Таир Али

ИДРИС - МОРЕХОД

Роман



Copyright – «Абилов, Зейналов и сыновья», 2004 г.


Copyright – Tair Ali, 2004


Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав.


Вдруг и как ниоткуда вошел в азербайджанскую литературу писатель Таир Али.

Его имя никому не было известно. Впервые он заявил о себе уже в тридцатилетнем возрасте. Три года назад увидел свет его серьезный роман-исследование - «Ибишев».

Автору оказались чуждыми традиции национальной классики и современной азербайджанской прозы. Дело вовсе не в том, что он пишет на русском языке.

Таир Али избежал и тенденций русской литературы, тем более - в ее советском исполнении.

При ярко выраженных национальных особенностях содержания и колорита «Ибишева», это исследование скорее восходит к творческим достижениям таких корифеев мировой литературы XX столетия, как Фолкнер и Джойс, Борхес и Кортасар.

Казалось бы, родная для писателя среда должна была предстать в его творчестве с позиций двойной отчужденности. Ведь он пользуется неродным языком, да и к тому же привносит в национальную литературу содержательность формальных достоинств извне - от признанных зарубежных мастеров пера. Но сработал открытый в недрах физики прошлого века принцип дополнительности Макса Бора - получился свежий, непредвзятый взгляд на историю и современность Азербайджана.

Вы держите в руках вторую книгу Таира Али - роман «Идрис-мореход». Это тоже исследование.

В «Ибишеве» прослеживалась убогая жизнь маленького человека предместья в условиях переходного периода в жизни народа. Вывод однозначен - он обречен перед лицом грядущих перемен.

В новом же романе Таир Али ищет и находит корни выживания лирического героя своего произведения, от имени кого ведется повествование. Перед нами оживают в его восприятии сложные перипетии истории начала прошлого столетия и связанной с нею личной судьбы его деда – своего рода перекати-поле. События происходят в Азербайджане и Турции на фоне недолгой жизни первой на Востоке Азербайджанской Демократической республики и в последующие советские годы.

Таир Али остается верен себе во всем. Но путь от первой книги до второй приводит его от пессимизма к жизнеутверждающему началу.

Итак, в путь вместе с героями Таира Али до последней очки в его новом романе!

М. Вида


Часть первая

В ГОРОДЕ ЦАРЕЙ


1.


Сказано:

«Ты видишь корабли, рассекающие море...».

В 27 лет мой дедушка, Идрис Халил, увидел Город Царей.

Путь его лежал на Запад, туда, где в белых водах Мраморного моря исчезает солнце.

Поезд, окутанный клубами горячего пара, тронулся, и на перроне старого Сабунчинского вокзала, бесследно исчезнувшего еще в 1928 году, в суетливой толпе провожающих, носильщиков с бронзовыми бляхами на груди, продавцов шербета и чистильщиков обуви остались стоять два старших брата Идриса Халила в одинаковых пиджачных парах.

Он смотрит в запотевшее окно вагона второго класса - длинный, тощий, нелепый - и выглядит растерянным.

Спустили пар, раздался свисток, кондукторы с грохотом захлопнули двери. Поезд тронулся и стал медленно набирать ход. Идрис Халил провел рукой по коротко стриженым волосам. На календаре лето 1912 года. Дорога ведет на Запад,

через всю страну с ее выжженными равнинами и пестрыми холмами, узкими железными мостами через обмелевшие реки, полосатыми жандармскими будками, глухими ночными полустанками и казармами из красного кирпича, нищими деревнями и призрачными городами. За желтыми обочинами, чередуясь, тянутся то хлопковые поля, отороченные телеграфными столбами, то залитые солнцем плантации винограда, мелькают купола и минареты будто бы игрушечных мечетей, медленные отары овец и крестьянские подводы, груженные корзинами фруктов.

Через «красный мост» рельсы вступили во влажные земли Грузии. В лихорадочном тумане, поднимающемся от мутной Куры, остался Тифлис со всеми его чудесами, а рельсы бежали дальше, все время на Запад - к чопорным, крашенным белой краской домам Батума, утопающим в мандариновых садах, над которыми завивались клубы черного дыма из пароходных труб.

Всю дорогу длиною в несколько дней, оберегая свой мусульманский желудок от соприкосновения с богопротивной свининой, мой дедушка, Идрис Халил, ел только то, что ему собрали в дорогу - в большую плетеную корзину, укрытую сверху полотенцем, - и пил чай в маленьких буфетах на промежуточных станциях. Не знаю,

нужно ли об этом говорить, но, посещая отхожие места, дедушка никогда не забывал брать с собой специальный дорожный кувшин для омовения, и после туалета, несмотря на все неудобства вагона второго класса, прежде, чем сесть на свое место, добросовестно отмеривал необходимые по традиции сорок шагов вдоль узкого коридора.

В Тифлисе в ожидании поезда, идущего до Батума, он пробыл почти одиннадцать часов, не покидая здания вокзала из провинциального страха заблудиться и не поспеть вовремя. Адрес купца-мусульманина из Нухи, давнего приятеля его покойного отца, тщательно выписанный на куске плотной бумаге, так и остался лежать невостребованным в глубине обширного кожаного портмоне.

Рельсы закончились в Батуме, почти у самой кромки сверкающего черным серебром Черного моря.

В порту, предъявив паспорт, Идрис Халил купил заветный билет на пароход до Константинополя. И когда через два дня вибрация от запущенных винтов волной побежала по деревянной палубе большого торгового судна «Перс», а оглушительный глубокий гудок возвестил отплытие, дедушка был там, среди двух десятков пассажиров, и, вцепившись влажными руками в поручни правого борта, смотрел, не отрываясь, на сверкающую ширь незнакомого моря.

Потом он увидел дельфинов. Они выпрыгивали из воды, и солнце яркими бликами вспыхивало на их мокрых спинах. Все утро стая дельфинов сопровождала «Перс» на почтительном расстоянии.

Как и следовало ожидать, само путешествие, за исключением первых нескольких часов, прошло ужасно. Уже у Трапезунда погода испортилась, и они шли под тяжелыми быстрыми облаками. Качка. Обессиленный рвотой и головокружением, Идрис Халил не мог даже молиться и пластом лежал в грязной темной каюте, где помимо него изнывали от качки еще трое пассажи­ров.

У Инджебуруна, сразу за Синопом, где на рейде дежурили огромные крейсеры с зачехленными орудиями под красными флагами Оттоманской Империи, разразился шторм. Он начался с холодного дождя, за которым последовали свистящий ветер, молнии и огромные черные волны, которые, заливая палубу, стали швырять судно из стороны в сторону. С закрытыми глазами дедушка катался по заблеванному полу каюты вместе с чемоданом, плетеной корзиной и холщовым мешком с лежащим в нем дорожным кувшином для омовения. И, подобно известному мореходу из арабских ночей, проклинал день и час, когда он, покинув благополучный отцовский дом, мать и братьев в одинаковых пиджачных парах, пустился в это безумное и дорогое путешествие.

Молнии рвали в клочья низкое небо, ветер сбивал с ног матросов на скользкой палубе. Слева по борту грозно нависали обрывистые берега, заросшие гигантскими соснами, с которых в кипящее море срывались разбухшие реки. Волны с невероятным грохотом выплескивались на прибрежные рифы, и в наэлектризованном воздухе таяли ошметки пены.

Насколько мне известно, поездка Идриса Халила в Константинополь действительно стоила немалых денег. Дорога, паспорт, плата за учение и прочее - все эти расходы были покрыты из той части наследства, которую ему оставил покойный отец.

Отец Идриса Халила, мой прадед, удачливый хлебопек из «крепости», умер почти за два года до описываемых событий и был похоронен на высоком чемберикендском кладбище. Удача пришла к нему в сорок лет, в самом начале столетия вместе с нефтяным бумом в Баку, и вылилась в две небольшие, но хорошо оборудованные пекарни и три кондитерские лавки, одна из которых находилась в районе модной Ольгинской улицы. Особым спросом пользовались его чуреки с маком, персидская бадам-бурма и булочки на европейский манер с марципаном, изюмом, орехами и еще бог знает чем. Он имел двух жен, разрешенных шариатом, и трех детей мужского пола. Идрис Халил, согласно повествовательной традиции, был самым младшим сыном от второй жены - маленькой, но невероятно энергичной Зибейды-ханум.

Год рождения Идриса Халила, приблизительно, 1885 или 86. Рожденный в просторном доме, смотрящем с фасада высокими окнами на Восток - на узкую крепостную улочку, мощеную булыжником, а с торца - на квадратный патио, отделяющий дом от пекарни, где среди мешков муки, изюма, черного хаш-хаша, засахаренных фруктов и фундука словно языческий бог восседал мой прадед с амбарными ключами на поясе под суетливый шум раннего утра, когда выпечку развозят по лавкам и адресам заказчиков, младенец был наречен двойным именем Идрис Мирза. Будучи сыном Халила Али Хусейн оглы, позже он стал называться Идрис Мирза Халил оглы, или еще проще - Идрис Халил. Отсюда и наша фамилия - Халиловы.

Имя было подобрано с особой тщательностью, ибо хорошо известно: имя - это Судьба. В Книге Идрис это тот, кто обманул Ангела Смерти и до срока вошел в Царство Небесное. Он первым писал каламом, шил одежду и умел предсказывать по звездам.

Не могу утверждать этого наверняка, но, согласно семейным преданиям, помимо удачливости и бережливой предприимчивости, прадед обладал еще одним необычным талантом - он умел видеть особые записи Судьбы, сделанные невидимыми чернилами на лбу. Умел их видеть и читать, потому что записи эти, само собой, были начертаны летящими буквами священного алфавита. А мой прадед, некогда прилежный ученик моллаханы Хаджи Пир Хасана, вполне сносно писал и читал по-арабски.

Говорят, что записи Судьбы проступают на лбу у человека лишь перед самой смертью. Видеть их - особый дар посвященных.

Удача не оставила его до самой его смерти, о дне которой он узнал наперед. Как-то отправившись в пятницу утром к брадобрею, цирюльня которого располагалась рядом с мечетью в полуподвале двухэтажного дома на Большой Крепостной улице, в мутном зеркале на беленой известью стене среди бронзовых складок кожи и геометрических морщин своего лба он разглядел то что милостиво скрыто от глаз обычного человека.

Через две недели он умер, успев за четырнадцать отпущенных ему дней привести в порядок все дела и как следует подготовиться к длительному путешествию.

Умер он с легким сердцем, во сне.

Это случилось в 1910 году, а через два года его младший сын, Идрис Халил, закрыв глаза, катался по заблеванному полу четырехместной каюты торгового парохода «Перс», через скрипящую палубу которого с яростным шипением перемахивали черные волны.

Шторм успокоился только у входа в Босфор. Там, где киноварные воды проливов смешиваются с темной водой Черного моря, где на холмах среди средиземноморских сосен разбросаны рыжие пятна черепичных крыш, а острые пики минаретов нацелены в жемчужное небо, совсем не похожее на наше - плотное и, словно бы, маслянистое.

Чем глубже в проливы, тем светлее вода за кормой. Мраморное море - собственное море Константинополя - встретило их криками чаек, сверкающей рябью, пароходными гудками, рыбацкими шаландами, азаном (было раннее утро, время второй молитвы), белыми дворцами, быстрыми каперами, снующими вдоль берега, и поднимающимся жарким маревом пробудившегося гигантского города.

Несмотря на слабость и обожженное желчью горло, этим ранним утром Идрис Халил стоял на палубе и, конечно же, следуя установившейся традиции всех восточных мореходов, начиная с Синдбада, позабыв обо всех тяготах путешествия, с восторгом приветствовал дивный, новый мир, в самом сердце которого он оказался по воле Всевышнего. И восторг его был так велик, что, проплывая мимо маяка, напоминающего лишь по названию сторожевую башню в его родном городе, обычно сдержанный и в чем-то даже суховатый Идрис Халил стащил с головы картуз и помахал им Городу Царей.

На причале его ждали. Трое студентов, приблизительно его же возраста, в которых лишь наметанным взглядом можно было определить земляков из Баку.

Они поселились где-то за площадью Таксим. Где точно - не знаю. Снимали довольно просторную квартиру в три комнаты с окнами на запад, на тихую улицу с кофейней, мясной лавкой, цирюльней и складом какой-то торговой компании, которой владела многодетная греческая семья, живущая этажом выше.

Идрис Халил был принят вольнослушателем на отделение германской филологии Стамбульского университета и сразу после этого сменил картуз на малиновую феску. Еще одним новшеством в его гардеробе, появившимся через некоторое время, были дорогие французские штиблеты и щегольское пальто с барашковым воротником. Однако не следует думать, что Идрис Халил, очарованный соблазнами Константинополя, кишащего проститутками и плюрализмом, поддался увещеванию наперсников по квартире и хоть каким-либо образом нарушил строгие нормы поведения, установленные для скромного студента-мусульманина за границей. Причин тому несколько: известная стесненность в средствах, крестьянская экономность, унаследованная им от отца, а также природная стыдливость, свойственная моему деду и перешедшая через поколение ко мне.

В 1913 благословленном году мира и благополучия (локальные кровопролития не в счет), всеобщего процветания и не вполне утраченных иллюзий, стихотворение моего деда «В пекарне» было опубликовано в константинопольской газете «Хилал» («Полумесяц»). Так Идрис Халил стал поэтом.

А потом началась война. Первая Большая Война, и железные крейсеры с заклепками по бронированным бортам расчехлили орудия и встали у Золотого Рога. И у дворца Долмабахче появились вооруженные патрули, а на вокзале Хайдарпаша под покровом ночи грузили полевую артиллерию и боеприпасы. И призрак грядущего кровопролития, словно святой дух, витал над водой пяти морей и трех океанов, в глубине которых таились невидимые субмарины и рогатые глубинные бомбы. И Большая Война породила, как это ни странно, еще больше иллюзий, чем шаткий мир.

Многие кавказские студенты воспользовались временным нейтралитетом Порты и тем же летом вернулись домой. Некоторые задержались до середины сентября. Идрис Халил предпочел остаться.

Что задержало его на те четыре месяца, в течение которых еще можно было выехать из Константинополя и добраться до границ Российской Империи? Не знаю.

Единственно, что доподлинно известно, дедушка остался в Константинополе и продолжал работать над своим, так и оставшимся незавершенным романом в стихах, который, словно плющ, таинственным образом неразрывно переплетен с биографией моего предка:


... В городе Царей, пока молчали смертельные мортиры,

Я стоял у серебряной груди проливов и смотрел,

Как дым последних пароходов превращается в зыбкий туман.

И буквы, словно крыши домов осенними вечерами, стали моим последним пристанищем,

Не считая каморки под чердаком с окном на соседний двор.1


Но смертельные мортиры молчали недолго.

1 октября 1914 года премьер-министр младотурков Талат-паша объявил о закрытии Дарданелл и начале мобилизации. И на площади перед шестиглавой Сулейманией, словно фантастический краб, по выражению другого поэта, выползший из глубин проливов, под огромными знаменами стояла армия, нарезанная на правильные квадраты полков, и железные каски гвардейцев с ранцами за спинами перемежались в точно установленном ритме с серыми кургузыми папахами пехотинцев, изящными фесками военных бюрократов и белыми шапками полковых имамов. После короткого молебна голос военного министра Энвера-паши, многократно усиленный громкоговорителем и марширующим эхом громадной площади, возвестил о вступлении Империи в последнюю войну своей истории.

Вскоре уже, чудесным осенним днем 29 октября, турецкая эскадра в Черном море обстреливала Севастополь и Одессу. И офицеры в нарядных кителях на мостиках бронированных чудовищ смотрели в бинокли на горящие города и людей, в панике бегущих по набережной, сотрясаемой разрывами снарядов. В хаосе внезапной атаки мирные суда в гавани вспыхивали как факелы, и граница между морем и сушей исчезла совершенно.

Так захлопнулась последняя дверь, через которую можно было вернуться домой, захлопнулась прямо перед самым носом Идриса Халила, превратив билет, купленный им десятью днями ранее на торговую баржу с грузом табака и фундука, в бесполезный клочок бумаги. Билет, который стоил ему почти всех наличных денег - 65 имперских лир и 50 серебряных пиастров, учитывая обстоятельства, перекочевал из нагрудного кармана в глубину портмоне к залежавшемуся адресу тифлисского купца.

Так, 28 лет отроду Идрис Халил оказался в чужом беспощадном городе, городе Царей, солдат и купцов, совершенно один, без денег и без какой-либо надежды на перемены к лучшему для него.

С квартиры в районе площади Таксим пришлось съехать еще летом, когда студенты-наперсники, так и не сумев уговорить его отправиться с ними, благоразумно покинули Константинополь. Идрис Халил ходил провожать их в порт и долго стоял с непокрытой головой, глядя вслед кораблю, режущему стальными винтами сверкающую, как ртуть, гладь моря. И еще долго после того, как пароход исчез в дымке узкого пролива, а черный шлейф дыма превратился в зыбкий туман, дедушка продолжал топтаться на голом пригорке и курил, не обращая внимания на суетливую возню портовых грузчиков.

По дороге домой он купил у уличного торговца жареной рыбы, которую ему завернули в обрывок газеты с фотографией Лимана фон Сандерса.


И даже хрупкий позвоночник рыбы указывает мне путь:

Все время на Восток, все время на Восток.


Между тем дни складывались в недели. Недели - в месяцы. Война была в полном разгаре. Дедушка перебрался на четвертый этаж трущобного дома на узкой грязноватой улочке ниже знаменитой Пера Палас, где, словно в каком-то оцепенении, строчка за строчкой сочинял невообразимую поэму, прерываясь лишь на сон, покупку провизии и, когда повезет, переводы на заказ. Короткие заметки да переводы из немецкой беллетристики для пестрой константинопольской прессы того времени стали для него основным источником существования.

Еще до начала войны охотнее всего дедушку печатали в «Хилал»е. Помимо довольно удачных подборок из Гейне, современного Рильке и нескольких ранних стихотворений, там были опубликованы некоторые части поэмы Идриса Халила, а именно, целиком первая и вторая главы и фрагменты третьей. Но потом случился скандал, бессмысленная шумная склока в стиле восточных поэтов, и редакция «Хилала» отказала ему в дальнейшем сотрудничестве...

Случай свел их в большой темной кофейне на первом этаже четырехэтажного особняка в самом начале проспекта Бейоглу, там, где он спускается к площади Таксим. В дымном гвалте нищих эмигрантов, начинающих поэтов и неудачливых журналистов, пропитанном ароматом кофе с кардамоном и розовой воды, пузырящейся в кальянах. Они сели за столик у самой стены, бурой от табачной копоти и бесконечных диспутов, в компании нескольких студентов-азербайджанцев, турка, хроникера из газеты «Тенин», и русого татарина, члена некой боевой организации.

Это была первая но, как показало время, далеко не последняя встреча моего дедушки со знаменитым соотечественником Мухаммедом Хади.

Два восточных поэта, двое прилежных учеников из моллаханы, один - Бакинской, другой - Шемахинской, два эмигранта в неуютном Городе Царей, и, наконец, два безумца, почти забытые потомками.

Они не понравились друг другу с самого начала. Поэтому я не склонен считать, что причиной громкой перебранки, в результате которой язвительный Хади назвал моего деда «заблудившимся пекарем», а его стихи «бессмыслицей, присыпанной сахарной пудрой», послужили формальные расхождения во взглядах на пути развития восточной поэзии. Перебранка едва не закончилась потасовкой.

Как известно, вскоре после этого Мухаммед Хади был неожиданно арестован по некоему доносу и сослан в Салоники, где его едва не убили.

Досадное совпадение. Случайность, ставшая Судьбой с удушливым запахом предательства, отравившей поэтическое дыхание моего деда, Хади на каменистом берегу Эллады, среди кустов терпкого лавра, в доме местного священника, укрытый от бунтовщиков, разыскивающих имперских шпиков, и униженный, оклеветанный Идрис Халил перед закрытыми для него дверьми редакций.

Случайность и Судьба развели их по разные стороны и, в то же самое время, переплели их жизни невидимыми узами. Пластичные и надежные, как нити кетгут, - они переживут их обоих.


2.


24 ноября 1914 года.

С утра моросит холодный дождь, временами переходящий в мокрый снег. Идрис Халил торопливо идет по проспекту Бейоглу, мимо роскошных витрин с импортной европейской одеждой, цены на которую, в связи с войной и морской блокадой, выросли почти втрое, мимо кофеен, ярко освещенных рыбных ресторанов, бакалейных магазинов. С грохотом проезжает трамвай, выкрашенный в красный цвет, над кабиной кондуктора трепещет маленький флажок с тремя полумесяцами. Уличные зазывалы хватают Идриса Халила за руки, назойливо предлагая зайти в маленькие кафе. Он отмахивается и продолжает торопливо идти, не поднимая глаз от мокрой брусчатки. На нем пиджак с поднятым воротником, из кармана которого торчит свернутая трубочкой рукопись, на опущенной голове промокшая феска, вокруг шеи длинный шарф. Нет ни светлого пальто с барашковым воротником, ни пресловутых штиблет.

Как это ни прискорбно, Идрис Халил голо­ден. Его подташнивает от пряного аромата кофе и запахов всевозможной снеди.

У тумбы с афишами, отпечатанными на тонкой газетной бумаге многоязыким, многоалфавитным языком Константинополя, турок с огромными висячими усами в расшитой золотом короткой курточке жарит на углях каштаны. Он переворачивает их щипцами, каштаны трещат на железной решетке, острый дым быстро поднимается к мокрому небу, тяжело висящему между летящими крышами многоэтажных домов. В переулке, под навесом, стоят торговцы рыбой. На деревянных подносах рядами уложена рыба и крупные мидии, увенчанные половинками лимонов.

У ворот опустевшей британской миссии, возле которой лениво дежурят вооруженные полицейские, Идрис Халил почти теряется в торопливой толпе, текущей в обоих направлениях. Непривычно много офицеров и агентов тайной полиции. Со стороны порта, из темных боковых улиц, парами выходят военные моряки с проститутками в широкополых шляпах кричащих цветов: некоторые из них держатся за руки и громко смеются, другие - молча смешиваются с толпой. И никто не обращает внимания ни на них, ни их спутниц, потому что идет война, и потому что Судьба, записанная на молодых лицах этих моряков, уже отчетливо проступила несмываемыми Знаками.

В Цветочном Пассаже за столиками почти нет свободных мест. Играют на скрипках цыгане, а огненный смерч все ближе подкатывается к тысячелетнему городу.

Белое и черное на золотом. Белые особняки, глядящие в свинцово-черные осенние проливы, и опадающее золото гигантских платанов. Листья с хрустом ломаются под ногами прохожих, липнут к колесам повозок и роскошных авто. Листья падают на черепичные крыши и на газон у недостроенного дворца Чираган Палас. В порту грузят солдат и отправляют в Трапезунд, Египет и Месопотамию. И товарные поезда со всей страны, заполненные до отказа свежим пополнением, выбрасывая кольца черного дыма, несутся на всех парах к вокзалу Хайдарпаша.

Судьба пальто с барашковым воротником и штиблет - очевидна. Дедушка продал их на блошином рынке. И еще он сбыл часы, и большую часть своих книг.

Жалко часы. Жалко пальто. Хорошее, теплое, красивое.



Идрис Халил сидит на железной кровати в темной, сумрачной мансарде. Единственное окно выходит на крышу соседнего дома, где развешано белье. Рядом с кроватью - стол и железная печка с трубой, отведенной в закопченную форточку. Самое ценное во всей обстановке - это кусок старого паласа на полу.

В комнате холодно, потому что приходится экономить на угле, и дедушка ужинает, завернувшись в одеяло. Черные маслины, помидор, нарезанный круглыми ломтиками, кусок молодого сыра и чурек. Кроме него, в комнате еще рыжая кошка. Свернувшись клубочком, она лежит на кровати. Огненно-рыжая. Как-то вечером она сама пришла к двери. А рыжих кошек, кошек Пророка, как известно, нельзя прогонять. Кошка без имени. По ночам, когда смолкает городской шум и становится отчетливо слышно, как в порту гудят отплывающие пароходы, она просится на улицу и бродит по окрестным крышам до самого утра.

Дедушка вдруг перестает жевать, поднимает голову от тарелки и, резко обернувшись, смотрит на меня из плывущих сумерек долгим удивленным взглядом.

Но день еще не закончился. 24 ноября 1914 года продолжает длиться как долгие сумерки поздней осени, как дробный стук капель по черепичной крыше, как глубокие гудки грузовых паро­ходов.

Волшебная лампа.

Идрис Халил снимает плафон и, чиркнув спичкой, зажигает пропитанный керосином фитиль. Огонек быстро вытягивается в ровный лепесток, и густой теплый свет разливается по столу, захватывает часть беленых известью стен и изломанный потолок мансарды, с выползающими на них острыми тенями.

Керосин, чудотворное масло родом из горькой земли Биби-Эйбата и Балаханы, единственное напоминание об утраченном доме. С началом морской блокады цены на него подскочили почти вдвое.

Идрис Халил убирает тарелки с остатками еды на подоконник, сухой ладонью сгребает крошки и высыпает их в пепельницу. Из кармана пиджака, что висит над изголовьем кровати, он достает рукопись поэмы, раскладывает перед собой мятые листы.


...окно на крышу соседнего дома...


Чернильные завитушки скатываются с кончика стального пера, постепенно обретая смысл.

Тем временем наступает вечер, и стихают все эти пронзительные крики разносчиков овощей, старьевщиков, шарманщиков, продавцов газет, свистки полицейских. В плывущих сумерках растворяются грохот повозок, цокот копыт по мокрой от дождя брусчатке, редкие клаксоны автомобилей и последние заунывные фабричные гудки, и остается лишь дробный стук капель в дребезжащие оконные стекла.

Отложив перо и поплотнее запахнувшись в одеяло, Идрис Халил гладит кошку. Он думает о том, что снаряды, рвущиеся в окопах Галиции и Месопотамии, на самом деле, подобно трубному гласу архангела Джебраила, возвещают о конце времен, за которым неизбежно должно последовать явление сияющего Махди. И то, что может и неизбежно должно будет произойти в конце этой Великой Войны, ему, верующему мусульманину и сыну законопослушного пекаря из Баку, представляется не иначе, как Судным Днем, в самой сути которого, под языками очистительного пламени, удивительным образом таится надежда на спасение.

Извилистый ход его мыслей прервал громкий скрип деревянной лестницы в коридоре.

Все дальнейшее происходит очень быстро, почти без пауз и общих планов на некой, точно очерченной волшебной лампой границе между светом и тенью.

Вначале - быстрый стук солдатских ботинок, кошка, рыжей тенью спрыгивающая на пол и бесследно исчезающая в темноте под кроватью. Идрис Халил пытается встать и чуть не падает, запутавшись ногами в одеяле.

Солдаты прикладами колотят в дверь - с треском отлетает щеколда. Они врываются в мансарду. Их четверо. Последним входит молодой лейтенант. Тень от круглой папахи с матерчатым верхом стремительно проплывает через всю комнату и широкой полоской ложится на его лицо, исключая, таким образом, всякую возможность разглядеть водяные знаки Судьбы. Из-под тени видны лишь аккуратно подстриженные пшеничные усики и ямочка на подбородке.

И пока продолжается эта старая игра со светом и тенью, летящие голоса муэдзинов, накладываясь друг на друга в навсегда утраченной гармонии, прокатываются эхом по закоулкам Вечного города, поднимая в черное небо миллионы голубей, дремавших на куполах мечетей.

В комнате стоит запах казенных сапог и мокрых шинелей. Лица солдат непроницаемы, как восковые маски.

Дедушка, завернутый, словно тряпичная кукла, в лоскутное одеяло, выглядит жалко и нелепо. Как в ожидании приговора он, не отрываясь, смотрит на пшеничные усики офицера и облизывает пересохшие губы.

- Твое имя - Идрис Мирза, сын Халила, из Баку? Предъяви документы!

Дедушка снимает с изголовья кровати пиджак и начинает шарить по карманам в поисках паспорта.

- У тебя есть оружие?... Запрещенные книги?... Географические карты?... Ты умеешь делать бомбы?... Ты член каких-либо тайных организаций?... - монотонно, с короткими паузами, заполненными шумом дождя и трансцендентальным пением с минаретов, цедят сквозь зубы пшеничные усики. Дедушка, продолжающий искать паспорт, растерянно молчит. Так и не дождавшись ответа, офицер ткнул ему кулаком в лицо, и он, потеряв равновесие, упал на кровать.

Из носа вытекла струйка крови, скатилась по губам на подбородок...

- Уведите!

Тотчас двое солдат, грубо схватив его за руки, стащили с кровати.

В темноте, насыщенной острым запахом прелого дерева, то и дело спотыкаясь, они долго спускаются по узкой лестнице мимо закрытых дверей с выставленной у порога обувью. Вниз, вниз, вниз!

Вот парадная дверь. Холодный ветер обжег лицо, наполнил глаза колючими слезами, сквозь их мутную пелену Идрис Халил увидел на обочине мостовой крытую жандармскую повозку - черный ящик на колесах с зарешеченным окошком на двери.

Масляный фонарь освещает бледное лицо солдата на козлах. Еще один, чуть в стороне, держит под уздцы лошадь офицера. А где-то в глубине темной улицы устало лают собаки, и призрачный свет в окнах домов тонкими линейками сочится сквозь задвинутые жалюзи.

Его затолкали в повозку.

Он нащупал низкую скамью, прикрученную к стене, и сел. Кровь из носу продолжает капать на подбородок.

- Откинь голову назад. Откинь! На таком холоде кровь скоро остановится, - сказал незнакомец, сидящий напротив. Голос теплый, вкрадчивый, с легкой хрипотцой.

- На, возьми!

Дедушка благодарно кивает и берет протянутый ему платок.

- Как тебя зовут?

- Идрис Мирза Халил. Из Баку.

- Из Баку?.. Ты что-нибудь натворил?

Хлюпая носом, он качает головой:

- Ничего...

Незнакомец больше ни о чем не спрашивает, оставив дедушку наедине с его страхами, возмущением и болью.

Из подъезда дома стали шумно выходить солдаты. Потоптавшись немного на улице, они подсели к арестантам, и повозка тронулась.

Долго ехали безлюдными темными переулками мимо нависающих над ними домов, мимо черных пустырей, закрытых магазинов и масте­рских.

Солдаты сонно молчали, непроницаемые в своих плотных шинелях. Вскоре, разомлев от их теплого дыхания и тряски, Идрис Халил сомкнул усталые веки и даже не успел заметить, как благословленный сон, подобно легкому зефиру, опустился на него.

Мужчина в длинной рубахе достает хлеб из огромной печи - круглые чуреки, тонкие посередине и пышные по краям. Кто-то невидимый отрезает небольшие куски теста, бросает их на весы, а тем временем кто-то другой разминает и раскатывает их на столе и руками, белыми от муки, посыпает маковыми зернами. Черные семечки медленно падают, падают, липнут к глянцевому тесту. И где-то там, у прилавка, в облаках вездесущей мучной пыли приказчик в фартуке и нарукавниках собирает горячие хлебцы в плетеные корзины...

Повозка пересекла огромный плац, освещенный фонарями, и остановилась. Идриса Халила грубо растолкали.

Их вели по коридорам с высокими потолками, украшенными лепниной. Несмотря на поздний час, здесь было довольно оживленно. Курьеры тащили огромные канцелярские книги в дерматиновых переплетах и подносы с кофейниками. Вдоль стен стояли какие-то люди, то ли просители, то ли тайные полицейские осведомители, мимо которых, стуча сапогами конвоиры вели новых задержанных.

Коридоры разветвлялись и разветвлялись то вправо, то влево. Одни из них упирались в мраморные лестницы, устланные ковровыми дорожками, или просторные приемные, другие продолжали все так же хаотически делиться в некой всепоглощающей страсти к воспроизводству.

- Стоять!

Их завели в комнату, густо залитую электрическим светом, где они долго ждали, пока им оформляли сопроводительные бумаги. Старший делопроизводитель в сверкающем пенсне, словно бы вросшем в кончик мясистого носа, сидел за массивным столом и бдительно надзирал, как десяток канцеляристов, не спеша, заполняют документы и подшивают их в серые папки. Было тихо. В голландской печи горел огонь, желто-рыжие отсветы которого дрожали на вощеном паркете. Никто ни о чем не спрашивал, никто ничего не объяснял, никто даже не смотрел на них. Идрис Халил, заткнув ноздри платком, старался не хлюпать носом, чтобы ненароком не нарушить ритмичного скрипа перьев по бумаге.

Потом их опять повели по коридорам. Но это уже были какие-то совсем другие коридоры - безлюдные, холодные, с редкими фонарями на неоштукатуренных стенах. Скорее - туннели. Они внезапно обрывались темными пролетами, ведущими вниз, под землю, в жуткое царство Инкира и Минкира. Там, на летящих черных сводах лежала рыхлая плесень, и падающие капли воды отмеряли время неведомого мира вечных архе­типов.

Пропуск под землю - бумаги, скрепленные печатями и множеством подписей.

У низкой двери им приказали остановиться и повернуться лицом к стене. Шаркая башмаками, из темноты появился бородатый тюремщик с огромной связкой ключей на поясе. Он тщательно обыскал их, велел снять шнурки, ремни и подтяжки, если таковые имеются, а затем завел в камеру и запер там.

Сидя на холодных нарах, они жгли спички, чудом сохранившиеся после обыска в кармане незнакомца.

- Не бойся! Скоро все кончится...

С тоскливым ужасом прислушиваясь к отчетливой возне крыс на каменном полу, Идрис Халил потрогал пальцами распухший нос.

- Откуда вы можете знать?

- Знаю!

Колеблющийся лепесток огня на кончике спички. Идрис Халил пытается разглядеть лицо незнакомца. Лепесток постепенно вытягивается, темнеет по краям, вянет и опять наступает темнота.

- Когда они отпустят меня - я все устрою. Если за тобой ничего серьезного нет - сегодня же будешь дома! Земляк...

- А вы тоже из Баку?..

Незнакомец не ответил.

- Я ничего не сделал, клянусь Аллахом! За что меня арестовали?

- Война!..

Сказано в Книге:

«В убытке - те, которые убили своих детей по глупости...»

В небе над Константинополем спрятаны два пути: один путь Соломенный - он все время ведет на Восток, другой Млечный - на Запад.


...город в короне из пылающих оранжевых листьев.


У подножья заснеженных гор (кажется, это Эрзрум), у дымных костров жмутся друг к другу солдаты. По безлюдным пустыням Трансиордании ползут санитарные поезда, набитые ранеными в бинтах, пропитанных кровью и гноем. В море жиреют рыбы, объедая лица погибших моря­ков.

А под землей - страдает душа Идриса Халила.

Дверь со скрежетом отворилась, и каменный мешок осветила мерцающая свеча.

- Разговаривать запрещено. - Беззлобно сказал тюремщик, поставив свечу и ковш с водой на покатый стол у стены. - Кто тут из вас двоих Хайдар, сын Хасана, купец? Наверное, ты?

Незнакомец надел шляпу и поднялся с нар.

- Пойдешь со мной!... Ну, а ты, парень, ложись-ка лучше спать. Утром принесу тебе покушать.

И дедушка остался один.

«Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Хвала Ему, господу миров, милостивому, милосердному, царю в день суда!»

Медленно оплывает свеча. Фитиль горит тускло, коптит, страшные тени мечутся по сте­нам.

И опять Идрис Халил проклинает себя, свое упрямство и старших братьев, позволивших ему уехать из дома. И снова за спиной у него встает призрак смуглого арабского морехода, покровителя всех авантюристов и упрямцев, но дедушка, конечно же, не видит его, с закрытыми глазами он горячо молится. И уже несдерживаемые слезы отчаяния текут по его щекам.

О чем его молитва? Конечно же, о возвращении. О доме, куда закрыты все пути. О свече, чтобы она горела как можно дольше, потому что когда она погаснет - сердце его разорвется...

Крысы шныряют по полу, возятся у деревянной бадьи для помоев. От мешковины, набитой гнилой соломой, тянет прелой сыростью. А где-то за стеной - ровный прозрачный гул, изредка прерываемый тихими всплесками. Словно течет подземная река.

Свеча догорела. Но незнакомец в фетровой шляпе все же сдержал свое слово. Когда фитиль в залитой воском деревянной плошке, испустив, как последний вздох, облачко белого дыма, погас, дверь камеры вдруг распахнулась. На этот раз тюремщик пришел за Идрисом Халилом.

Долгий путь наверх. Такой же долгий, как и спуск под землю. И опять были коридоры, похожие на туннели, и решетчатые двери, которые закрывались у дедушки за спиной.

Чем дальше наверх - тем больше света на лестничных пролетах, тем легче воздух.

Бородатый тюремщик шел неспешно, шаркая стоптанными башмаками под монотонное звяканье тяжелой связки ключей, висящей у него на поясе. Всю дорогу он молчал и, лишь поднявшись по круговой лестнице и перепоручив Идриса Халила дежурному конвоиру, сказал в напутствие:

- Иди себе и не держи на меня зла!...

Сказал и стал медленно спускаться обратно, в свое безрадостное царство.

Дедушку выпустили только перед рассве­том. Заспанный солдат проводил его до железных ворот и, не говоря ни слова, вытолкал в пустой переулок.

На Идрисе Халиле серый вязаный жилет поверх рубашки с засохшими пятнами крови.

Воздух пахнет снегом. Засунув озябшие руки в карманы брюк, Идрис Халил начинает идти. Вначале - медленно, оглядываясь назад, словно до конца и не поверив, что его действительно выпустили, затем, ускоряя шаг, все быстрее и быстрее.

Пронизывающий ветер гонит навстречу снежную поземку. Она забивается между камнями мостовой. В свете редких фонарей тускло блестят застывшие лужи.

Паутина незнакомых улиц - головокружительный лабиринт - будто продолжение тюремных коридоров.

Гаснут фонари. С наступающим утром холодные сумерки медленно отползают в узкие колодцы дворов, а в просветах между домами, в переулках, где на протянутых веревках сохнет белье, балконы-выступы начинают свой бесконечный полет. И вот уже с минаретов далекие и близкие голоса призывают к первой молитве. В морозном воздухе они звучат явственно и требовательно, перекрывая друг друга, несутся над крышами, над печными трубами всевозможных форм и размеров, над проливами, над обледеневшими куполами мечетей и базаров, над всем огромным городом. И голуби вторят им резким хлопаньем крыльев.

Пройдя несколько кварталов, Идрис Халил сбавил шаг: болели легкие, обожженные холо­дом.

На улицах появляются первые прохожие. Раньше всех муэдзины в теплых зимних абазах, которые возвращаются домой после азана. Потом молочники, угольщики на подводах, худые разносчики свежей выпечки с большими корзинами на плечах, полными свежего хлеба. А дедушка все продолжает идти, почти совершенно обессилев. И вот уже фабричные гудки, что несутся с окраин, и первый дымок, вьющийся над кофейнями, возвещают начало утра. Сонные приказчики отпирают лавки.

На ступенях у дома, спрятавшегося в самой глубине узкого тупика, его встретила лохматая дворняга. Часто моргая от летящих в глаза снежинок, она смотрела на запорошенную снегом улицу и на маленькую цирюльню напротив, где уже сидели первые посетители.

... Время от вечерней до утренней молитвы -одна ночь. В конце этой ночи - возвращение к точке исхода, к убогой мансарде на четвертом этаже ветхого деревянного дома. К разворошенной постели, на которой сейчас лежит Идрис Халил, укутавшись с головой в пестрое одеяло. Ему никак не согреться. Минуту назад он развел огонь из остатков угля, но даже пламя, теперь ровно гудящее в железной печи, не в силах помочь ему. У дедушки жар.

Смятые страницы рукописи со следами от солдатских сапог разбросаны по всему полу.

В лихорадочном сне, пронизанном светом и забытым теплом, Идрис Халил опять видит горы горячего хлеба: чуреки, белые сдобные хлебцы с изюмом, булки с орехами, творогом и маком. Видит самого себя, стоящим в фартуке за длинным прилавком: от запаха сдобы кружится и болит голова. Вот, прямо перед ним, на черном противне в глянцевых разводах патоки, слегка пригоревшей по краям, пышет жаром пахлава. Дедушка берет железную лопатку и аккуратно выкладывает ею несколько ромбиков на лист тонкой промасленной бумаги. Взвешивает их, а затем, упаковав в деревянную коробочку, закрывает крышкой, на которой размашисто написано: «Сладости Халила Хусейна».

- Пожалуйста, как вы и просили, полфунта с миндалем...

За стеклянной витриной горками лежит рахат-лукум всевозможных сортов: с орешками, фисташками, молочный, с мякотью кокоса, а еще вазочки с засахаренными фруктами...

Во сне Идрис Халил облизывает кровоточащие губы.

- Что вам угодно?...

Он проснулся, когда в печи догорели угли, и по молочно-серому сумраку, затопившему комнату, понял, что уже наступил вечер.

Потом он увидел их.

Они стояли, в темном углу мансарды с крыльями, сложенными за спиной, и медленно, словно трава в толще воды, покачивались из стороны в сторону на полусогнутых ногах с шишковатыми коленями. На полу, у их голых ступней, в лужицах талого снега лежали пух и комки грязи.

Идрис Халил узнал их не сразу. Люди-птицы. Падшие ангелы Харут и Марут, обреченные жить среди нас вечно. Они находят себе приют рядом с голубями на куполах мечетей и чердаках. Они переносят души умерших на седьмое небо. Так сказано в книгах. Так учили его в моллахане. Дома, туда, куда закрыты все дороги, их треугольные символы вплетают в рисунок ковра, потому что ангелы - священные птицы - единственные посредники между небом и землей.

Они встрепенулись, открыли глаза.

И зияющая бездна в их пустых глазницах - холодная, неподвижная, лишенная плотности и спектра, тьма, никогда не знавшая света, тьма, которую вообще невозможно осветить - волнами начала расходиться по комнате, покрывая все окружающие предметы налетом голубоватой изморози. Когда дыхание ее коснулось лица Идриса Халила, он почувствовал, как его бедное сердце вначале судорожно заколотилось, а потом вдруг замерло, скованное умиротворяющим холодом, и стало проваливаться куда-то в пустоту. Медленно, неотвратимо. Огромными крыльями, продолжая плавно покачиваться, совершенно заслонив тусклый свет в окне, ангелы склонились над ним.

Идрис Халил, почти бездыханный, упал на подушку.

Смерть?..

Но почему же он все-таки не умер тогда? - спрашиваю я. Тихо и незаметно, безо всяких сообщений в газетах, целиком занятых сводками с фронтов. Душа его выпорхнула бы изо рта вместе с последним выдохом, и люди-птицы понесли бы ее над заснеженными черепичными крышами домов, над кронами платанов, над круглой башней Галата, выше, в самое поднебесье, к вратами седьмого предела, где бы он стал в бесконечную очередь к волосяному мосту вместе с душами солдат и моряков, погибших во всех концах воюющего мира. Что изменилось в последний момент?

У меня нет подходящего объяснения, точнее, их сразу несколько, но ни одно из них мне не кажется исчерпывающим. Очевидно лишь то, что Случайность и Судьба, заключенные в самом охранном имени Идрис, слившись воедино, изменили простую последовательность событий.

Они обнаружили себя дробью шагов по скрипящей лестнице как раз в то самое мгновенье, когда трепетная душа Идриса-морехода уже была готова спорхнуть с его полуоткрытых губ.

Шаги замерли перед дверью в мансарду. Раздался короткий, но настойчивый стук, затем дверь открылась, и ангелы, по-птичьи встрепенувшись, стали быстро обращаться в тени, чтобы без остатка раствориться в полусумраке комнаты. И тотчас холод, сковавший его сердце, ослабел, отступил, кровь начала приливать к лицу, разгоняя остатки смертельной белизны. Жадно глотая воздух, дедушка почувствовал, как зрение и слух постепенно возвращаются к нему.

Над Константинополем продолжает падать снег.

Запахнувшись в светлое пальто, Хейдар Хасан (или, на турецкий манер, Хайдар Хасан) сидит на единственном стуле и молча курит. Он не один. Позади него, подпирая головой низкий потолок мансарды, стоит человек огромного роста с широким лицом, украшенным пышными пшеничными усами, кончики которых свисают до самого подбородка.

Идрис Халил пытается встать, но он так слаб, что едва может оторвать голову от подушки.

- Лежи, лежи! Не надо... - качает головой

Хайдар Хасан.

Едва понимая смысл слов, обращенных к нему, но успокоенный уверенным тоном своего спасителя, дедушка закрывает воспаленные глаза, вновь погружаясь в лихорадочное оцепенение.

Еще с минуту гость продолжает задумчиво курить, стряхивая пепел на старый палас, а затем, как бы приняв окончательное решение, вынимает из мундштука тлеющий окурок и бросает его в остывающую топку печки.

- Осман! - кивает он своему спутнику, и великан шагнул к кровати, заставив половые доски с жалобным скрипом прогнуться под огромными башмаками. Наклонившись, он откинул в сторону влажное одеяло и ловким движением легко, словно ребенка, взял дедушку на руки.

Идрис Халил без сознания. Голова его безжизненно запрокинута назад, а душа пребывает рядом с огромной печью, в которой круглые чуреки покрываются румяной хрустящей корочкой.


3.


Простая магия чисел.

Нет ничего удивительного в том, что горячечный сон Идриса Халила продлился сорок дней и сорок ночей. Сон, в котором белая мука, случайно просыпанная на влажную землю, неизбежно обращалась в Соломенный путь, ведущий на Восток, к спасительному свету, рожденному из огня в кирпичной печи.

Балансируя на смутно различимой грани между жизнью и смертью, дедушка почти не испытывал страданий, сопряженных с болезнью. В тяжелом забытье, бледный, с заострившимися скулами и обросший бородой, он лежал на высоких подушках, и волоокая гречанка - мадам Стамбулиа - едва успевала менять полотенца у него на лбу.

В густом свете керосиновой лампы лицо Идриса Халила похоже на маску. Лишь судорожно подергиваются веки, да иногда он вдруг приподнимается на локтях и обводит жарко натопленную комнату невидящим взглядом. Но вдовая мадам Стамбулиа, страдающая в свои неполных сорок три года острыми приступами бессонницы, к счастью, находится рядом. Она укладывает его обратно и поит горячим чаем из большой фарфоровой чашки с сине-белым рисунком. Душа Идриса-морехода, почти оторвавшись от измученного тела, продолжает пребывать рядом с пышущими жаром противнями и сдобными булками. Душа его - вдыхает аромат горячего хлеба, марципана и кардамона, а сахарная пудра, клубящаяся, словно туман, застилает глаза.

Мадам Стамбулиа обтирает лицо и руки Идриса Халила губкой, смоченной в виноградном уксусе. Прохладный уксус обжигает кожу.

- Вот так, вот так! Сейчас жар спадет...

Но жар не спадает. Уксус быстро испаряется с пылающего лба. Она поправляет ему подушку, приглушает свет лампы. Набухшая губка плавает в тарелке. В закрытые ставни стучит дождь.

На мадам Стамбулиа черное вдовье платье, черные чулки и черный платок. Она берет его за руку, закрывает глаза и, беззвучно шевеля губами, молится, и люди-птицы, незримо стоящие в изголовье дедушкиной постели, отступают.

Сон Идриса Халила все продолжается и продолжается, и кажется, что ему не будет конца. Пневмония смертельна. В эту эпоху крушения великих империй пенициллин еще не изобретен, и смерть от воспаления легких так же привычна, как железные дороги, автомобили и карманные часы.

Он очнулся, только когда вышли все сроки - на сорок первый день.

- Все дело в курином бульоне! Но курица не должна быть слишком жирной...

Его кормят с ложечки. На груди у него вышитое полотенце. Он сидит, облокотившись на подушку. От слабости кружится голова.

Мадам Стамбулиа подносит полную ложку к запекшимся губам:

-     Кушай, кушай! Теперь уже быстро пойдешь на поправку. Бульон - первое дело! Накрошу еще немного хлеба... вот так! Не пролить...

Дедушка смущенно проводит рукою по жесткой бороде.

- Скоро придет доктор, Ялчин Ходжа Эфенди. Он тебя послушает. Ну-ка!..

Она открывает ставни, впервые за сорок дней, и бледное зимнее солнце заполняет комнату призрачной дымкой. Дедушка щурится, складывает перед глазами руки козырьком.

Раннее утро января 1915 года. За окном - море. По стремительной ряби скользят бесчисленные рыбацкие шаланды, а вдалеке, на самой линии горизонта, стеной стоят серые громады каперов и эсминцев с расчехленными орудиями. На набережной, прямо под окнами, продавец рыбы раскладывает свой товар на деревянном прилавке: черно-белая камбала, кефаль, розовая рыба-язык, скумбрия, отдельно - мидии. У обочины дежурят извозчики и чистильщики обуви. Темнокожая служанка в высоком красном тюрбане громко торгуется у тележки с овощами. В руках у нее объемная кошелка, из которой торчат пучки сельдерея.

Война почти не ощущается в этой части Вечного города - благословенный квартал Арнавуткей живет своей привычной жизнью. Здесь нет солдат, нет мешков с песком и пулеметов. О войне напоминают лишь военные корабли на рейде да приказы о мобилизации, расклеенные на витринах магазинов и афишных тумбах. Многоязыкие граждане Высокой Порты продолжают верить, что враг никогда не сможет ступить на улицы Константинополя.

Морской бриз перебирает широкие листья пальмы, растущей напротив.

- Где я?

- В доме Хайдара-эфенди...

Пока Идрис Халил разглядывает свое лицо в круглом зеркале, мадам Стамбулиа принесла чистое полотенце, медный тазик и душистое мыло. Дедушка пробует встать, но его ослабевшее тело все еще требует покоя. Он осторожно садится на край постели, свешивает ноги вниз. Теплый ворс ковра щекочет босые ступни.

Она льет из кувшина теплую воду в раскрытые дедушкины ладони, и капли воды, сверкнув на солнце, веером разлетаются в разные стороны...

Появляется доктор. Высокий, грузный, стойкими усиками и холеными руками. На безымянном пальце - серебряный перстень с черным камнем. Он молча достает из саквояжа очки в круглой оправе и, тщательно протерев стекла платком, сажает их себе на кончик носа. Лишь после этого обращается к дедушке:

- Ну-ка, подними рубашку!

Мадам Стамбулиа торопливо выходит из комнаты, тихо затворив за собой дверь.

- Дыши!

Доктор прикладывает к груди Идриса Халила холодный стетоскоп и слушает его хрипящие легкие.

- Дыши глубже!.. Глубже! Еще! - В голосе его явственные нотки нетерпения. - Достаточно!

Он выкладывает из саквояжа на стол несколько бумажных пакетиков с порошками и, объяснив, как их принимать, не прощаясь, уходит. После него в комнате остается запах дорогого табака и мятных капель. Дедушку клонит в сон. Он ложится и почти сразу засыпает.

Начинается выздоровление, почти такое же долгое и тяжелое, как и сама болезнь.

А бледное зимнее солнце продолжает свой путь.


4.


В музыкальной шкатулке с видом на море.

Укутанный жаром горящих поленьев,

Я задыхаюсь от звуков.


Арнавуткей - призрачный старомодный оазис разноцветных домов, отраженных в жемчужной воде Эгейского моря - затерялся где-то на окраине Мировой войны. Он также нереален, как и белый особняк Хайдара-эфенди, окруженный высокой чугунной оградой, заросшей жимолостью, который порой представляется мне просто дедушкиным вымыслом, некой метафорой рая из его недописанной поэмы...

Ничего удивительного в том, что Идрису Халилу было позволено остаться жить в доме своего спасителя и земляка.

Таинственный Хайдар-эфенди - то ли беглый преступник в романтическом стиле эпохи, то ли просто богатый купец, оказался человеком хотя и не расточительным, но и не скаредным. Так, за полтора года пребывания в его доме Идрис Халил, как и все остальные получавший еженедельное жалованье, успел обзавестись двумя костюмами из магазина готовой одежды, дюжиной рубашек, двумя парами башмаков и некоторыми книгами. При этом он регулярно откладывал часть денег на возвращение в Баку.

Дедушка был определен чем-то вроде управляющего с крайне ограниченными правами, потому что на самом деле всем в белом просторном доме из благородной средиземноморской сосны ведала энергичная мадам Стамбулиа. Она решала, где и какие именно продукты следует закупать, сколько денег тратить на керосин, уголь, сколько платить садовнику, кухарке, мальчишке-разносчику, какие газеты стоит выписывать, а какие нет, пора ли чинить черепицу на крыше, топить камин в гостиной, менять постельное белье. Одним словом, все хозяйство просторного дома в Арнавуткейе целиком управлялось ею одной, и должность дедушки оказалось сплошной синекурой, которая, в основном, сводилась к разным мелким поручениям и ведению записей в приходно-расходной книге под строгим контролем мадам Стамбулиа. Каждую пятницу она отправлялась со всеми счетами к хозяину и, после подробнейшего отчета, получала от него деньги на расходы и жалованье для прислуги.

Хайдар-эфенди жил довольно уединенно. Он не получал и не отправлял никаких писем, крайне редко принимал гостей, никогда ничего не рассказывал о своем прошлом, семье и родственниках, оставшихся в Эриваньской губернии, и большую часть времени в течение дня проводил в маленькой конторе на Гранд Базаре или разъезжая в сопровождении великана Османа по своим многочисленным лавкам, магазинам и кофейням, разбросанным в европейской части города.

Единственной известной слабостью Хайдара-эфенди были музыкальные грампластинки. Французские, итальянские, греческие, турецкие, две редкие записи знаменитого Сеида Мирбабаева, выпущенные еще до войны в Варшаве, цыганские романсы и даже арии из немецких опер. В серых бумажных конвертах они лежали в комоде, на котором стоял чудесный патефон с хорошо узнаваемой эмблемой фирмы «Пате».

Патефонные вечера проходили всегда одинаково. После ужина хозяин выбирал несколько пластинок по своему усмотрению, устраивался в кресле перед стенной печью, облицованной бело-голубыми изразцами, и играл с Османом в нарды. Играл он рассеянно, без азарта, но при этом всегда выигрывал. Кости, выскакивая из его цепких пальцев с длинными крючковатыми ногтями, словно заколдованные, всегда выпадали так, как ему было нужно, и он, почти не глядя, переставлял фишки по лакированному полю, все сильнее загоняя противника в угол.

Мадам Стамбулиа приносила кофе, сладости и мелко нарезанные фрукты. Иногда вместо кофе была боза.

В патефонные вечера Идрис Халил безумно скучает. Он просматривает газеты, читает или пытается следить за ходом игры. Но очень скоро яркая хрипотца патефона, льющаяся из блестящего медного раструба, сплетается с размеренным стуком игральных костей и отдаленным, почти неразличимым гулом прилива в некое подобие плотного покрывала, которое обволакивает его с ног до головы. Веки его постепенно тяжелеют - весь остаток вечера он проводит в безуспешной борьбе со сном, против которого бессилен даже отменный черный кофе с традиционным стаканом холодной воды.

Когда молчит ненавистный патефон, накрытый специальным чехлом, Идрис Халил сочиняет поэму. Работа продвигается медленно, тяжело, словно во время недавней болезни его поэтический дар ослабел, а вдохновение исчезло вовсе. Страницы пестрят вялыми правками, и среди унылого стихотворного сора выделяются лишь отдельные строфы.

Большая часть рукописи была утеряна во время обыска. Четыре законченные главы поэмы вместе с двумя десятками неопубликованных статей и переводов, конфискованные и подшитые к дедушкиному делу, навсегда исчезли среди тысяч подобных же дел в безумном хаосе имперских архивов.

Случайность и Судьба вновь переплетаются друг с другом.

Почему они не забрали всю рукопись целиком?

Брезгливое нежелание военного человека возиться с бумагами, на поверку оказавшимися всего лишь невразумительным поэтическим опусом без начала и конца, а не прокламациями или схемами морских коммуникаций, спасло остатки поэмы Идриса Халила.

.... Дни слепо следуют друг за другом в бесконечной череде повторений, потому что здесь, в благословленном квартале Арнавуткей, время, похоже, теряет всю свою власть над людьми и событиями. И пока мой предок раздраженно грызет кончик химического карандаша в тщетной надежде обрести былую легкость, у самых ворот Константинополя, там, где в море висящей челюстью выдвигается Галлипольский полуостров, готовятся к высадке войска Союзников. Вавилонская орда, сотни тысяч человек со всех концов воюющего мира жаждут ворваться на улицы Города Царей.

Идрис Халил пишет:


Отходят воды.

На мраморной крошке мертворожденные

Чинно лежат, словно товар в лавке на соседней улице:

Черные мидии, генеральские звезды, головастые рыбы

И бурая зелень - погасший свет моря...


Начинается отлив. Дедушка сидит на скамейке, прямо напротив дома, и долгим взглядом смотрит на море. Серое облако на горизонте - дым из пароходных труб. Канонады еще нет, и пленительную тишину нарушают лишь клокочущие звуки отходящих вод и протяжные крики чаек, следующих за рыбацкими шаландами. На дедушке новое пальто, не такое красивое, как прежнее, но зато более практичное. Он курит, зажав папиросу в кончиках длинных пальцев. Холодно. Вода у самой кромки постепенно мелеет, и сквозь ее светлеющую толщу различимы густые гирлянды водорослей и морские ежи, лежащие на мраморной крошке, смешанной с песком.

Идрис Халил думает о доме. Думает о том, как он едва не умер здесь, в надменном Городе Царей, окутанном легким флером грядущей катастрофы, о бездетной мадам Стамбулиа, и своей поэме, в которой нет любви и главной героини.


Мартовские дожди. По ночам его будит дробный стук капель в закрытые жалюзи на фоне призрачных гудков паровозов. Проснувшись далеко за полночь, весь охваченный странной чарующей тоской, что сродни любовному томлению, он понимает: на самом деле нет никаких паровозных гудков, а есть только шум дождя и это пугающее одиночество морехода в самой середине пути к недостижимому горизонту под негасимым сиянием звезд. Он торопливо накидывает на плечи одеяло, садится к столу, - слова и чувства переполняют его, - но, увы, быстрые строфы на кончике его пера на поверку оказываются бледными и безжизненными. И чем глубже в весну погружается Город Царей, чем гуще льют дожди, разрыхляя спящую землю в чудесном саду Хайдара-эфенди, тем сильнее становится дедушкино томление. Окутанный паутиной предрассудков, он, сам того не понимая, ищет героиню.

Сны его давно уже смешались, перепутались. Великое мучное царство противней и хлеба постепенно отступило куда-то в непроглядную темноту, уступив место скромным эротическим фантазиям, пока все еще безадресным и даже бесформенным, как подходящее тесто. В них безраздельно царила некая женщина-соблазнительница: то ли гурия из райских кущ, то ли огненный ифрит. Не произнося ни слова, она говорила с ним, касалась легкими пальцами его лица, улыбалась на разный манер - иногда зазывно, почти развратно, а иногда - кротко, как юная дева...

Но что бы ни снилось ему той весною, всегда, где-то там, на дальнем плане, присутствовали гудки уходящих в ночь паровозов.

Тягостный март сменился апрелем. Дождей с каждым днем становилось все больше, и теперь они шли утром, шли в обед, и фиолетовые сумерки тоже сопровождались дробным стуком дождя в черепичную крышу. На набережных пузырились огромные лужи, ручьи, устремляясь через весь город к морю, превращались в бурливые потоки, несущие жидкую грязь и мусор. Некоторые кварталы оказались подтопленными. Так продолжалось до середины апреля, когда однажды, на рассвете, Идрис Халил проснулся от неожиданно наступившей тишины. Не было ни привычного стука капель, ни напряженного шелеста воды, стекающего по водостоку, а сквозь просветы в деревянных жалюзи пробивался солнечный луч, аккуратно нарезанный на длинные полоски. Поднявшись с кровати, Идрис Халил подошел к окну, открыл жалюзи, и яично-желтое свечение удивительных цветов, каких он никогда прежде не видел, заставляет его затаить дыхание.

Огромные желтые цветы на ухоженных клумбах чудесного сада. Тюльпаны.

С того дня сидение дома превратилось в настоящую пытку. В надежде избавиться от охватившего его томления и скуки и желая хоть как-то отплатить своему благодетелю, Идрис Халил попросил хозяина поручить ему какое-нибудь дело. После короткого раздумья Хайдар-эфенди согласился.

Дело оказалось не слишком сложным, но довольно странным, если не сказать, подозритель­ным. Идрис Халил должен был ходить по разным адресам и встречаться с какими-то людьми, которые молча передавали ему деньги - довольно большие суммы - и также молча уходили, или скорее даже исчезали бесследно. Иногда это были небольшие гостиницы сомнительного толка, иногда шумные кофейни, а иногда настоящие притоны, где курили гашиш, торговали женщинами и контрабандой. Но где бы он ни появлялся, имя Хайдара-эфенди, которого, казалось, знали все отбросы гигантского города, служило ему охранной грамотой и пропуском.

Для романтического восточного поэта (в известном смысле - тавтология, потому что восточный поэт не может не быть романтическим) и сына законопослушного пекаря, пусть даже и с толикой авантюризма в крови, все это было настолько шокирующим, что Идрис Халил сразу же пожалел о тех днях, когда он мирно скучал под сенью благословленного квартала Арнавуткей, ничего не подозревая об истинных источниках процветания хозяина дома. Увы! Джин уже был выпущен из бутылки! Проклиная себя и свою несчастливую звезду, и тот злополучный час, когда поезд увез его с Сабунчинского вокзала, дедушка безропотно отправлялся по указанным ему адресам, принимал деньги и выписывал расписки.

Примерно 21 апреля в доме навсегда замолчал патефон. Случилось это в один из скучных музыкальных вечеров, когда Хайдар-эфенди, как обычно, играл с Османом в нарды, а дедушка дремал, спрятавшись за газетными страницами. В открытое окно гостиной неизвестными была брошена самодельная бомба. Упав на играющий патефон, адская машина скатилась на пол и, изрыгая едкий дым, с минуту бешено металась по ковру, но, по счастью, так и не взорвалась.

Неизвестные бомбометатели скрылись на быстрой пролетке.

Бомба безнадежно испортила не только чудесную шкатулку фирмы «Пате». Окончательно развеянными оказались и последние иллюзии Идриса Халила.

Сменяя друг друга, перед особняком круглосуточно стали дежурить вооруженные люди. Они тщательно обыскивали всех приходящих у витых железных ворот, не делая исключения даже для садовника и мальчишки-разносчика. Они были молчаливы, но выглядели вполне дружелюбно. Характерный акцент и их незамысловатые костюмы - широкие черные шальвары на манер галифе, короткие куртки и кепи, которые они почтительно снимали, завидев Хайдара-эфенди - выдавали в них жителей Центральной Анатолии. А потому более всего их занимали рыбацкие лодки, скользящие в глубине бухты. Сложив руки козырьком, они подолгу разглядывали их, завороженные сверкающей рябью и плавным дыханием моря.

Еще одним новшеством стали гости. Уединенный дом в Арнавуткейе неожиданно распахнул свои двери для множества людей самого странного вида. Они приходили с утра и порой засиживались до позднего вечера. Много ели, много курили, и почти все имели при себе оружие. Но, несмотря на это, окна, выходящие на улицу, по распоряжению хозяина теперь все время держали наглухо зашторенными.

- Все будет хорошо! Хайдар-эфенди обо всем позаботится! - говорит мадам, пересчитывая стопки постельного белья в стенном шкафу. Отодвинув край шторы, дедушка смотрит на улицу. Полдень. Улица непривычно безлюдна.

- Так уже было однажды! Года три или четыре назад... На свете столько завистников, столько злых людей!

Она перекладывает белье холщовыми мешочками с высушенными корками лимона, а Идрис Халил смотрит рассеянным взглядом на пустынную набережную и на серебрящееся море, и вдруг, совершенно неожиданно для себя, представляет скрытые от него белым шелковым платком волосы мадам Стамбулиа распущенными по ее обнаженным плечам. Видение это - настолько отчетливое, настолько явственное, что сердце Идриса Халила буквально замирает на какое-то бесконечно длинное мгновенье, у него начинает кружиться голова, и он едва не падает.

-...и цены растут с каждым днем. Все дорожает! Особенно керосин и масло. Бакалейщики припрятывают товар...

Она все говорит и говорит, а дедушка, целиком захваченный новым чувством, напоминающим одновременно горячечный озноб и сладостную истому, какая бывает, когда, разомлев от горячего пара, лежишь на теплой мраморной лежанке под темными сводами бани, пытается отогнать недозволенные мысли.

-... У брата нашего садовника покалечило сына. Ему оторвало ногу и три пальца на правой руке. А ведь совсем еще мальчик! Как ему теперь жить...и даже жениться не успел! Я же говорю, совсем еще ребенок! Однажды он приходил сюда помогать. Невзрачный такой, худенький - и вот такое несчастье! Хайдар-эфенди отослал его отцу денег, и еще оливковое масло, и свежей рыбы. Сердце у него доброе! Ну-ка, помоги мне!..

Она протягивает ему стопку белья.

Она стоит так близко, что сквозь тонкий аромат лимона и накрахмаленных наволочек он чувствует ее теплое дыхание.

-    У тебя такое милое лицо! - вдруг тихо сказала мадам, подняв голову и взглянув на него смеющимися глазами. - Положи это, пожалуйста, на верхнюю полку. Мне не достать...


5.


Потом Хайдар-эфенди неожиданно уехал. Рано утром, когда над садом с желтыми цветами еще висела рассветная дымка, пронизанная острыми лучами восходящего солнца, просторный фаэтон увез его куда-то на запад. О причине его столь внезапного отъезда ничего не было сказано, но она была более чем очевидна: неизвестные, угрожающие хозяину дома, подобрались совсем уже близко - настолько близко, что теперь даже вооруженные люди у ворот вряд ли смогли бы его защитить.

И потянулись дни, поначалу полные страха и тревог.

По утрам их будило пугающее эхо артиллерийских залпов. Оно нарастало где-то в глубине вызолоченного горизонта, неслось над гладью моря и, достигнув берега, заставляло жалобно дребезжать оконные стекла. Канонада продолжалось до самого вечера и умолкала лишь с последними отблесками солнца, салютуя ему огненными зарницами - это флот Союзников, ведомый гигантским крейсером «Голиаф», обстреливал позиции на Галлипольском полуострове.

Несмотря на духоту, шторы по-прежнему держали плотно закрытыми, отчего было неуютно и сумрачно. В отсутствие хозяина все, кто остался в доме, а помимо Идриса Халила и мадам, это были кухарка, садовник да двое охранников, продолжающие дежурить у ворот, сами того не замечая, старались говорить вполголоса, словно где-то рядом был покойник.

Между тем на дворе уже стоял май, и короткие вечера стали наполняться тревожными ароматами ночных цветов: терпкими, требовательными, томительными. В звездном небе, оплетенном невидимыми нитями Судьбы, как в зеркале, отражался осажденный Константинополь.

Было сказано в Книге:

«Нет добра во многих из их тайных бесед...»

Сидели на просторной веранде, выходящей прямо в сад, к ухоженным клумбам с удивительными тюльпанами. Мадам вышивала, и цветные стежки, ряд за рядом плотно ложились на девственно-белое полотно, а дедушка вслух читал военные сводки из газет или современную беллетристику - что-нибудь из раннего Яшара Нури Гюнтекина. Иногда чтение по-настоящему захватывало его, позволяя на время почти забыть о присутствии мадам, но чаще, охваченный страстным волнением, он едва мог дочитать начатую фразу, совершенно потерявшись среди нагромождения букв, текущих справа налево.

Засиживались допоздна. Паузы тянулись бесконечно долго, но паузы эти были более осмысленными, чем редкие диалоги.

Отлив. Где-то за увитой жимолостью оградой чудесного сада, унося с собой все страхи, отступают сияющие воды. Восходящая полная луна серебрит трепетные листья олеандров вдоль дорожек, посыпанных гравием, и купол круглой беседки. Так свершается записанное, и Идрис-мореход, преодолев тысячи верст через пустые и призрачные земли и переплыв три моря, обретает нечто удивительное. Нечто такое, что останется с ним до конца его жизни и каким-то образом коснется и нас, его потомков!

Мотыльки, отбрасывая длинные тени, кружатся вокруг плафона лампы, а игла в тонких пальцах мадам продолжает тянуть за собой незримые нити дедушкиной судьбы, которая в самом центре воюющего мира явила ему свою бесконечную милость, одарив любовью под сенью цветущего сада...

Любовь, волоокая вдова в свои неполные тридцать девять, поэзия, клумбы с желтыми цветами, Мировая война, начало века, и летящие набережные, на которых торгуют калеными каштанами, - как все это далеко от Идриса Халила образца 1930 года, сидящего на табурете, положив на колени по-крестьянски натруженные руки (последняя фотография в семейном альбоме)!

Время к полуночи.

Она нагадала ему долгую жизнь, дальнюю дорогу и военный мундир. Но в кофейной гуще, почти такой же черной, как вдовьи платья, которые она носила, было не только это. Там был и затянутый туманами остров Пираллахы, ждущий его в совершенно другом море, не похожем на это. И штык, изуродовавший руку. И серебряная монета, и даже грядки фиолетовых баклажанов. Все это было записано кофейными крупинками на внутренних стенках фарфоровой чашки, до последней точки! Но только мадам была плохою гадалкой, и единственное, что ей удалось явственно разглядеть - это бесконечная дорога вслед за убегающим горизонтом да золотые офицерские нашивки.

Прогуливаясь вдоль кустов чайной розы, они молчали, но шорох теплого гравия под ногами был таким отчетливым и ярким, что у Идриса Халила почти кружилась голова. И невольно каждое его движение, каждый вдох и выдох наполнялись тайным смыслом витиеватого любовного послания.

Любовь, освященная чужим садом.

Конечно, это был странный роман! Слишком поэтичный, даже с учетом всех его обстоятельств, и одновременно - предсказуемый от начала и до конца! Роман, как паутиной, опутанный предрассудками и трусливой нерешительностью прилежного ученика моллаханы и вдовы-содержанки. Роман с затхлым душком предательства, венцом которого стали долгие поцелуи в круглой беседке и лишь одна ночь...

Грехопадение.

Они встретились в комнате Идриса Халила. Просветы в закрытых жалюзи светились молочно-голубыми полосами наступающего вечера. Стояла удивительная тишина: огромный пустой дом, обычно полный шорохов, хранил непроницаемое молчание.

А когда вечер за окнами незаметно сжался до бархатной темноты весенней ночи и на улицах зажглись редкие фонари, а молодой месяц, тонкий, словно полоска фольги, только проступил над черепичными крышами домов, покойное небо вдруг раскололось надвое, и через мгновение на горизонте в оранжевых брызгах зарниц встал огненный гриб. Вспенилось море, покатилось к берегам, чтобы выплеснуться на набережные. В доме захлопали ставни. Обнаженные и напуганные, они вскочили с кровати и прильнули к окнам.

Что произошло?

Дети Книги, каждый из них на свой лад помнит о пресловутых яблоках в чудесном саду. Грехопадение в рукотворном Эдеме - это Судьба, о которой все уже было сказано в подтеках кофейной гущи. А Случайность то, что именно 12 мая 1915 года «Голиаф», гигантский крейсер Британского Адмиралтейства, взлетел на воздух, торпедированный у Золотого Рога маленьким турецким ботом Муавинет-и-Миллие, незаметно подобравшимся к нему под покровом темноты.

Горизонт полыхал, расцвеченный фейерверком рвущихся снарядов, в гостиной троекратно били часы. Мадам сидела у окна, прикрыв ладонями мокрое от слез лицо.


Я смотрел сквозь увитую виноградом решетку

На проезжающие мимо повозки. Лица солдат на ярком солнце

Казались восковыми масками. Не более. Они шли умирать,

А в дивном саду всегда был вечер, и горели фонари...


Они лежали без сна, растерянные и одинокие перед лицом надвигающегося возмездия. Огромный дом вновь наполнили ожившие шорохи, по саду заскользили быстрые тени, и бессмертная душа Идриса-морехода трепетала, охваченная противоречивыми чувствами.

Месяц - на Запад, звезды - на Восток! Клумбы с желтыми тюльпанами отражаются в небе.

Там, на веранде, на низком столике осталось лежать забытое блюдечко с подсохшими разводами кофейной гущи.

Мадам вдруг встрепенулась, приподнялась на локтях и шепотом сказала:

- Он скоро будет здесь!..

Они стали торопливо одеваться.

Не прошло и получаса, как перед увитой жимолостью оградой затормозил автомобиль. С улицы послышались голоса, захлопали двери. Шаркая башмаками, кто-то быстро прошел по аллее сада.

... Роскошное черное авто: радужный свет уличного фонаря отражался в его длинных лакированных крыльях в форме набегающей волны, а от хромированной решетки тонкой струйкой поднималось облачко горячего пара.

Хайдар-эфенди сидел на переднем сидении, прижав окровавленную тряпицу к правому плечу. Его седые, коротко стриженые волосы слиплись на висках от пота.

- Вот видишь, женщина, стреляют не только на войне!

На бледном лице мадам Стамбулиа выступил стыдливый румянец:

- Мы так боялись за вас!...

И тотчас тряпица под сжатыми пальцами Хайдара-эфенди, как бы обличая греховную ложь, потемнела, стала обильно сочиться кровью, он вздохнул, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла, мадам вскрикнула, но уже через мгновение, переборов приступ слабости, хозяин взял ее за руку и попытался подняться.

На помощь ему поспешил один из охранни­ков.

Они медленно направились к дому, оставив Идриса-морехода, вырванного из спасительного сумрака вечернего сада, одиноко стоять посередине этой пустынной улицы, наполовину занесенной тополиным пухом...

- Садись-ка, парень, в машину! - окликнул его кто-то сзади. Осман. - Поедешь со мной!


... Все дальше и дальше, следуя отчетливым знакам Соломенного пути!

Справа - сияющая громада моря, слившегося с небесами, а слева - редкие фонари у подъездов спящих домов. Автомобиль мчится вдоль безлюдной набережной. Ветер, рвущийся в открытые окна - терпкий, влажный, пропитанный запахом рыбы и гниющих водорослей - бьет в лицо Идрису Халилу, мешая ему сосредоточиться на своих мыслях. Он увлекает его за собой в молчаливое путешествие к неведомой цели на все той же зыбкой грани между тьмой и светом.

Набережная оборвалась узкой полоской пляжа. Свет фар выхватил из темноты лежащие на песке рыбацкие шаланды и сети, гирляндами развешанные на шестах. Они свернули куда-то влево, в темный переулок, петляющий между сплошной стеной невысоких домов.

Продолжение подземного лабиринта.

Мечеть, базарная площадь в глубине неизвестного квартала. В просветах между крышами показалось море. Показалось на минуту - и вновь исчезло.

Вокруг все больше пустырей и покосившихся деревянных сараев, не обнесенных оградой. Конюшни. Проехали лесопилку, где под навесом у стены были сложены штабелем доски. Дорога то сужается, то расползается вширь. За обочиной слева уже потянулись распаханные наделы, оливковые плантации и одинокие крестьянские мазанки.

Далеко позади, в зеркале заднего обзора остались острые минареты, нацеленные в небо.

Деревенские усадьбы встречали их отчаянным лаем собак. А они все ехали и ехали, пока, наконец, дорога не завела их под высокие сосны на самой вершине холма, нависшего над морем.

Осман заглушил мотор.

Ошеломленный ночной гонкой, Идрис-море-ход жадно вдыхает прохладный воздух, густо пахнущий хвоей, и еще морем, незримое присутствие которого угадывается по отдаленному гулу прибоя. Слегка пошатываясь, он выходит из машины, потягивается, делает несколько шагов по твердой земле, с удовольствием чувствуя, как под ногами хрустят сосновые иголки.

Тоненький месяц переместился справа налево.

Зачем они здесь?

- Что дальше, Осман?

Он обернулся к машине, и вдруг, парализованный мгновенным страхом, увидел два огромных силуэта, которые опускались медленно сверху, заслоняя крыльями звезды.

Парные ангелы! Неразлучные Харут и Марут! Божественные стервятники, сопровождающие души...

Бесшумно сложив крылья, они встали на крыше автомобиля. Замерли.

Бедный дедушка!

Одинокий мореход, изгнанный за предательство из рукотворного рая - не могу даже представить себе весь его страх и отчаяние в эту самую минуту! Вот он стоит, не мигая уставившись на жутких предвестников смерти, и думает о том, что, оказывается, единственной целью этой сумбурной ночной езды по разветвляющемуся лабиринту чужих улиц было возмездие за грех прелюбодейства, и здесь, на самом краю воюющего мира, среди парящих сосен, должно оборваться его удивительное путешествие, начатое со старого Сабунчинского вокзала. Внезапная любовь к мадам Стамбулиа да ворох листов недописанной поэмы - и то и другое, одинаково призрачное, нематериальное, наполовину составленное из снов и фантазий - вот и весь его багаж. А где-то там, в горькой дымке войны и тумана сгинули отчий дом, и братья, и пекарня, и шумный город, и его alter ego - вздорный Мухаммед Хади.

В тщетной надежде прогнать ужасное видение, Идрис-мореход закрывает глаза и трижды про себя произносит «Бисмиллах». Но парные ангелы не исчезают. Они все так же продолжают стоять на крыше автомобиля в ожидании добычи. Лишь с моря поднимается влажный бриз, проносится по кронам сосен, перебирая их, будто струны, и они оживают, наполняясь грустным поскрипыванием и свистом.

Дедушка достает из кармана коробку папирос, пытается закурить, но спички, одна за другой, ломаются и гаснут в его дрожащих пальцах. А когда рыжий уголек на кончике папиросы, наконец, разгорается, горький вкус табака, кажется, лишь усиливает страх, делая его еще более от­четливым.

Прозрачный свет молодого месяца заметно мутнеет, окурок, подхваченный порывом ветра катится по земле. Время почти вышло, однако древнее правило: Мореход не может погибнуть ни в одном из своих путешествий - все еще живо!..

- Что ты стоишь?! Помоги!..

Харут и Марут встрепенулись на крыше автомобиля.

Он увидел в машине мужчину, лежащего под задним сидением.

- Надо похоронить его! - Сказал Осман, ухватив мертвеца за руки. - Там, в багажнике, две лопаты...

Они выволокли тело и уложили на землю, на теплые сосновые иглы. Начали копать. Земля была твердой, неподатливой, лопата то и делю натыкалась на узловатые корни и камни, но это было уже неважно, как и то, что ладони Идриса Халила очень скоро покрылись волдырями, а пот насквозь пропитал рубашку. Чем глубже они погружались в землю, пьянея от ее пряного запахе, тем гуще становился свист ветра в кронах сосен.


Под светом летних негасимых звезд

Кто был роднее мне, чем эти сосны?

Сосны - сестра мои...


Копали не меньше часа, пока глубина ямы не стала им по пояс.

- Кто он?

Ветер - жаркий, почти обжигающий, словно чье-то дыхание - остро пахнет горечью, пахнет дымом и пылью, напоминая Идрису Халилу о доме.

- А зачем тебе знать?..

В глазах великана сверкнули и погасли злобные огоньки:

- Он заслужил такую смерть!

Встав на колени, Осман ловко обыскал мертвеца. В кармане жилетки оказались кожаное портмоне, мундштук, да еще золотые часы на цепочке. Пересчитав деньги, он предложил Идрису Халилу одну треть, но тот суеверно отказался.

Тело опустили в яму: головой на восток.

- «...сказано ему: «Войди в рай!» Он сказал: «О, если бы мы люди знали, за что простил мне Господь мой...» - шепчет Идрис Халил, раскрыв перед собой ладони. Молитва должна облегчить долгий путь.

Пока они закидывали тело землей - Харут и Марут, расправив огромные крылья, взлетели и, покружившись над соснами, бесследно растворились в облаке пыли.

Они вернулись к машине.

- Еще есть время до рассвета! - сказал Осман, доставая из-под водительского сидения закупоренную бутыль с мутной белой жидкостью. - На!.. Ты первый!

- Что это?

- Анисовая водка!..

- Нельзя!

- Убивать людей - это грех!

-Что?..

- Я говорю, Аллах простит тебя! Пей, не бойся...

Идрис Халил взял бутыль. Бросив взгляд в сторону свежей могилы, он решительно вытянул затычку зубами и сделал большой глоток.

Они пили, пока в бутылке не осталось больше ни капли. И напившись без меры, Идрис-мореход плакал, размазывая слезы по грязному лицу. Ему опять виделись братья, горы горячего хлеба, отец, раскатывающий тесто на длинном столе. Легкая пыль роилась в свете фар, и падала хвоя, и в ознобе еще не наступившего утра он никак не мог согреться.

Между тем, ближе к горизонту уже тускнели звезды, и верхушки сосен стали проступать черными силуэтами на фоне фиолетового неба. Время к рассвету. Осман достал из кармана часы безымянного мертвеца:

- Пора!..

Отравленный горьким вином (пусть даже это и анисовая водка), Идрис Халил уверен, что уми­рает. Мир вокруг него балансирует на едва различимой грани между явью и сном, все сильнее кружится голова. Он опускается на землю и сжимает виски.

- Домой?.. Мы едем домой?..

Ответа не последовало.


Осман подогнал машину к самому обрыву. Не выключая фар, он вышел, уперся руками в переднюю стойку, и роскошный автомобиль, скрипнув рессорами, сорвался вниз, на мгновенье прорезав небо двумя бледными конусами света.

Те несколько секунд, пока длится чудесный полет и еще по инерции вращаются колеса, и размытые отражения звезд скользят по лакированным крыльям, над горизонтом вспыхивает тонкая оранжевая полоса. Рассвет!


6.


Рана Хайдара-эфенди оказалась не слишком тяжелой. Пуля застряла в мягких тканях выше правого легкого, и в результате несложной операции в первый же вечер была извлечена доктором Ялчином Ходжой. Осталась лишь небольшая лихорадка да слабость, вызванная потерей крови. Однако, несмотря на это, хозяин пребывал в отличном расположении духа. Обычно молчаливый, теперь он был чрезмерно весел, много шутил и приглашал гостей, спешивших выразить ему свое уважение, троекратно поцеловав и приложив ко лбу его правую руку. Никого из них Идрис Халил прежде не видел.

Окна дома вновь были распахнуты настежь, занавеси отдернуты, и сквозняки, напоенные томными запахами моря и цветов, свободно носились по комнатам.

Когда гостей собиралось особенно много, стол накрывали на веранде. Ставили большой русский самовар, на углях жарили мясо, приглашали музыкантов.

...Многоязыкий город, город на берегу трех морей, со всеми его дворцами, мечетями, церквями, базарами, трущобами и казармами лениво плывет куда-то в густом летнем мареве, позабыв о войне и времени, отмеряемом капающей водой подземелий. А Идрис-мореход, сгорая от ревности, снова осыпает проклятиями самого себя, свое неудачное путешествие, сердобольного и преступного Хайдара-эфенди, сделавшего его пленником этого дивного сада с его соблазнами и райскими цветами и невольным соучастником человекоубийства. Проклинает он и войну. Проклинает закрытые дороги и волоокую мадам, лишившую его покоя - проклинает и, вместе с тем, настойчиво ищет с ней встречи. Но она избегает его.

Каждый день Идрис Халил часами бесцельно бродит по жарким улицам Арнавуткейа, безлюдным и тихим, яростно стаптывая каблуки почти новых туфель. А по ночам, ведомый лихорадочным светом летней луны, он босым ступает на волосяной мост, перекинутый через пропасть, кипящую яростным огнем. Видение это столь ужасно, что он просыпается с криками.

Сквозняки, гуляющие по дому, доносят до Идриса Халила запах высушенных корок лимона из маленьких мешочков меж стопок белья.

Но не только ревность отравляет его дни и ночи. Есть еще страх. Тот самый страх, который накатывает из мерцающей темноты, когда в скрипе половиц спящего дома угадываются чьи-то шаги. Не мертвец ли это, зарытый под сосной на вершине холма? Или может мстительный Осман? Недавние события сделали очевидным то, о чем Идрис Халил давно уже догадывался, но чему не хотел до конца верить: Хайдар-эфенди - ростовщик и преступник. И этот дом с видом на море из высоких окон, удобный и красивый, любовно обставленный дорогой мебелью и коврами, с нестареющей мадам, живущей под сенью дивного сада, - на самом деле ничто иное, как хитро устроенная ловушка. И чем больше думает об этом Идрис Халил, распаленный ревностью и страхом, тем ужаснее представляется ему образ хозяина и свое собственное положение.

В продолжение того сна с огненной пучиной: ровно на середине пути волосяной мост под ногами вдруг обрывается, словно перетянутая струна, и Идрис-мореход с криком летит вниз. Падает, падает, но, вместо обжигающего пламени, он оказывается стоящим перед Хайдаром-эфенди в обличий смеющегося Иблиса - непостижимого ледяного демона, запивающего печеное мясо анисовой водкой в тени пышных кустов бегоний.

Сон повторяется, и с каждым разом странное, отчасти фантастическое ощущение непостижимой тайной связи между Хайдаром-эфенди и этой страшной войной, словно зараза, стремительно расползающейся по всему миру, крепнет в нем и разрастается все сильнее.

Я спрашиваю себя: кем же в действительности был Хайдар-эфенди? Что связывало его с мадам Стамбулиа и темными притонами на окраине города? Вопросы больше риторические. Я не знаю, не могу знать. Я пересказываю лишь то, что предстает предо мной в моих пестрых видениях-снах, нашептанных мне шелестом сумрачного осеннего сада, замечу - совсем другого сада, чем тот, в котором пребывает страдающая душа Идриса Халила.

В конце концов, Хайдар-эфенди мог быть кем угодно! Беглым каторжником или святым, террористом или банальным лавочником, но в этой истории важно то, кем он стал для Идриса-морехода в его бесконечном путешествии в поисках света...

Рамбетико.

Вот он среди желтых цветов. Позабыв о не вполне еще зажившей ране, он танцует, раскинув руки в разные стороны. Танец киликийских пиратов: притопывает то одной ногой, то другой. Лицо его, раскрасневшееся от выпитой водки, каждой своей черточкой источает дьявольское самодовольство. В нем и вызов, и гордыня, и скрытая угроза. И те, кто собрались вокруг, обманутые и очарованные, продолжают смеяться и хлопать, потому что никто из них, даже мадам Стамбулиа, не может разглядеть его тайного образа.

Но только не Идрис Халил. Поэт и мореход, он проникает в истинную природу вещей, скрытую покрывалом обмана: желтые насмешливые глаза демона...

Утро.

Стол накрыт цветной скатертью: причудливое переплетение кобальтовых цветов на белом полотне отражается на серебряной поверхности кофейника.

- Сегодня хороший день!.. Что может быть лучше солнца? - Говорит Хайдар-эфенди, глядя в окно на изумрудно-синюю полоску моря, словно бы восходящую в небо. Не видно привычных рыбацких шаланд - у Золотого Рога стоят французские крейсеры, и сквозь роскошный шелест пальмовых листьев, едва слышное, доносится эхо далекой канонады.

- При свете и умирать, наверное, легче, а?!

- Храни вас Господь! - говорит мадам Стамбулиа, подливая ему в чашку свежего кофе.

- Да хранит вас Аллах! - тихо повторяет за нею Идрис Халил и, не отрывая глаз от густого рисунка скатерти, накрывает крышкой фарфоровую масленку, в которой оплывает кусок сливочного масла.

Наклонившись к Хайдару-эфенди, мадам Стамбулиа поправляет ему повязку на плече.


Июль.

Садовника мобилизовали в армию, и чудесный сад надолго остался без присмотра.

Под окнами оглушительно трещат цикады. Отодвинув край легкой занавеси, Идрис Халил пристально смотрит на горизонт, завешанный полупрозрачной дымкой, но вскоре от хаотического мельтешения бликов глаза начинают болеть, и он отводит взгляд. Черные полуденные тени, словно указательные стрелки, лежат на выбеленной солнцем мостовой. В них предчувствие нового пути, так же, как и в тайных гудках призрачных паровозов, которые будят его на рассвете. Скоро! Скоро этот странный клубок обстоятельств, опутавший его с ног до головы, распадется, как гнилые нити! Душа его, переполненная через край тревожными сомнениями, ревностью и страхом, постепенно вновь обретает утраченную легкость. А пока, пока медленно проходят дни этого лета. И знойные сиесты своей монотонной однообразностью притупляют чувство времени, и даже ужас перед возможным вторжением становится каким-то тягучим и вялым, как мигрень.

От азана до азана. Голубиные стаи взмывают с куполов мечетей в прозрачное небо. Заключенный в магическом кристалле времени, исчезнувший Город Царей переливается всеми оттенками золота.

С рукописью в кармане Идрис Халил спускается в сад. В маленькой беседке он раскладывает перед собой пожелтевшие листы поэмы, пытается сочинять, но что-то отчетливо мешает ему. Что? Капля чернил скатывается с кончика вечного пера и неряшливой кляксой расползается в углу страницы.

Вдруг, осененный внезапной догадкой, Идрис-мореход поднимает голову и с удивлением и страхом смотрит на изумрудные газоны, окаймленные пышными кружевами желтых тюльпанов. Чудо или наваждение? Вот уже две недели предоставленный самому себе, сад продолжает оставаться таким, каким он был раньше, непостижимым образом сопротивляясь беспощадному июльскому солнцу и запустению. Будто кто-то невидимый продолжает вносить гармонию в хаотическую геометрию цветочных клумб, газонов и дорожек, посыпанных гравием!

Бежать! Бежать из этого проклятого дома, где даже растения находятся в чьей-то тайной власти! По страницам рукописи пробегает мимолетный трепет и, подхваченные легким ветерком, они разлетаются по столу.

Поздно вечером, когда в небе все еще отцветали последние зарницы закатного солнца, Идрис Халил сидел в своей комнате, склонившись над довоенной картой Дорог Оттоманской Империи. Вглядываясь в их паутину, протянутую с Запада на Восток, он химическим карандашом отмечал провинции, где шли боевые действия, и посему проехать по которым не представлялось возможным. А внизу на веранде стоял самовар, мадам и Хайдар-эфенди по-семейному чинно беседовали за чаем, и проклятый сад смотрел в окна дедушкиной комнаты тысячью насмешливых глаз.

Известие о смерти садовника достигло дома Хайдара-эфенди только в середине августа. Он был убит разрывом снаряда во время штыковой атаки на позиции Союзников в районе Сувла Бей, что на Галлипольском полуострове. Хозяин отправил семье погибшего денег.

Через несколько дней Идрис Халил увидел в саду призрак.

Накрапывал теплый летний дождь. Призрак в гимнастерке, запачканной на локтях красной глиной, стоял у круглой беседки и, отрешенно улыбаясь, смотрел на полураскрывшиеся бутоны тюльпанов, которые со всех сторон тянулись к нему сквозь тонкую пелену утреннего тумана.

Оцепенев от ужаса, Идрис Халил почти не дышал.

Продолжалось это неизвестно как долго - время в сновидениях всегда условно - но как только в доме послышались голоса, призрак несчастного садовника бесследно растворился среди цветов.

С того самого раза он стал приходить каждую ночь. До рассвета беспокойно бродил по хрустящему гравию или сидел в беседке, уставившись на мотыльков, беспокойно кружащихся вокруг воскового света фонаря.

Мертвые - к мертвым.

- Недобрый знак! - говорит мадам Стамбу-лиа, отложив в сторону свое бесконечное вязанье. - С чего это он приходит именно к нам?! Господь, спаси и сохрани нас!

- Бедный парень!

- Ходит тут под окнами каждую ночь... пророчит смерть! Господь велик!.. - голос ее начинает дрожать. Достав платочек, она прижимает его к глазам.

Стучат часы. Хайдар-эфенди курит, вглядываясь в темноту за окнами, откуда доносится звук шаркающих шагов.

На следующий день, к обеду, Осман привел из мечети имама. В саду совершили жертвоприношение: зарезали белого ягненка. Мясо, как полагается, разделили на семь частей и раздали.

Больше призрак не приходил.


Мертвые - к мертвым. Души, отведав крови,

обретают покой.

Навеки исчезнув в глубине проклятого сада...


7.


Мертвые - к мертвым, сновидения - к сновидениям! На восток от Эдема, за каменистыми холмами, спрятаны сверкающие воды голубого Евфрата...

Осень.

Листвы платанов уже коснулась царственная желтизна, и все больше ностальгической тишины в мимолетных сумерках, По дорогам, петляющим мимо опустевших полей, где выставлены золотые скирды пшеницы, к городу тянутся повозки. Груженые фруктами и виноградом, они проезжают одинокие хутора, отмеряя свой путь вереницей телеграфных столбов, чернеющих на фоне все еще яркого неба.


захват галлиполи тире чанакале провалился тчк сотни тысяч убитых и раненых тчк союзники начали эвакуироваться с полуострова тчк Константинополь спасен тчк


Киноварная дымка Золотого Рога провожает отходящие транспорты с уцелевшими солдатами.

В светлом пиджаке, накинутом на плечи, Хайдар-эфенди неторопливо идет по набережной. Позади него Осман и коренастый охранник, вооруженный двумя пистолетами. На минуту они останавливаются у жаровни на треноге. Продавец каштанов хватает правую руку Хайдара-эфенди, троекратно целует ее и прикладывает ко лбу.

- Все ли здоровы дома? - спрашивает хозяин, принимая бумажный кулек с калеными каштанами.

- Слава Аллаху, ага!

- Есть ли известия от твоего сына Арифа? Где он сейчас?

- В Битлисе...

- Там спокойно?

- Где уж, ага! Русские взяли Эрзрум, будь они прокляты! Везде сейчас война!

- От судьбы не убежишь!..

- Аллах Велик!

Хайдар-эфенди кивает, похлопывает по плечу продавца каштанов и идет дальше. Там, где набережная заканчивается перекрестком двух пыльных дорог, у деревянного причала, где, покачиваясь на прибойных волнах, стоят рыбацкие лодки, с которых торгуют свежей рыбой, его ждет маленькая греческая таверна с красным вином из благодатной Смирны.

Вино подают в глиняных кувшинах - к нему овечий сыр, помидоры и черные маслины. Устроившись за столиком в углу, Хайдар-эфенди перебирает длинные четки. Из граненого раструба патефона, почти такого же, какой совсем недавно стоял в гостиной дома, льется чуть хрипящая музыка.

О чем поет далекий голос?


Des Menschen Thaten und Cedanken, wisst!

Sind nicht wie Meeres blind bewegte Wellen.

Die inn're Welt, sein Mikrokosmus, ist

Die tiefe Schacht, aus dem sie ewig quellen.


Захмелев, Хайдар-эфенди начинает качать рукой в такт музыке, будто дирижирует невидимым оркестром, и, странным образом, этот строгий немецкий романс и чужая речь, резкая и непривычная, звучат как реквием по Вечному Городу, по мягким сумеркам, летящим над черепичными крышами и минаретами, и, вообще, по всему старому миру с его пыльными чудесами...

Хозяин возвращается лишь заполночь. Оглушенный собственным сердцебиением, Идрис-мореход наблюдает за тем, как мадам помогает Хайдару-эфенди подняться по ступеням, ведет его в дом, и ненависть, сложившись из ревности и страха, разрастается в нем, подобно ядовитому плющу.

За плотной пеленой листьев уже больше не видно света.

Закутавшись в темноту, как в покрывало, Ид-рис Халил неподвижно стоит у окна своей комнаты...


Так проходили дни той осени. Они отлетали, как ржавые листья на мокрые мостовые. В темных водах проливов, как и прежде, отражались белые шале, и зыбкие эти отражения так же призрачны, как и люди, о которых я то ли рассказываю, то ли вспоминаю.

(достаточно одного неправильного слова, и все тотчас рассыплется в прах, разлетится, как отражения дворцов во вспенившейся волне)...

С вершины башни Галата Харут и Марут глядят на Константинополь, постепенно погружающийся в дождливый сумрак. Свинцовое море перетекает в небо, и кажется, будто лодки, курсирующие между западным и восточным берегом, на самом деле плывут по воздуху.

Только люди-птицы знают будущее.

Наваждение.

Дыхание осени почти не коснулось чудесного сада. Облитый дождями, чуть тронутый у ограды медной проседью, он сохранил все краски лета, и каждое утро желтые цветы вспыхивали под сумрачным небом октября. Газоны, подстриженные невидимой рукой, все так же отливали изумрудным глянцем.

Никто в доме, кроме Идриса Халила, не замечает этой извращенной неестественности происходящего.

На рассвете, во время первого утреннего намаза, прижимаясь лбом к молитвенному коврику, раскатанному на полу комнаты, он просит своего непостижимого бога - бога странствий, о возвращении домой. Но дом, отделенный от него многими верстами пути, горами, морем и войной, кажется лишь продолжением сна, прерванного аза­ном.


В дни, когда многие теряют последнее, Хайдар-эфенди продолжает сказочно богатеть. Он покупает доходные дома, разоренные войной оливковые плантации и лавки на Гранд Базаре. Его магазины и склады ломятся от контрабандных товаров, и деньги текут к нему со всех сто­рон. А сам он, словно паук, сидящий в центре гигантской паутины, сплетенной за долгие годы, теперь довольно потирает руки и ухмыляется, проверяя длинные столбцы цифр в толстых канцелярских книгах.

- В конце этой войны у меня будет столько денег, чтобы больше никогда не думать о них! - Говорит Хайдар-эфенди, откинувшись на спинку кресла. В руках у него неизменные четки. Полированные бусинки быстро прокатываются под его ловкими пальцами с длинными желтыми ногтями. В гостиной уже затопили камин. Время галопом: на календаре второе декабря. С утра идет дождь со снегом, но по-прежнему тюльпаны, словно фонари, покачиваясь на ветру, продолжают пылать сквозь холодное серое марево за окнами.

Мистическая красота неувядающего сада становится все более пугающей.

Два сна, увиденных в один день - как знак Судьбы и Случая.

Первый приснился за час до рассвета.

Мадам Стамбулиа в каком-то полупрозрачном одеянии идет навстречу, неслышно и легко ступая по мокрой траве. Капли то ли дождя, то ли росы скатываются по ее голым икрам, сквозь прилипшую к телу мокрую ночную рубашку просвечивают темные соски. За спиной у нее - целое поле желтых тюльпанов. Она протягивает руку, касается его щеки:

- Уйдем отсюда! Мой любимый...

По телу Идриса Халила пробегает что-то похожее на электрический разряд, и тотчас тюльпаны превращаются в мерцающие огни, затопившие все вокруг до самого неба, а еще через мгновенье он вдруг с ужасом понимает, что это и не цветы вовсе, а глаза: насмешливые глаза Хайдара-эфенди.

Идрис-мореход проснулся от собственного крика.

...Нанизанные на нить яшмовые бусинки быстро текут по кругу, отмеряя замкнутое время зимнего дня.

Второй сон больше похож на галлюцинацию.

Идрис Халил сидит за столом, склонившись над газетой, и, разморенный жаром, идущим от печи, мерным стуком часов и мельтешением рыхлых хлопьев снега за окном, сквозь полудрему наблюдает за тем, как длинные тени, словно отслаиваясь от типографской краски, складываются между столбцами букв в геометрические узоры.

Между явью и сном.

Скучный пасмурный полдень в устланной коврами гостиной неузнаваемо преображается. Вначале меняется календарное число, и вместо 2 декабря возвращается 30 ноября 1915 года, затем полдень становится предрассветными сумерками, а потолок