алия-Валия. Они держат наготове сверток с бутербродами и бутылку прохладного лимонада. Глава 4. АНАДИОМЕНА “Нежны стопы у нее: не касаясь ими праха земного, Она по главам человеческим ходит…” Гомер. 1. Летние ночи наступают в Денизли стремительно. Пока в фиолетовом небе еще догорают последние оранжевые отсветы закатившегося солнца, душная влажная темнота выплывает из подвалов и сумрачных переулков, и за несколько секунд город оказывается затопленным ею по самые крыши. Словно сквозь толщу воды светятся редкие уличные фонари и желтые окна домов. И когда среди нагромождения пульсирующих звезд в углу неба вспыхивает жемчужно-белая Венера, что-то невыразимо женственное и томное начинает разливаться в воздухе, наполненном волнующими ароматами вечерних цветов. Таинственный свет Венеры вызывает томление плоти. Оно буквально пронизывает город невидимыми лучами, и каждая деталь, каждая вещь, каждое сказанное слово невольно приобретают скрытый эротический смысл. По крайней мере, так казалось Ибишеву летом 1994 года. 2. Вот он сидит, вытянув ноги на железные перила балкона, и курит, болезненно и чутко прислушиваясь к неярким звукам ночи. Отравленный беспощадной Венерой, Ибишев впитывает их всем телом, ощущая форму, цвет и даже запах каждого из них. Звуки завораживают его. И он, цепенея от головокружительного возбуждения, не может пошевелить ни одним мускулом. Неряшливые комки серо-черного пепла с кончика его сигареты скатываются ему прямо на грудь и застревают в кольцах редких волос. Ибишев ощутимо изменился. На первый взгляд, просто стало больше щетины, укрывшей острый подбородок и впалые щеки, от чего лицо его кажется еще более худым и длинным, да от постоянного курения совершенно пожелтели и испортились зубы. На самом же деле больше всего изменились глаза. Светло-карие, почти золотистые, за два года они выгорели так, что стали почти желтыми как у филина. И теперь лицо его еще больше похоже на маску - уродливую маску Пьеро с красными россыпями прыщей вместо румян на бледной коже. Кто дал мне это лицо? На засаленном рукаве того самого костюмного пиджака, надетого прямо на голое тело, сидит коричневый мотылек, а за спиной Ибишева в желтоватом свете пыльной лампочки в безумном танце кружатся насекомые. Широкие листья трепетных смокв призывно шелестят в порывах теплого ветра, набегающего с моря. С каждой минутой сияние Венеры становится все ярче и все сильнее. И теперь волны сладкой всепобеждающей истомы уже одна за другой безостановочно накатывают на оцепеневшего Ибишева из глубины июльской ночи, постепенно размягчая все его напряженное тело. Он не сопротивляется. Он устал бороться с постоянным возбуждением. Ибишев выключает свет и, оттянув финки, дрожащей рукой трогает свой болезненно пульсирующий член. А потом он долго сидит, прислонившись спиной к теплой стене, опустошенный и измученный, и прячет глаза, чтобы не смотреть на сверкающие звезды. И, несмотря на то, что происходит это теперь регулярно, почти каждую ночь, Ибишев так же остро, как это было в первый раз, презирает и стыдится самого себя. В воображении его настойчиво возникает образ безмятежно спящих в большой пустоватой спальне девственных матерей, рядом с которыми он представляется себе безобразным чудовищем. Стараясь не шуметь, Ибишев крадучись пробирается на кухню. Залпом выпив стакан ледяного компота из холодильника, он садится за стол и, обхватив пылающее лицо руками, сидит так в душной темноте до тех пор, пока не притупляются все чувства. И лишь когда темнота за окном начинает постепенно бледнеть, а волнующий свет Венеры теряет свою силу, он, наконец, отправляется спать. Но даже сон не принесет ему облегчения. Несомненно, что-то непоправимое случилось с Ибишевым за этот год. Безумная энергия пола, почти не проявлявшаяся после того случая с разбитым зеркалом, вдруг, словно скрытая болезнь, стремительно вырвалась наружу и разрушила весь привычный ритм его жизни. Никогда раньше он не испытывал ничего подобного. Благодаря пуританскому воспитанию, полученному от матерей-девственниц, взрослея и с каждым днем все больше замыкаясь на себе и своих обидах, Ибишев тщательно избегал всего, что касалось вопросов секса. И так продолжалось до последнего времени, точнее, до начала июня 1994 года, когда всего за несколько коротких дней, казалось, окончательно побежденный и загнанный глубоко вовнутрь половой инстинкт неожиданно пробудился в нем с невероятной силой. Тяжелое дыхание южного ветра наполняет сны призраками и страстью. Ветер обдувает лицо Ибишева. Его запекшиеся губы. Длинный шрам на лбу постепенно темнеет и судорожно извивается. Матери-двойняшки не спят. Все ночь они внимательно следят за Ибишевым, притаившись, словно тени, за бельевым шкафом в глубине длинного темного коридора. Страсть Ибишева, больше похожая на тяжелую болезнь, чужда и непонятна этим двум пожилым девицам и, не умея помочь, они могут только беззвучно плакать. То, что происходит с ним, кажется им настолько стыдным, что долгое время двойняшки избегают говорить об этом даже друг с другом. Тонкие и почти бесплотные, как две феи, они на цыпочках подходят к дверям его комнаты, и ни одна половица не скрипит под их легкими шагами. Осторожно приоткрыв дверь, сестры-девственницы заглядывают вовнутрь и видят спящего Ибишева, который задыхается и мечется на влажных от пота простынях, словно кто-то душит его. Им представляется, что это предрассветные призраки-ифриты - обнаженные бесстыдные женщины с глазами большими и желтыми, как у лемуров - жадно целуют кровоточащие губы Ибишева и обжигают его воспаленную кожу своим зловонным дыханием, и обнимают и гладят его тело, и надрывно хохочут, глядя на безутешных матерей, в немом ужасе застывших на пороге комнаты… Все эти долгие годы они, как умели, оберегали свое единственное чадо. Бдительно стерегли его тело и душу, надеясь, что невзгоды мира минуют Ибишева. Но что они знали о невзгодах мира, две одинокие вдовые птицы?! И что могли они противопоставить неумолимой и злой воле ночных демонов, которые однажды уже являлись Ибишеву в старом зеркале, едва не убив его, и теперь пришли к нему снова. Закрыв глаза, Алия-Валия молятся своему птичьеголовому богу. Светлому богу с головой птицы Ибис, и молитва их - это просьба о солнце, чьи благословенные лучи испепелят проклятых призраков. Ибишеву снится, что сердце его вдруг разрывается на сотни кусков безобразного окровавленного мяса, пронизанного белыми жилами, а в груди на том месте, где раньше было сердце, остается черная впадина, из которой медленно сочится густая дымящаяся слизь. Он просыпается. Из распухшего носа прямо на подушку капает теплая кровь. Зажав пальцами свербящие ноздри, Ибишев тяжело поднимается с постели и начинает искать свои тапочки. В темноте он натыкается на бельевой шкаф и сверху на него с грохотом падает стопка старых газет. Наступающее утро Ибишев, как обычно, встречает в ванной комнате, устало склонившись над железной мойкой и равнодушно наблюдая за тем, как черная кровь, смешиваясь с водой, тонкой струйкой льющейся из крана, розовеет, пузырится и постепенно утекает в канализацию. 3. - Это не болезнь… Три женщины - Алия-Валия и соседка с первого этажа, только что посвященная двойняшками в тайну ночных бдений Ибишева, - сидят на маленькой кухне с закопченным потолком и пьют чай. В столовой бьют часы. Лучи полуденного солнца, продавленные сквозь решетку на окне, ложатся на серый линолеум неровными квадратами. - Так иногда случается, когда мальчик становится мужчиной. Это пройдет! Тут главное терпение. - Уже и не знаем, что делать! Он ведь измучился весь, бедный! Исхудал, спать не может… Одна надежда на Аллаха Великого! - Правда, правда! Мы уже думали, к доктору его отвести! Но ведь позор какой! Сама понимаешь… Лица матерей горят от стыда и смущения. Они одновременно достают из карманов платочки и вытирают влажные глаза. - Сейчас спит, а проснется - будет ходить, как тень, по дому, или сядет на балконе и курит, курит… Мы ведь и сами из-за него измучились совсем. - А по ночам в ванне запирается или прямо у себя в комнате. Такое делает…стыдно сказать, честное слово! - Доктор тут не поможет. Только опозорите мальчика. Город-то маленький. Женщина ему нужна - самое лучшее лекарство! От того и кровь у него носом идет, что мужская сила уже созрела и наружу просится … - Ой, вы тоже скажете такое! Где же мы ему женщину достанем?!…а жениться ему еще рано… - Попробуйте арбузное варенье, Секине-ханум, только вчера сварили… Сестры накладывают варенье в розетку и подвигают ее соседке. Секине отправляет в рот полную ложку сладкого сиропа, тщательно смакует его и удовлетворенно кивает головой. - Хорошее. Я люблю арбузное варенье… А насчет женщины, так скажу вам: если хорошенько поискать, то найти можно. За деньги, конечно. Сестры краснеют и решительно отказываются. - Ну, как знаете. Тогда вам придется немного подождать, пока это само собой не пройдет. Неделя, может быть, месяц. У всех по-разному. Это как первые месячные - вначале тяжело, с болью, пока тело не привыкнет. Я знаю, я шестерых сыновей вырастила! - Только бы так и было, как вы говорите! Так, значит, просто ждать? - Ну почему же, давайте ему перед сном настой папоротника, йогурт, айран хорошо. И главное, поменьше чеснока и лука, от них кровь становится беспокойной. А потом, смотрю я на него и удивляюсь. Целый день он у вас дома сидит. Это совсем нехорошо. От этого и мысли всякие в голову лезут. Ведь за целый месяц даже на море ни разу не сходил! Я у себя с балкона все вижу! Сестры смущенно переглядываются. - Ой, Секине-ханум, страшно его одного на море отпускать. Ведь каждый день кто-нибудь тонет… Не приведи Аллах! - Не приведи Аллах! - Глупости! Что же вы такое говорите!? Он уже взрослый мужчина! Не надо его как ребенка нянчить! Ему загорать надо, чтобы прыщи ушли, среди людей бывать! Морская вода… - Но ведь он и сам не хочет… - Потому что так приучили! Что, значит, не хочет - заставьте! Ничего с ним не сделается!…А варенье у вас отличное получилось, не очень густое и не слишком жидкое!…очень я его люблю, а сама в этом году еще не варила. - Мы и для вас баночку приготовили! Знаем, что любите! Секине-ханум хитро улыбается толстыми фиолетовыми губами. 4. Ибишеву не хочется идти на пляж, потому что он боится и не любит моря. Сохранилась цветная фотография с размашистой надписью в правом нижнем углу: ”Денизли. 1977 год.” Под полосатым красно-белым зонтиком на песке сидит Ибишев в желтых трусиках и сосредоточенно смотрит в объектив. В руках он держит большой надкушенный персик. Сзади него, как два ангела-хранителя, в легких марлевых платьях стоят Алия-Валия и чинно улыбаются. Виден кусочек моря и мужчина с ребенком на руках, выходящий из воды. К походу на пляж они обычно начинали готовиться за неделю. Брали с собой еду в банках, термосы с чаем и какао для Ибишева, фрукты, одеяла и даже маленький матрас. Ходили с утра, с девяти и до половины первого. Не больше и не меньше. Морщась от холода, Ибишев с неохотой входит в почти неподвижную воду, ведомый за руки матерями, на которых вместо купальников все те же длинные марлевые платья. По тогдашней денизлинской моде купальники считаются неприличными и позволительны лишь для приезжих. Когда вода доходит ему до пояса, двойняшки заставляют его несколько раз окунуться с головой. И маленький Ибишев, погружаясь в зеленый полумрак, с ужасом представляет себе, что спасительные руки матерей могут внезапно потерять его, отпустить, и тогда, даже несмотря на то, что он стоит ногами на вязком дне, ему придется остаться один на один с этой беспредельной, совершенно равнодушной к нему мутно-зеленой массой воды, которая способна в одно мгновение легко утянуть его в свои смертоносные глубины. С годами детский страх Ибишева несколько притупился, уступив место гораздо более сильному чувству неловкости перед необходимостью обнажаться в присутствии множества незнакомых людей. Сама мысль об этом долгое время казалась ему невыносимой и кощунственной, и потому обычно сговорчивый Ибишев неожиданно оказал ожесточенное сопротивление твердому решению Алии-Валии отправить его на море. Чтобы сломить его волю, матерям понадобилась почти целая неделя настойчивых уговоров, причитаний и слез. Точная дата: около 7 часов утра 19 июля 1994 года. Ибишев стоит в резиновых тапочках на теплом песке и настороженно озирается по сторонам. В руках у него сетка с махровым полотенцем, запасными трусами и персиком. Убедившись, что вокруг никого нет, он начинает медленно раздеваться, не переставая при этом оглядываться. Маленькая лагуна, пересеченная посередине упавшим столбом электропередачи, один конец которой уходит прямо в воду, хорошо прикрыта с боков далеко выдвигающимися в море скалами. Оставшись в одних плавках, Ибишев подходит к самой кромке воды и осторожно пробует ее ногой (стайка полупрозрачных креветок, напуганных его тенью, метнулась в заросли зеленых ламинарий, густо облепивших конец столба). Он поднимает голову и, прищурившись, смотрит в небо. И душа его вдруг начинает трепетать от предчувствия чего-то удивительного и неизбежного, которое вот-вот должно произойти. Растерянный Ибишев садится на песок. Он беспомощно ищет глазами привычные знаки Судьбы, но, измученный недосыпанием и сновидениями, не находит ни один из них. А небо в тот день действительно было удивительным. Глубокое, торжественное, словно прошитое тонкими золотыми нитями, оно, как и все вокруг, отмечено очевидной печатью рождения божества, рождения, которое должно произойти с минуты на минуту. И едва уловимый аромат ладана и мирта разлит в неподвижном воздухе, и широкие листья кривых смокв-инжирников вдоль всей дороги на пляж покрываются липкой патокой, и море постепенно становится густым и тяжелым, словно сливки, и неумолимая Судьба Ибишева - хрупкая женщина с головой птицы Ибис - одиноко стоит на вершине скалы, сложив перепончатые руки-крылья и с жалостью смотрит на своего раба…Она знает все, что будет с ним дальше. Ибишев подставляет солнцу свои острые лопатки. Он надеется, что жгучий ультрафиолет избавит его от россыпей прыщей на коже. Постепенно становится жарко. Вязкая дремотная истома медленно разливается по всему телу Ибишева, вызывая приятную дрожь. Он сидит, обхватив руками колени, и лениво наблюдает за горбатым черным жуком-песчаником, вслепую семенящим по поверхности песка. За жуком тянутся аккуратные следы, похожие на след тракторных гусениц. Глаза Ибишева слипаются и, совершенно разомлев под солнечными лучами, он погружается в оцепенение. И уже почти засыпая, он с удивлением замечает, что все вокруг него вдруг наполняется каким-то необычным трепетным движением, и откуда-то прямо с небес на лицо его начинает дуть струя теплого воздуха, буквально пропитанного ароматом мирта, и море, стоявшее до того неподвижно, оживает и вспыхивает, словно расплавленное серебро… Она явилась из пышной морской пены в шлейфе хрустальных брызг, сверкающих на солнце. Медленно, словно во сне, она вышла на берег - золотистая от загара, ослепительная, с черными волосами, рассыпавшимися по плечам вьющимися ручейками, и обратившемуся в соляной столб Ибишеву показалось, что она не идет, а легко плывет по воздуху, не касаясь ногами земли, удивительная мраморная богиня, Анадиомена, свежерожденная из вороха морской пены с листочком салатовой ламинарии, прилипшим к вздернутой груди. Купальника на ней не было. В голове Ибишева словно марширует рота солдат. Он знает, что должен отвернуться, но мышцы, сведенные судорогой, не слушаются его. И как тогда, перед зеркалом, рот его наполнился вязкой слюной, которую он не может ни сглотнуть, ни выплюнуть. Она убрала с лица пряди мокрых волос и улыбнулась. И на лице ее не было ни страха, ни смущения (пеннорожденные богини во все времена находятся под особой протекцией и они прекрасно знают, что никто не может причинить им вреда). Она подходит к большому нависающему валуну, чуть выдвинутому в море, и достает из-под него целлофановый кулек. Вытряхнув из него белое марлевое платье, она легко и быстро натягивает его прямо на мокрое тело. - Ты местный или приезжий? - Мраморная богиня, облепленная влажной марлевой тканью, стоит прямо перед ним, и в глазах ее отражается бледное лицо Ибишева. - Я тебя раньше не видела. И давно ты здесь сидишь и подсматриваешь за мной? Он молчит, опустив сутулые прыщавые плечи, молчит оглушенный и раздавленный видением ее тела, ее наготы, ее бесстыдства. И сердце его болит и мучается, и под ее пристальным взглядом он еще больше ощущает свое сходство с несчастным жуком-песчаником, вслепую ползущим по песку, и ему хочется исчезнуть, раствориться в воздухе и забыть навсегда то, что он видел. Ибишев опускает глаза. Комок горечи во рту и в горле стремительно разрастается. Она машет ему на прощание рукой и растворяется в солнечном мареве, словно в золотистом тумане. 5. Конечно же, она не родилась из морской пены. Это только для Ибишева все представили именно таким образом, в известном смысле, даже переусердствовав в желании как можно сильнее поразить воображение несчастного студента. Ему вполне хватило бы и половины того, что он увидел! Но не нам судить об этом. …Двадцать лет бесплодного супружества. Двадцать лет бесконечных визитов по врачам и лечения во всевозможных клиниках от Баку до Москвы. Двадцать лет тоскливого ожидания, безвременно состаривших почтенного Ахада Касумбекова, преподавателя математики в городской школе №1, и его супругу, невзрачную худенькую женщину с удивительно красивыми глазами. | ||