Рустам Ибрагимбеков

ПАРК

Copyright – Язычы, 1986

Copyright – Азернешр, 1989

Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как без согласия владельца авторских прав.

 

День рабочий, а карьер почему-то молчит; не слышно против­ного визжания дисков, пыль за ночь осела, воздух приятно ще­кочет ноздри, ступни упруго отталкиваются от твердого грунта, взметая смерчики пыли. (Раскручиваясь, они соединяются в белесый шлейф, тянущийся вокруг карьера.) Тело наконец-то разогрелось, все в нем будто погрузилось в горячую вязкую жидкость, которая, плеснувшись, достигла и головы, — наступи­ло состояние странной легкости, почти полета...

Воды на дне карьера прибавилось. Так, во всяком случае, отсюда, сверху, кажется. Она темно-зеленая от старости и про­росла камышом. Если бы не три жутковатые на вид камнерез­ные машины, застывшие у самой кромки карьера, можно поду­мать, что эта гигантская дыра с неровно изъеденными краями образовалась сама по себе, как дупло в гнилом зубе, по крайней мере, пару сотен лет назад...

Блеснул единственным целым окном дом и напомнил о том, что еще не все готово к предстоящей встрече. (Только окно и отличает дом от соседних, вид у него такой же несчастный и по­кинутый).

Сокращаю программу бега на три круга. Кое-что уже сдела­но — двор прибран, коврик под деревом постелен, стол накрыт белой скатертью, — но надо еще нарезать мясо и нанизать его на шампуры, чтобы потом, когда она приедет, было меньше возни...

И рубашку погладить, И еще штанга... В общем, успеть надо многое...

Мясо в холодильнике подмерзло, пришлось выставить его на солнышко, чтобы оттаяло. Баранья ляжка, пронзенная шампу­ром и подвешенная на двух качающихся под балконом второго этажа гимнастических кольцах, напоминает геральдический знак могучего рода, члены которого из поколения в поколение сочета­ли увлечение спортом с обжорством.

Покрытое капельками пота тело начало остывать. Надо перед штангой размяться — теперь, когда соседи съехали, можно даже кулаками помахать, некого стесняться...

Вес на штанге наращивается постепенно, чтобы на макси­мальные нагрузки выйти в нужном состоянии. (Не может же она прийти раньше одиннадцати, — впрочем, кто их знает, тепереш­них девятнадцатилетних.)

Стальной гриф под тяжестью блинов прогнулся, руки мерно ходят вверх-вниз, перестал колоть спину ворс коврика, раство­рились в небе пятна облаков, по телу разлилось ощущение бес­предельности собственной силы...

Уха касается дальний шум мотора, стук автомобильной двер­цы, торопливые шаги, скрип калитки. Над штангой нависает лицо Крошки. Чем-то очень взволнованного Крошки. Иначе по­чему бы ему не сесть, как обычно, в сторонке и с восхищением на лице не дожидаться, когда будут закончены упражнения со штангой?!

— Погорели премиальные! Ты в курсе!

Ну что с ним поделаешь, с Крошкой?! Учишь его, учишь хорошим манерам, и все без толку. Стоит ему взволноваться из-за чего-нибудь, как сейчас, например, и все воспитание слета­ет с него как шелуха. Впрочем, не его это вина. Человека надо с детства воспитывать, а чему мог научить бедного Крошку отец, всю жизнь продающий девятикопеечные мясные пирожки за десять...

Получив в ответ пренебрежительное движение головой — для любого тактичного человека этого достаточно, чтобы умол­кнуть, по крайней мере, на несколько часов, — он даже глазом не моргнул. Нависая над штангой, таращит от возбуждения гла­за и тарахтит без остановки:

— Ты не знаешь?.. Пришел приказ... чтобы мы завалили план наполовину... Точно... Квартальная премия летит, годовая ле­тит... Я погорел. Где я достану три тысячи? Слышишь?..

Приходится все же его прервать:

— Отдохни немного, Крошка... Посиди...

Подействовало. Особенно тон, каким это сказано.

Интересно, куда он усядется? За стол? Нет, догадался-таки, что не для него извлечена из старого бабушкиного комода крах­мальная скатерть... Садится на табуретку рядом с водопровод­ным краном. Самое солнечное место во дворе.

Все дворовые туберкулезники грелись на солнышке на этом самом месте, а может, даже на этой табуретке. Хотя, нет, вряд ли: та, наверное, давно сгнила...

Друг часами неподвижно сидел на ней, закутанный в какие-то платки, и сил его хватало только на то, чтобы время от времени отхаркиваться в жестяной тазик, стоявший перед ним на земле. Была ранняя весна. Все еще было голо, мокро от недавно стаяв­шего снега. На веревках висели зимние, поблескивающие нафталином пальто.

Мы наблюдали за тем, как отец, еще не снявший военную форму, выносил его на солнце погреться. И он покорно сидел, уставившись в одну точку, шестилетний старичок с запавшими глазами.

Черта мелом отделяла нас от него, тоненькая линия, которую мы никогда не переступали. Это было строго запрещено родите­лями, мы повиновались запрету, ибо дальше, за чертой, начина­лось нечто непонятное и опасное...

Однажды он уронил яблоко. Лицо его обиженно сморщилось, вялый косой взгляд (почему-то голова у него тогда не повора­чивалась, а может, он был чересчур туго закутан) следил за тем, как оно катилось по земле, пересекло черту и остановилось в двух шагах от нас...

Яблоко лежало у наших ног, но страшные туберкулезные па-дочки роились в воздухе сразу же по ту сторону черты, и каж­дый, переступивший ее, был обречен, по уверениям родителей, заболеть смертельной болезнью...

Друг посмотрел мне прямо в глаза и очень тихо сказал: «Дай». Это было первое слово, которое он произнес за многие дни сидения на табуретке. А может, мне послышалось... Но, по­лучив свое яблоко, Друг точно сказал: «Спасибо». Он был вос­питанным мальчиком, Друг. И остался таким на всю жизнь. Не то что Крошка, который сидит, обиженно нахохлившись, на табу­ретке и даже не подозревает, какие грустные события происхо­дили в этом дворе много лет назад, когда жители еще не покину­ли его из-за надвигающегося карьера...

Ну, теперь, когда штанга, последний раз застыв на вытяну­тых руках, отброшена через голову на свое место, к стенке, мож­но поинтересоваться, из-за чего все же Крошка пришел в такое возбуждение.

Махровый халат висит под лестницей, иду за ним; Крошка спешит следом.

— Ты обещал мне одолжить премиальные?

— Ну?..

— Ребята тоже?

— Ну...

— Вместе с годовыми это сколько? Две четыреста?

— Не знаю,

—- Ну, две триста... Не меньше... А теперь все_

— Что все?

— Как я расплачусь за машину?

— Да что случилось?! Ты можешь объяснить по-человечески?!

— Я же сказал... Пришел приказ снизить добычу наполовину. А план старый остался. Значит, погорели премиальные.

— Кто сказал?

—— В бухгалтерии.

— Когда?

— Сегодня. Я бюллетень оформлял.

— Опять бюллетень?

— Да это старый. Ну тот, помнишь?

Мясо, оттаяв, легко поддается ножу.

— Что теперь будет?

Ждет ответа, как приговора, решающего, жить ему дальше или нет. Чертовы «Жигули> загнали беднягу в безвыходное по­ложение. Успокаиваю, как могу...

Удивительная штука — доверие. Угроза преследований со стороны кредиторов, печальная необходимость расстаться с лю­бимой машиной — все отброшено в сторону одним словом. И он мгновенно верит в возможность чуда только потому, что оно обе­щано человеком, которому привыкли верить... И все же с волне­нием ждет каких-то конкретных подтверждений. Но что кон­кретного можно сказать, не поговорив в управлении, хотя ясно, что болтовня о премиальных — полнейшая глупость: не может быть, чтобы пришел приказ работать плохо…

— Все будет в порядке...

Просиявший Крошка обретает наконец способность думать и говорить не только о своих долгах и машине. Оглядев накры­тый скатертью стол и нанизанные на шампуры куски мяса, хи­тровато улыбается.

— Гостей ждешь?

-Да.

- Что-нибудь новенькое?

-Да.

Восхищенно крутит головой. Вопросов не задает. Но совсем не потому, что удовлетворил любопытство.

Звук тупого удара, несколько приглушенный расстоянием, и последовавший за ним мелодичный звон разбитого стекла дей­ствуют на него как удар молоточка по коленной чашечке невра­стеника: судорожно дернувшись всем телом, мчится к воротам.

Машина! Он оставил ее на дороге — пустырь у дома мало­пригоден для автомобильной езды.

...Вместо ветрового стекла зияет дыра, капот и земля вокруг автомобиля покрыты россыпью мелких осколков. Мать, у кото­рой украли грудного ребенка, пока она рылась в хозяйственной сумке, напоминает сейчас Крошка, суетливо вертящий головой в отчаянной надежде увидеть человека, который разбил стекло,

— Что же это такое? — еле выговорили дрожавшие губы Крошки. — Само оно вылетело, что ли.

— Выбили...

Другого объяснения быть не может, хотя и это тоже звучит странно.

— Кто?!

Надо как-то успокоить его.

— Сколько оно стоит, это стекло?

— Рублей сто.

— Не страдай. У меня как раз завалялась лишняя сторуб­левка.

Обрадовался, просто зашелся от радости, но согласиться сразу не может: неудобно. Поэтому делает робкую попытку воз­разить.

— Не надо спорить, Крошка. За все, что происходит на этой территории, отвечаю я.

С ненавистью оглядывает пустырь.

— И почему ты отсюда не переезжаешь, понять не могу.

— А это уж не твоего ума дело, — легкая усмешка.

— Нет, правда... все же переехали...

Надо чем-нибудь огорошить его, чтобы отвязался. Сообщаю о парке, о том, что карьер сперва заполнят водой и он превра­тится в пруд, а потом вокруг насадят деревьев — и получится парк. Естественно, он слушает с сомнением. Особенно трудно верится в летний ресторан и лодочную станцию для катания. Но уходящая вниз широкими ступенями каменная чаша карьера действительно похожа на дно временно осушенного гигантского водоема, и это убеждает его больше, чем мои слова.

— А как же здесь деревья вырастут? Камень же  сплошной?

— Навезут землю. Это не проблема.

— А дом твой все равно снесут.

— Пока снесут, поживу... А может, где-нибудь поблизости новые дома построят...

Настороженно следит за выражением моего лица. Не обнару­жив и тени улыбки, садится в машину и с несчастным видом смотрит сквозь выбитое стекло.

— Сильно не гони, простудишься.

Делает попытку улыбнуться, но уезжает, так и не справив­шись с этой непосильной для него сейчас задачей.

Сразу же, как он отъехал, из-за кучи камней возникают три длинногривых юнца в джинсах. Один, со свисающим до колен пестрым шарфом, «тянет» килограммов на восемьдесят, двое других — поменьше и полегче. Все трое держат руки в карма­нах — то ли пугают, то ли в самом деле припасли кое-что для предстоящего разговора. Рожи наглые и довольно знакомые. Впрочем, эти длинноволосые все друг на друга похожи.

— Ну, что уставился? — начал длинный с шарфом.

— Это вы разбили машину?

— А то кто же?

Наивность вопроса развеселила их.

Дальше говорить не о чем. Но ведут они себя странно, отбе­жав за камни, переходят на угрозы.

— Это для начала, — ухмыляется «пестрый>. — А еще раз заговоришь с ней, башку тебе проломим.

Вот это, оказывается, кто! Конкурирующие кавалеры, сопер­ники или что-то в этом роде... Если погнаться, можно поймать и вздуть одного или даже всех (в том случае, если они не лишены чувства товарищества). Но, судя по манерам, ребятки способны на любую пакость и потом отыграются на ней. (Что же это — они все трое на нее претендуют?)

— А зачем откладывать на следующий раз? Вот моя баш­ка — действуйте.

Медленно отступают, сохраняя дистанцию.

— Тебе сказано... — нервно вступает в разговор один из «ма­лышей» — у него выпуклый большой' лоб и загибающиеся к под­бородку рыжеватые усы. — Еще раз подойдешь к ней — плохо

будет.

— Обязательно подойду.

— Ну, посмотрим тогда.

— А почему вам это не нравится?

— Мы тебя предупредили.

— И тебе будет хуже, и ей.

— А вы, что, ее родители?

— Друзья. — Смеются.

А может, и действительно имеют на нее какие-то права? Очень уж активно себя ведут.

— Ну, мы тебя предупредили, старичок, — это опять длин­ный с шарфом. Он у них, главный. Повелительное движение го­ловой — и, прибавив шаг, они удаляются, довольные собой...

Бедный Крошка. Пострадал из-за неудавшейся любовной интрижки своего шефа. И девочку жалко: если они ее так опека­ют, то не сладкая у нее жизнь.

Ну и конечно, кроме них еще кое-кого жалко — не так хоте­лось провести сегодняшний денек, ох не так__ Унижающая стычка со шпаной вместо встречи с красивой девушкой, какие-то странные слухи о премиальных, разбитая машина Крошки и сто рублей за стекло со странным названием «парприз»... Да, хуже некуда. Остается смыть горечь бутылочкой вина...

И если уж не с кем распить эту бутылочку, надо, наверное, сделать это самому? И, оказавшись в одиночестве за столом, накрытым белоснежной скатертью н сервированным двумя пос­ледними тарелками из бабушкиного кузнецовского сервиза, не забыть вовремя снять с огня мясо, чтобы не пересушилось. И отжать капающий жир ломтиками хлеба. И, разбив кулаком луковицу — так она вкусней, — начать с богом, ибо глубоко не правы те, что утратили интерес к вкусной еде и хорошему вину. И незачем спешить только потому, что обедаешь один и не с кем перекинуться словом.

А утолив голод и жажду, есть смысл отвлечься от, быть мо­жет, не самых веселых мыслей и спеть что-нибудь соответствую­щее настроению. Лучше всего какую-нибудь песню юности. Да­же если тебе всего тридцать три, она, как мостик, перекинутый в недавние, но уже невозможно далекие дни юности, придаст так необходимую сейчас бодрость духа... Ну, чем, например, плоха песня «Вернись в Сорренто», которую пел с друзьями в шестом классе? Орешь ее во все горло и вскоре начинаешь понимать, что это даже неплохо, что ты один сейчас...

И если во дворе никого, кроме тебя, нет, а сам двор нахо­дится на окраине города, по соседству с каменным карьером, то голос твой, никого не беспокоя, свободно разносится по широко­му каменистому плато с огромной искусственной дырой посере­дине. А чуть позже снимаешь со стены клинок, который несколь­ко лет подряд завоевывал тебе славу лучшего рапириста города, и с удовольствием фехтуешь с невидимым противником, время от времени с силой всаживая клинок в специально предназначен­ный для этого мешок с опилками...

Обычно резковатый, уверенный в себе, управляющий мнется, говорит путано:

— Понимаешь, это не приказ. А как бы просьба министер­ства, эксперимент...

— И для этого эксперимента нужно, чтобы мы плохо рабо­тали?

— Ну, не совсем так.

— Как же не так, если придется сократить добычу нефти на сорок процентов?!

— Меньше — не всегда хуже, — вмешивается в разговор третий собеседник. Видимо, решил, что достаточно помолчал после того, как пробормотал с радостной улыбкой традиционные: «Как дела? Давно не виделись».

Что он, интересно, еще скажет? Откуда он вообще возник? Неужели совсем вернулся? С семьей или один? Вещает, как лектор, привыкший объяснять очевидные истины малосведущим людям. Уверен, что каждый, развесив уши, должен его слушать. Как бы не так...

— А что с планом будет? — вопрос мой подчеркнуто адресо­ван управляющему.

И бедняга вынужден согласиться с тем, что с планом труд­ности, но только на моем участке. А по промыслу в целом есть даже надежда перевыполнить,

— Вне всякого сомнения.

А этот-то что лезет в наши дела?! Может, стал каким-нибудь начальником в министерстве? Во всяком случае, чувствуется, что вся эта история с экспериментом имеет к нему прямое отноше­ние...

— Пойми, сыночек, — мать говорила, как всегда, твердо, с сознанием правильности и необходимости всего, что делает, но в глазах ее серебрились слезы, — мы с тобой вдвоем, а их пяте­ро — целая семья... Он твой друг и очень болен. Сырость может убить его.. А нам с тобой одной комнаты вполне хватит.

В это время два грузчика и его отец (он все еще был в воен­ной форме) перетаскивали вещи — наверх, на второй этаж, свои, а вниз, на первый, все то, что осталось с тех счастливых, по сло­вам матери, времен, когда еще был жив отец и мы жили (все вместе) весело и беззаботно.

Машинку и круглый столик из 'красного дерева, за которым ночи напролет печатала, мать перетащила сама, боялась кому-нибудь доверить: и машинка «ундервуд», и треснутый в несколь­ких местах столик дышали на ладан.

Пианино «Мюльбах» с бронзовыми подсвечниками и модера­тором из слоновой' кости осталось наверху. (За определенную сумму, конечно; разница в метраже и этажности тоже, наверное, оплачена: отец его был порядочным человеком. Как, впрочем, и он сам, Друг. Чего-чего, а порядочности ему не занимать...)

— Понимаешь, это результат моих исследований, — произно­сит он доверительно, как бы подчеркивая, что не боится при­знаться в собственной заинтересованности. — Мне удалось доказать, что при разработке нефтяных месторождений компрес­сорным способом, оптимальнее, ну, в смысле целесообразнее (это он, чтобы доступней было), не пускать все скважины в пол­ную силу, как это обычно делается, а, наоборот, значительно снизить на некоторых дебит... И тогда суммарное количество нефти от всех скважин вырастет...

Ну, это он уже загнул! И хоть нет никакой охоты вести с ним разговоры на эту тему — какое бедному Крошке дело до его диссертации! — трудно не выразить своего сомнения.

В ответ сразу же следуют заверения, что как-нибудь потом, попозже, мне все подробно объяснят, а сейчас важно другое. Сейчас необходимо решить: согласен ли я им помочь или нет?

Уточняю, кому это «им»?

— Ну, мне... науке... нефтяной промышленности, это уж как тебе угодно... Если удастся доказать то, что я предлагаю, то по стране в целом можно получить значительный прирост нефти при довольно большой экономии средств и энергии. -

— А заодно ты защитишь диссертацию...

Грубовато получилось, он даже заморгал от обиды. Но са­мообладания не потерял: да, если его теоретические доказатель­ства получат подтверждение на практике, он действительно за­щитит диссертацию. Но какое это имеет отношение к сути дела?..

Продолжать разговор нет никакого смысла (он тоже подни­мается), подвожу итог, направляясь к двери: поскольку ника­кого права лишать людей заработка не имею, то категорически возражаю против каких-либо экспериментов, пока план не будет изменен официально, приказом.

— Ты не кипятись, — пытается успокоить меня управляю­щий, — просто товарищ сказал, что вы старые друзья. И по­этому мы решили тебе предложить. А заставлять тебя никто не собирается. И план снизить нам никто не позволит... Все должно строиться на, так сказать, добровольных началах...

Ребята ждут во дворе. Настороженно притихли. Крошка, сидевший в стороне, вскакивает, торопливо подходит. Улыбаюсь: мол, все нормально, ребята, что волнуетесь? Не такой человек ваш мастеруха, чтобы отдать вас на съедение сомнительным экспериментаторам.

За распространение ложных слухов объявляю Крошке нака­зание— два массажа вне очереди в обеденный перерыв. Он дол­го не может поверить в благополучный исход переговоров — сведения, поступающие из бухгалтерии, обычно подтверждались.

       А вот и он, Друг детства. Рыщет обиженным взглядом. Уви­дел. Успокоился. Сейчас -предпримет еще одну попытку. Так и есть, окликнул. Теперь это надолго.

Не очень дружелюбно разглядывают друг друга, он — ре­бят, они — его; инстинктивно почувствовали опасность. Вид у него все такой же дистрофичный. Почти не изменился. Такой же щуплый и быстрый, только чуть полысел. Но чуб, сместив­шийся на пару сантиметров к макушке, остался вдохновенно непокорным. И кадык не утратил остроты и подвижности.

Да, мало ты изменился, Друг. Главное, все так же откровенно напорист!

— Честно говоря, я на тебя очень рассчитывал. Ну, еще бы! Как всегда! Что вы еще скажете!

— Как поживаешь? — это уже в электричке; до станции шли молча.

— Нормально.

— Живешь все там же?

Сочувственные нотки кажутся ему сейчас очень уместными. Интересно, как проглотит сообщение о парке?

— Да. Там скоро перестраивать все будут.

— А карьер?

— Закроют.

Удивленно вскидывает брови.

— Подпочвенные воды... Поэтому решили заполнить его во­дой. Будет что-то вроде озера. С катанием на лодках... А во­круг — парк. Даже ресторан построят, идя навстречу пожелани­ям трудящихся.

— Это же здорово!

— Да, мне тоже нравится.

— А дом снесут?

— Там все снесут. Будет маленький микрорайон. Буквально несколько домов.

— Есть шанс получить квартиру?

—Да.

— Ты... не женился? — Этот вопрос дается ему с трудом, но с трудностями он обычно рано или поздно справляется.

— Нет... А у тебя все хорошо, надеюсь?

— Да, двое детей. Мальчики. Вика кончила институт. В об­щем, все, как предполагалось. Ты ребят видишь?

— Редко... Юрка умер.

— Умер?! — Он действительно потрясен,

— В прошлом году. В Саратове...

Обыскивал какой-то их родственник: крючконосый, брова­стый мужчина в серой шершавой рубахе с тоненьким ремешком на поясе. Не обращая внимания на протестующие крики Дру­га, которого обычно почтительно слушался, он вывернул нам карманы (начал с Юрки), заставил поднять руки и ощупал все тело от подмышек долог, — чувствовалось, что делает это не впервые.

— Папа тебя выгонит!.. — На худенькой шее Друга вздулись жилы, так он кричал. — Не трогай их! Ты сам украл!..

Закончив обыск, родственник, ни слова не сказав, ушел в другую комнату; там над пианино вместо фотографии отца ви­сел сейчас портрет известного государственного деятеля (кото­рый, впрочем, тоже вскоре исчез). И в бывшей спальне, где про­исходил обыск, тоже все изменилось: в углу место старых метал­лических кроватей с никелированными спинками (они перешли вместе с нами на первый этаж) занимала широкая тахта, засте­ленная свисающим со стены ковром. Вдоль стен высились всегда закрытые высоченные книжные шкафы с круглыми позолочен­ными ручками. Все изменилось в нашей квартире, даже старую голландскую печку перестроили под газовый камин...

А позже, когда совсем стемнело, Друг признался в том, что золотые часы с браслетом и шесть столовых серебряных ножей украл сам. Юрка, как второй пострадавший, тоже участвовал в разговоре. Ветер раскачивал на столбе лампочку с плоским ме­таллическим абажуром, по пустырю металось из стороны в сто­рону блеклое пятно света.

Он уверял нас, что кража браслета и ножей не воровство, а восстановление справедливости: Юркиного отца чуть не посади­ли из-за буханки хлеба, моя мать, чтобы хоть немного подрабо­тать, ночами печатает на машинке, а у них. всего полно, и денег, и барахла всякого, поэтому, без всяких сомнений, можно сдать ножи и браслет в скупку и на полученные деньги купить мне и Юрке по такому же велосипеду, как у него. Конечно, обидно, что нас обыскали, но рано или поздно подозрения отпадут, зато мы получим велосипеды, о которых так давно мечтали...

Ночью, узнав о том, что мать его сообщила о пропаже в мили­цию, он спустил и часы, и ножи в щель между рассохшимися досками кухонного подоконника. Под ними была пустота, обнару­женная несколько лет назад, когда в щель закатился довоенный серебряный полтинник...

— Юрка, Юрка... — с неподдельной горечью качает он голо­вой в такт движению электрички. — От чего он умер?

— Не знаю... Матери не было дома, когда я заходил... А соседи знают только, что долго болел...

— Кем он работал?

— Врачом.

— Он как-то исчез после школы.„ Почему-то его сразу в армию забрали...

Неужели все забыл? Или притворяется?..

— А ты что, не знаешь, почему его забрали? Вспоминает. Или делает вид...

— Да, да.. Мы же решили тогда пойти после школы рабо­тать... Поэтому он и не поступил никуда.

Решили... Кто-то решил, а кто-то до сих пор работает... Тень сомнения мелькает на его лице.

— А ты потом так и не пытался поступить?

— Нет.

— Почему?

— Долго объяснять...

Сейчас начнет атаку. Не для того, чтобы- оправдаться или испросить прощения. А чтобы избавиться от сомнений, если они есть. Обязательно нужно доказать и себе, и мне, и вообще каж­дому, что он тогда, как и всегда, был прав, и не его вина, если кто-то и пострадал из-за собственной лености или каких-то не­предвиденных жизненных обстоятельств.

Так и есть, начинает.

— Я понимаю, что был тогда несколько наивным. Но когда же еще быть наивным, как не в семнадцать лет?! — Грустно и как-то сладостно улыбается, уносясь в те уже давние времена, когда был сдан наконец последний выпускной экзамен. — И все же убежден, что мы правильно сделали, поработав до институ­та... Это пошло всем на пользу... Ты не согласен?..

— Согласен...

—— Ты что-то не договариваешь.

— Отстань...

— Нет, правда... А то, что ты потом так и не пошел учиться, в этом никто не виноват, кроме тебя.

Ждет возражений; усмешка вместо ответных доводов подбав­ляет ему горячности.

— В конце концов мною двигали самые искренние побужде­ния...

— Как и всегда...

— Да, как и всегда. А ты этого не считаешь?

— Представь, не считаю...

Обиженно подрагивают ресницы, он все так же чувствителен к насмешкам.

— Ты можешь обосновать свои слова?

— Могу... Да неохота...

— Но ты же оскорбил меня.

—Да.

В глазах влага, напряжение, тщетно скрываемая растерян­
ность.

— Ну потрудись хотя бы объяснить, за что?

— Ты сам прекрасно все знаешь.

Электричка плавно затормозила и остановилась...

Здание вокзала реконструируют, идем в обход, через пути. Молча шагает рядом, обиженно посапывает, но не отстает..,

— А как ребята поживают? Не заходят к тебе? ^Нет.

— Что, совсем не видитесь?!

— Почти.

Появилась возможность упрекнуть кого-то, и он, конечно, не упустит ее.

— А почему?! Как можно жить в одном городе и не общаться?

Опасливо следит за каждым моим движением, но выражение лица все так же вызывающе решительно. Желание двинуть его по роже пропадает столь же мгновенно, как и возникло. И тут же в душе поднимается нечто похожее на стыд. И за себя, все еще таящего обиду (а ведь почти десять лет прошло), и за него, такого же трусливого при всем его напористом правдолюбии.

Страх взвинчивает его еще больше: теперь ничто не в силах остановить обличительного порыва...

— Что с вами происходит?! Во что вы превратились?! Я жил у черта на куличках, на другом конце страны, у меня не было возможности... Но как могли вы, живя в одном городе, расте­рять друг друга?! Что вам мешает хотя бы поинтересоваться, кто как живет?!

Он искренен, как всегда. И в общем-то говорит (а точнее, выкрикивает) правду. Но правда эта каждый раз лишь одна из многих справедливых правд. Остальные для него просто не существуют. И эту единственную свою правду он отстаивает с пеной у рта до победного конца...

Идея пойти после школы работать возникла у него неожи­данно, когда мы лезли по пожарной лестнице на крышу 134-й школы. Предложение пробраться туда через чердак тоже было сделано им — в ту пору он активно вытравлял из себя трусость...

Знакомые девочки, которых мы рассчитывали встретить у входа, так и не появились, а может, мы их не заметили. Мы стояли в толпе, запрудившей школьный двор, и желание попасть на выпускной вечер росло по мере того, как сквозь заслон дежурных один за другим проходили счастливые обладатели при­гласительных билетов. Поэтому предложение его было подхва­чено сразу, хотя все понимали, что затея рискованная.

Первым начал восхождение Счастливчик (он уже тогда имел эту кличку), за ним Писатель (кто бы мог подумать в те годы, что он способен сочинить что-нибудь, кроме замысловатого ру­гательства...). Третьим медленно двигался Друг; он жутко тру­сил и уже где-то на середине лестницы начал терять сознание. Последним был Делец — он считался самым способным, увле­кался астрофизикой и собирался поступить в МГУ...

— А ты уверен, что с чердака есть выход? — спросил Счаст­ливчик, уже поднявшись на несколько ступенек.

— Нет, не уверен. — Друг все еще стоял на земле. — А ты что, испугался?

Счастливчик ничего не ответил...

Примерно на высоте третьего этажа Друг замедлил движе­ние. Еще пара ступенек, и мое лицо уперлось в его дрожащие икры.

Делаю еще шаг. Теперь ему упасть сложно: обмякшее тело с двух сторон обхвачено моими руками, держащимися за лестни­цу; головой упираюсь в его худые лопатки...

Наконец, переборов страх, он поднимается на одну ступеньку.

— Что вы там делаете? — спрашивает идущий следом Делец.

Но сейчас не до объяснений...

Счастливчик и Писатель уже добрались до крыши.

— Что случилось?

— Он падает...

Общее внимание придает ему силы. Но, прижимая его к лест­нице, невозможно одновременно двигаться вверх.

Писатель и Счастливчик уговаривают его отпустить лестницу и ухватиться за их руки. Наконец Друг решается, и они втяги­вают его наверх.

Все страшно испуганы.

— Что с тобой?!

— Не знаю... я высоты боюсь.

— Зачем же ты полез?

— Специально.

— Идиот... А если бы упал?!

Странным он был трусом, Друг, — почему-то призывал всех совершить то, чего сам больше всего боялся...

Прежде чем полезть в чердачный люк, он, отдышавшись, счел необходимым сделать заявление.

— Я решил пойти работать, ребята„. Сколько можно сидеть на шее у родителей? А учиться буду вечером или заочно. И вам предлагаю...

Странно было слышать эти слова из уст человека, отец ко­торого, пробыв несколько лет на партийной работе в сельском районе, недавно стал ректором самого крупного в городе вуза. Ни у кого не было сомнения, что именно в этом вузе и продолжит Друг свое образование...

Жестяное покрытие крыши громыхает под ногами, отмечая каждый шаг. Пройдя сквозь темный, набитый старой мебелью и партами чердак, добираемся до двери. В щель между створка­ми бьет яркий свет. Где-то совсем рядом играет оркестр и воз­буждающе весело шумят голоса.

Навалившись, изо всех сил давим на дверь, но маленький, выкрашенный масляной краской замок не поддается.

Друг пристает к каждому но очереди, выясняя, как отнеслись к его решению пойти работать...

— Да подожди ты, — цыкнул кто-то.

Безвыходность ситуации уже ясна всем, кроме него, главного ее виновника: назад пути нет — второй раз он лестницу не одо­леет, а замок никак не поддается. Остается только одно — обра­титься, за помощью к организаторам вечера. Но неизвестно, найдется ли у них ключ от чердачного замка и, кроме того, обидно, преодолев такие сложности, опять оказаться на улице, , Наконец и он оценил ситуацию.

— Может, вы уйдете через крышу, а я позову, чтобы откры­ли?— Боль человека, раненного в неравном бою и брошенного товарищами, сквозит в его голосе.

— А если у них нет ключа? До утра будешь здесь сидеть?

Все подавленно умолкают. Счастливчик зажигает спичку за спичкой: видно, надеется обнаружить в стене еще одну, неза­пертую дверь...

Разбегаюсь, предварительно объяснив всем, что главное — успеть сразу же рассеяться среди танцующих... Метра за три до двери отрываюсь от земли и лечу, выставив вперед правое плечо...

Замок вылетает вместе со скобами, дверь распахивается со страшным шумом. Несколько парочек, разгуливающих по кори­дору, испуганно шарахаются в сторону. Мелькнув мимо них, ныряем в толпу танцующих...

Через минуту мы уже вовсю пляшем, забыв о том, как попа­ли в этот зал. Все, кроме Друга. Танцуя, натыкаюсь на его то­скливый взгляд. Из-за маленького роста он каждый раз долго подбирает партнершу, потом, получив отказ, надолго лишается способности повторить попытку. Категорически не нравится девушкам Друг. И очень из-за этого страдает.  Но  нам  старается внушить, что сам их терпеть не может...

Зимой 1963 года у ребят была производственная практика в Москве. Я жил вместе с ними в общежитии Нефтяного института па Ленинском проспекте, хотя мать дала мне адрес родственни­ков, у которых я мог остановиться. Родственников, которых я никогда не видел...

Свет выключили сразу же, как начались танцы; проигрыва­тель, взятый напрокат под денежный залог, трижды превышаю­щий его стоимость, хрипел и останавливался, но его никто не слушал — продолжая прижиматься друг к другу, мы танцевали в такт музыке, звучащей внутри нас.

Партнерша шептала мне какие-то ласковые слова, касаясь влажными губами шеи. Мы познакомились в парке ЦДСА тре­мя днями раньше, и этого срока оказалось достаточно, чтобы она влюбилась. Так, во всяком случае, она уверяла. И звучало это вполне правдоподобно, если, конечно, она не была гениальной актрисой. (Но зачем бы ей с такими способностями работать лаборанткой?!)

Друг сидел на кровати, опершись локтем на тумбочку, и всем своим видом подчеркивал непричастность к происходя­щему.

Я попытался вслушаться в слова, которые шептала мне моя лаборанточка, но ничего, кроме «колючий», разобрать не успел...

Она испуганно отпрянула от меня сразу же, как раздался стук в дверь. Помимо способности быстро влюбляться природа еще наделила ее богатой интуицией: стук был негромкий, вежли­вый и ничего опасного не предвещал, но на всякий случай она включила свет и убрала со стола вино.

Вошли четверо. Старик вахтер, обычно дремавший за столи­ком у входа, женщина комендантского вида и два парня с крас­ными повязками на руке.

— Почему посторонние после двенадцати? — привычно стро­го спросила женщина.

— Как раз собирались расходиться, — обаятельно улыбнулся Счастливчик.

— Кто посторонний? — грозно, словно собирался выкинуть признавшегося в окно, поинтересовался один из парней.

— Этих я знаю, — женщина по одному показала на Друга, Писателя и Счастливчика. — Практиканты наши. Остальные — чужие.

— Мы не чужие, — подхватив улыбку Счастливчика, вступил в разговор Делец, — мы свои, советские... В гости пришли.

— Три минуты на сборы, — прервал его второй парень. — И чтобы духу вашего здесь не было.

В основном он обращался к нашим дамам.

— А повежливей нельзя?!

Он не удостоил меня ответом и пошел из комнаты. За ним двинулись остальные. Старик вахтер почему-то был смущен про­исходящим и, уходя, вежливо попрощался.

— Это его работа! — вдруг зло ткнула пальцем в Друга моя лаборанточка. — Я видела, как он с ними разговаривал внизу.

Можно было подумать, что она ткнула его электрическим щупом, так он завопил:

— Да, это я! Я их позвал! Чтобы вы убрались отсюда! Дряни несчастные!!! А вы?! — тут он перекинулся на нас. — Вам лишь бы лизаться по углам!!! Противно смотреть! Разве мы для этого сюда приехали? — Извергнув часть своего возмущения, он чуть остыл... — Надо кончать эти танцульки. Столько дней мы в Мо­скве — нигде не были, ничего не видели. Можно подумать, в Ба­ку их нет, — он, не глядя, мотнул головой в сторону жавшихся к двери девушек...

По-своему он, конечно, был прав, Друг... Но в результате я оказался ночью в тридцатиградусный мороз на улице огромного незнакомого города. Дельцу и девочкам было легче, они разъеха­лись по своим домам и общежитиям. А я со старым отцовским чемоданом вынужден был отправиться на поиски какой-то Боль­шой Бронной и родственников матери, которых никогда не ви­дел.

Наконец выбираемся на привокзальную площадь. Он упорно Шагает рядом.

— Ты куда так торопишься?                                                        

— Домой.

— Может, и меня пригласишь? — Интонация шутливая, но одновременно и подчеркнуто горестная — вот, мол, до чего мы докатились, в гости друг к другу напрашиваемся!..

Не дождавшись ответа, продолжает:

— А хочешь, к Счастливчику зайдем?                                  

— Он в Америке.

— Уже вернулся. Я звонил ему вчера. Ты был у него на но­вой квартире?

— Нет.

— Дай две копейки.

Рядом с телефонной будкой табачный киоск. Есть «БТ>, а главное, есть возможность чем-то заняться, пока он звонит...

Счастливчик живет теперь где-то в самом центре города. О его квартире, машине, влиятельном тесте, красавице жене, пылкой любовнице, дружеских связях, служебных успехах ходят легенды. Он — одна из самых популярных личностей в городе...

Друг сует мне трубку, голос в телефоне все такой же лихой и искренний.

— Куда же ты пропал?! Ты мне что обещал? Хотя бы позво­нил, если уж зайти не можешь!.. Я был у тебя, но ты же через день работаешь?

—Да.

— Поэтому не застал...

Врет, наверное. А может, и нет, зачем ему?

— Как поживаешь? Ты один, что ли, там остался? Двор пу­стой. Спросить даже не у кого.

Значит, действительно приезжал. Удивительный человек Счастливчик!.. Вдруг очень хочется его увидеть.

— Сейчас приедем, все расскажу.

— Жду. Вешаю трубку...

Разбудили меня голоса за дверью, негромкие и какие-то уютные. Комната, в которой меня уложили, узкая, шириной в окно. Из-за прикрытых ставен полумрак, на стенах белеют пятна фотографий. Их очень много, разных размеров. Широкий удоб­ный сундук, на котором я лежу, покрыт чем-то очень мягким, видимо пуховой периной, и даже не одной. Очень уж мягко.

Разговор за дверью идет неторопливый, спокойный; кажется, что два человека, встретившиеся за утренним завтраком (слыш­но позвякивание ложки о стакан), беседуют друг с другом дав­но, много лет, на одну и ту же давнюю тему. Хриплый мужской бас привычно поддразнивает:

— ...Ни денег, ни друга, ни счастья, ни хаты, ничего — кру­гом шестнадцать...

Старческий женский голос наивно возражает: ч- Как «ни хаты»?! А это что — не хата? Бас спокойно ироничен, ласков:

— Ну какая же это хата? Это не хата, а святая обитель. Храм...

— Я же тебе говорила, можешь приводить кого угодно...
Я только рада буду.

— А принципы?

— Чьи принципы?

— Мои... Как можно оскорбить память предков, обитавших в этих стенах?! Только высоконравственная женщина достойна переступить порог этого дома! А я таковых, увы, не знаю...

— Перестань фиглярничать... И тише, пожалуйста... Разбу­дишь мальчика... Опять голос как из трубы...

— Спиртовые полоскания души вредны для голоса... А маль­чик-то — наша кровь... Любит поспать...

— Тише...

— Так кем он все-таки мне приходится?

— Он племянник мужа твоей тетки Нины.

— Это той, что сбежала когда-то с азербайджанцем?

— Да.

— Что же ты меня не разбудила? Надо было встретить род­ственничка поторжественней. Все же почти братец, хоть и му­сульманин...

— Ничего, успеете познакомиться.

Слышится стук отодвигаемого стула, тяжелые шаги — «поч­ти братец», видимо, обликом соответствует голосу.

— Ты куда?

— Взгляну на родственничка.

В дверь просовывается лохматая голова с массивным чере­пом и небольшими припухшими глазками. Братцу лет тридцать, не меньше. Глаза светятся доброжелательным любопытством.

— Искусство любим? — спрашивает он, обнаружив, что я не сплю. — Матисса хочешь посмотреть?

— Чего?

— Не чего, а кого Матисса... — Самого великого импрес­сиониста.

Неуверенно киваю.

— Молодец... Готовься к вечеру... — Голова исчезает.

Одеваюсь.

Хозяйка дома, которую мне разрешено называть бабушкой, оказывается добрейшим, ласковым существом. Пока пью чай! расспрашивает о маме.

К сожалению, ничего радостного рассказать не могу. Спаси­бо... Да... Неважно. Нет... Продолжает худеть. Много работает. Много курит. Кашляет по ночам. Не спит из-за одышки. И не признает никакого лечения...