Магсуд Ибрагимбеков

И НЕ БЫЛО ЛУЧШЕ БРАТА

Copyright - Язычы, 1983

Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как без согласия владельца авторских прав.

 

Окрашенные темной охрой котлы на плоской крыше белого двухэтажного здания бани возвышались над всем этим отдален­ным районом города. Их монотонный рокот днем и ночью разно­сился над окрестными кварталами и был слышен в любом дворе даже тогда, когда налетал норд.

Жители улицы привыкли к шуму котлов и обычно не заме­чали его, баня была построена в середине прошлого века, и уже пятое или шестое поколение района преуспевало, плодилось, разочаровывалось, побеждало или проигрывало в многообразной жизненной борьбе под их шум. Баня здесь была единственной достопримечательностью, и никого не удивляло, что знатоки и любители настоящей бани приезжают сюда из самых дальних районов города.

Единственное неудобство, которое причиняла баня в прежние времена, был дым, четким черным столбом поднимающийся в небо и выстраивающийся затем на эмалевом голубом фоне в беспрерывно меняющиеся изображения фантастических деревь­ев, зверей и птиц. А при ветре коричневая мгла заволакивала улицы и выпадала на листьях деревьев и развешанном во дворах белье жирными, легко размазывающимися хлопьями копоти. Никто не жаловался, дым и копоть люди воспринимали, навер­ное, как неизбежное следствие закона компенсации, по которому человеку за все хорошее приходится в конце концов платить, а любой здравомыслящий человек, в районе же этом жили преи­мущественно люди вышеупомянутого склада ума, понимал, что за старинную баню с двух- и трехкомнатными номерами, сплошь облицованными розовым и нежно-голубым мрамором, с бассей­ном в общем зале и лежанками из мрамора тех же цветов, с вы­сококвалифицированными массажистами и терщиками, а также с чайханой, в которой с раннего утра до поздней ночи подают пре­красный чай с лимоном, — дым и копоть очень небольшая плата. Со временем в кочегарке переделали топку и перешли с мазута на газ. Теперь над трубой медленно переливались густые струи почти прозрачного раскаленного воздуха, в котором в судорож­ном танце дергались и сгорали бумажные воздушные змеи, на­правляемые сюда руками и волею инициативных окрестных мальчишек, сразу сумевших оценить и использовать еще одно и не последнее побочное благо, выпадающее на долю предприим­чивых людей, живущих в период стремительного технического прогресса.

Двор Джалил-муаллима примыкал к зданию бани, к задней глухой его стене. Двор считался одним из самых лучших в око­лотке, стараниями Джалил-муаллима он был сплошь озеленен и ухожен, и, если бы не знать, что это двор городского дома, можно было бы подумать, что это дачный участок где-нибудь в при­морской части Апшерона, на котором, как водится, произраста­ют и виноград и инжир. А у самых заботливых и понимающих «землевладельцев»— гранаты н черный тут. В очень раннее лет­нее утро Джалил-муаллим стоял посредине своего двора и с неудовольствием прислушивался к шуму котлов, который, как ему казалось, сегодня мешает сосредоточиться и вспомнить сон, увиденный минувшей ночью.

Судя по тем туманным обрывкам, которые мелькали в его сознании и никак не соглашались соединиться в целое, сон был тоскливым и неприятным, но вспомнить его все равно хотелось, и Джалил-муаллим ничего с этим мучительным желанием поде­лать не мог.

Он прошёлся по двору, рассеянно подвесил виноградную лозу, сорвавшуюся с талвара, недовольно покачал головой, об­наружив, что одна из кистей сильно поклевана птицами, потом подошел к огороду — нескольким грядкам общей площадью пять на четыре метра. Здесь Джалил-муаллим; в зависимости от вре­мени года выращивал лук, помидоры, щавель, кресс-салат, а также различные цветы.

По его мнению, свежие овощи, сорванные прямо перед едой, особенно полезны для, организма, работа в огороде и хождение по земле босиком приносит также большую, пользу — через кожу ступней уходит электричество, накопившееся за день в теле че­ловека. Знакомый фельдшер рассказал ему как-то, что в орга­низме человека, живущего в городе скапливается электричество, которому нет выход вследствие изолирующего действия ас­фальта.

На Джалил-муаллима рассказ этот произвел большое впе­чатление, он теперь часто очень отчетливо представлял себе, как электричество собирается в тугие тяжелые комки в области сердца и в голова и давит на все нервы. Это он ясно ощущал весь день, а по вечерам непременно прогуливался по огороду, глубоко погружая ноги в землю, и каждый раз испытывал облегчение, чувствуя, как уходит в песок тяжелое напряжение. Впрочем, по мнению, никогда благоразумно вслух не высказываемому, жены и дочери, никакой разрядки в организме Джалил-муаллима не происходило, а если даже какое-то количество напряжения и уходило незаметно в почву дворового огорода, то все равно в его теле оставалось столько электричества или другой, неизвестной науке формы энергии, что ее с избытком хватило бы для зарядки почвы всех огородов и плантаций в окрестностях Баку.

Осмотр огорода времени не занял, земля была достаточно влажная, как всегда, огород он поливал по вечерам, ближе к ночи. Джалил-муаллим прошел к тутовому дереву в глубине двора, под которым стояли два улья — предмет гордости Джа­лил-муаллима. Это были единственные ульи в этом районе, И, как надеялся Джалил-муаллим, во всем городе; до сих пор никто не сообщал ему, что в Баку кто-нибудь еще держит пчел.

Он с удовольствием прислушался к ровному гуду, издаваемо­му обоими ульями, пчелы уже проснулись, но еще не вылетали. Было слишком рано, и пчелы ждали момента, когда короткая предрассветная прохлада с пресной росой на чашечках спящих полураскрытых цветов сменится теплым воздухом, воздухом их мира, воздухом жизни, пахнущим нагретой влажной землей и корой деревьев, медом и цветами, теплым человеческим телом...

К пчелам Джалил-муаллим относился с большим уважением. Он каждый раз испытывал чувство тихой радости и умиления, наблюдая за действиями этих трудолюбивых и самоотверженных существ. Когда же ему надо было привести в беседе наглядный пример дружбы и разумного поведения, он непременно упоминал о пчелах. По его глубокому убеждению, люди сильно выиграли бы, если бы переняли у пчел умение отдавать во имя близких все самое ценное, что у них есть. Он рассказывал о них и тогда, когда приводил примеры о взаимном уважении или вреде эгоиз­ма, в этих случаях упоминание о пчелах оказывалось удивительно убедительным и уместным. Труднее было ссылаться на них в беседе о людской неблагодарности, беседе, после которой у Джалил-муаллима появлялось чувство удовлетворения от пра­вильности своей жизненной линии, но он надеялся, что со вре­менем найдет, наблюдая за жизнью роя или отдельных пчел, характерные особенности, убедительно подтверждающие отсут­ствие в их рядах существ, страдающих самым страшным поро­ком — неблагодарностью.

Это наблюдение он собирался в будущем использовать для иллюстрации тех самых бесед, к ведению которых Джалил-муал­лим чувствовал призвание и готов был начать их при .первом же удобном случае.

Собака, черная кавказская овчарка с какой-то посторонней примесью, спала на матрасике у лестницы на веранду. Она откры­ла глаза, когда он встал над нею, без всякого выражения посмо­трела на Джалил-муаллима и снова задремала.

Джалил-муаллим, тихо ступая, поднялся на веранду, прошел на кухню, достал из холодильника кусок требухи, накрошил ее в миску, добавил хлеба и вернулся во двор. Собака лениво вста­ла, подошла к миске. Джалил-муаллиму очень хотелось, чтобы собака помахала хвостом. В конце концов, каждый человек имеет право на то, чтобы его собака махала хвостом, когда ее хозяин дает ей есть. Собака в два приема проглотила содержимое миски и, несколько раз лакнув воды из стоящего здесь же тазика, легла снова. Джалил-муаллим пнул ее ногой, отчего собака привычно коротко взвизгнула и попыталась отпрыгнуть, но помешала ве­ревка. Джалил-муаллим привел ее домой еще крошечным щенком, первое время он ее отпаивал молоком, а спустя некоторое время стал регулярно покупать для нее на базаре обрезки мяса и тре­буху. Держал ее в чистоте, превозмогая чувство брезгливости, купал каждую неделю.

Очень серьезно относился к ее воспитанию, строгость, по его мнению, он применял по необходимости и справедливо. Зря не наказывал, ну а в тех случаях, когда это требовалось, скажем, нагадил щенок там, где не положено, или залаял посреди ночи, тогда бил его Джалил-муаллим специально заведенной для этой цели плеткой так, чтобы позвоночник или какую-нибудь кость не повредить. Когда заслуживал этого пес — обязательно отмечал, гладил, давал конфету.

Вырастил. Редко кто так за собакой ухаживает, и ведь не бог весть какая порода — помесь. И что самое обидное — выросла собака в доме Джалил-муаллима, на его корме вымахала чуть ли не с волка ростом, а за хозяина его не признает.

Как почувствует, что он в дом, сразу в кусты или куда по­дальше, смотрит на него, а глаза у нее безрадостные. Никто этого и не замечал. Ни домашние, ни соседи. Кому интересно, на кого как собака дворовая смотрит, службу хорошо несет — и ладно! А Джалил-муаллиму обидно: ко всем собака ласкается, хвостом крутит, слюной истекает от радости собачьей и любви, а как его завидит — стоп. На привязь он ее вчера посадил, целый вечер она на другой половине двора провела, хлебом не корми, только отпусти ее на половину брата. Раз пять Джалил-муаллим делал вид, что не знает, где пес, и свистел, и «Боздар!» в полный голос кричал — никакого внимания. Пришлось сына послать за ним.

Еще хуже срам, мальчишка его домой тянет, а пес всеми четырьмя лапами упирается, чуть из ошейника не вылез. Как будто не домой ведут, а на живодерню. Дал ему как следует плеткой, чтобы в следующий раз неповадно было, Боздар и ры­чал, и что-то в горле у него яростно клокотало, а укусить не посмел. А Джалил-муаллиму хотелось, чтобы укусил его Боз­дар, забил бы тогда его, может быть, насмерть, по справедли­вости.

Джалил-муаллим еще раз пнул его ногой и пошел в дом за вещами — самое уже время было идти в баню. От безмятежного настроения, в котором он пребывал при созерцании ульев, не осталось и следа. «А то, что он на ту половину бегает, — понят­но, нарочно его приманивают, мне назло, все шлюхи этой дела, другую собаку со двора бы палкой прогнала, а эту приманивает, лишь бы мне неприятность сделать». Он зацепил брюки за гвоздь, непонятно по какой причине высунувшийся из ступени, и с маху разодрал по шву обшлаг. Джалил-муаллим почувство­вал, как все его существо охватывает темная бессмысленная зло­ба, непонятно против кого и чего направленная; стиснув зубы, он зашел в дом и, вернувшись с молотком, встал на ступеньку с торчащим гвоздем. Удар молотком прозвучал оглушительно, со­вершенно чуждо и страшно для этой абсолютной тишины ран­него воскресного утра. За первым ударом последовал второй... Наверное, для спящих интервал между ними длился гораздо больше, чем на самом деле. Возможно, кто-нибудь за короткое мгновение после первого удара, показавшееся ему нескончаемым, увидел душный кошмар с землетрясением или атомной войной, также возможно, что второй удар стер в памяти это видение, оставив на его месте рубец, который, прежде чем заживет и ис­чезнет в будущем, заставит человека не раз вздрогнуть во сне и покроет его кожу липким холодным потом... Джалил-муаллим вколачивал гвоздь все глубже и глубже, он бил изо всех сил по шляпке гвоздя, уже еле видной в центре впадинки, которую об­разовала сплющиваемая молотком древесина. И с каждым уда­ром ему казалось, что, следуя таинственным законам теории знакомого недоучки - фельдшера, злоба медленно отпускает его горло и одеревеневшую левую часть груди и плеча и перемеща­ется по напрягшейся руке-проводнику через онемевшее запястье и горячую ладонь в самый конец головки молотка.

Звуки разносились на многие кварталы вокруг, и от каждого удара поднималось вверх пульсирующее кольцо шума, стреми­тельно расширяющееся по мере взлета, удары учащались, и коль­ца, взлетающие одно за другим, образовали гигантский сачок, в самом низу, в самом центре которого сидел человек, проснув­шийся в это прекрасное тихое утро раньше всех. Он, не обора­чиваясь, слышал и чувствовал, как вскакивают перепуганные люди на половине брата, он знал, что, если обернется, увидит сквозь негустую зелень живой ограды лицо своего брата, смотря­щего на него с изумлением и вопросом.

Он не стал оборачиваться, а поднял глаза на дверь своего дома, встретился со взглядом жены, стоящей в дверях в ночной рубашке, отложил молоток, поздоровался и медленно прошел мимо нее за саквояжем с чистым бельем.

— Я ступеньку прибивал, — вернувшись из комнаты с чемо­даном, сказал Джалил-муаллим жене. — Очень это опасно, когда на лестнице нет ступеньки. По-моему, я имею право забить ступеньку собственной лестницы. И самое подходящее время для этого — утро, я не обязан ждать, когда проснутся люди, привыкшие  спать  до полудня.  Может быть,   я  кого-нибудь  по­беспокоил этим? — спросил Джалил-муаллим.

— Нет, нет, — сказала торопливо жена, — я и так собира­лась встать.

Джалил-муаллим спустился по лестнице, повернулся к жене.

— Я приду через два часа, ты, пожалуйста, извини, я совсем забыл, что еще рано, — сказал Джалил-муаллим. — А стук, наверно, был в комнате слышен?

— Ничего ни с кем не случится, — сказала жена, — оттого, что ты два раза по гвоздю ударил! В конце концов один раз в жизни в своем доме ты тоже можешь что-то себе позволить.

Только продолжали еще у него сжиматься холодные пальцы рук и не удавалось никак остановить тик, ритмично сокращаю­щий всю кожу на щеке, под правым глазом.

На улице почти никого не было, в воскресенье даже дворник просыпался позже обычного. Джалил-муаллим подумал о том, что как было бы неплохо, если бы всегда, круглый год, в любое время суток, стояла бы вот такая прекрасная утренняя прохладная погода, как сейчас, и чтобы всегда на улицах было малолюд­но, а то ведь ничего хорошего не получается из того, что очень много людей собирается в одном месте. Только беспорядок создается и толкотня, для нервов — трепка.

Он вспомнил, как было прекрасно до войны, когда в Баку жило гораздо меньше народа, чем сейчас, и все были знакомы между собой. Все, встречаясь на улице, непременно здоровались первыми — младшие. Все друг к другу относились с уважением, случалось, конечно, что кто-то с кем-то поспорит, но редко это случалось. С нынешней улицей ни в какое сравнение не идет.

А вот баня совершенно не изменилась, какой была, такой и осталась, и бассейн посреди зала тот же, только рыбки в нем появились золотые, а может быть, и раньше были, забывать начал?

И картина на стене — задумчивый олень в зимнем лесу над родником в снегу, — выложенная цветным голландским кафе­лем, та же. И пахло здесь точно как раньше — легкий запах плесени мешался с густым ароматом хны.

Кассирша Рахшанда приветливо поздоровалась с Джалил-муаллимом и не спрашивая, протянула ему две скатанные, запечатанные бумажной полоской простыни и кусок зеленого мыла.

—— Гусейна я пришлю через полчаса, — сказала Рахшанда, предварительно расспросив его о здоровье жены и сына. Джа­лил-муаллим смотрел на лицо Рахшанды, напоминающее отда­ленно своими потерявшими былую форму щеками, тонкими полосками подведенных бровей, расплывшимися линиями под­бородка, поблекшей кожей ту самую красивую женщину, кото­рую он когда-то знал.

Он продолжал думать о ней и по дороге в тридцать второй номер, как всегда,

Рахшанда дала ему самый лучший номер в этой бане.

Она была старше его лет на двенадцать-четырнадцать. А в бане этой она работала вот уже лет сорок. Как пришла пятнадцатилетней девочкой, так и осталась.

Работала вначале под руководством матери, Дильбази-ханум, очень опытной терщицы и массажистки, известной среди жен­щин своим умением быстро и без боли вправить любые вывихи, бесследно и навечно удалять волосы с лица или с других мест, где также они женщине ни к чему, владела секретом того, чтобы оставалась кожа нежной и блестящей лет на десять, а то и пят­надцать больше положенного ей срока, знала состав, от которо­го волосы на голове становились гуще и приятнее по цвету, знала, как сделать, чтобы пахло тело всю ночь распустившимися розами и чтобы глаза по утрам были ясными и веки не казались припухшими. А уж если кого выдавали замуж, то купала и го­товила невесту в день свадьбы обязательно Дильбази. За не­сколько дней приходили договариваться мать и тетки невесты, словом, многое знала и умела Дильбази из древнего искусства обольщения и ухода за телом. Многое успела передать дочери, собиралась сделать из нее мастера, подобного себе, да не ус­пела. Умерла Дильбази-ханум неожиданно, во время беседы, после того, как купание было закончено и две ее приятельницы-клиентки, в последний раз приняв прохладный душ, полулежа  на теплой мраморной плите, рассказывали друг другу о своих делах семейных и несемейных и вдруг заметили, что Дильбази опустила голову, не то задумалась, не то задремала с улыбкой на лице.

Говорили, что была Дильбази-ханум красавицей неописуе­мой и что Рахшанда в нее пошла.

Рахшанда работала терщицей и массажисткой, а к старости повышение получила, стала директором и по совместительству кассиршей. Но для своих постоянных клиенток и их дочерей всегда делала исключение — сама ими занималась, несмотря на директорское звание.

В первый раз Джалил-муаллим увидел Рахшанду, когда звался просто Джалилом и было ему неполных четыре года. Мать взяла его тогда с собой в баню. Она поставила его под душ и сказала, чтобы он постоял под теплой струей несколько минут. А потом пришла Рахшанда, Джалил видел из-под душа, как она, заперев за собой дверь, сбросила в первой комнате — предбаннике — халат и голая вошла в комнату. Никогда до этого Джалил не видел голой женщины, если не считать, разумеется, матери. Он смотрел на нее во все глаза, стоя под душем.

— Ой, какой хороший мальчик! — сказала она и потрепала его по мокрой голове.

Потом под душ встала мать. А Рахшанда, сев на край мраморного ложа, раздвинула ноги, поставила его между коленями и, приказав, чтобы он крепко зажмурился, несколько раз на­мылила голову.

Каждый раз, намыливая голову, Рахшанда спрашивала, не очень ли горячая вода, и он каждый раз замирающим голосом отвечал, что нет, и она смывала пену с головы теплой ласковой водой и проводила вслед за водой рукой по лицу и, еще раз об­макнув руку в таз с чистой водой, по глазам.

Было очень приятно стоять между ее ногами и упираться лицом в ее живот под маленькими упругими грудями с розовыми сосками. Когда она сильной рукой натирала ему спи­ну, сладкая истома охватывала его маленькое тело, и он с трудом удерживался от того, чтобы не взять в рот нежный сосок ее груди, скользящий у него то по шее, то по лбу.

А может быть, это желание пришло потом, много лет спустя, но ему казалось все время, что ему этого хотелось тогда. Не­изъяснимое волнение охватывало его каждый раз, когда его ку­пала Рахшанда, и ощущение этого волнения осталось с ним на всю жизнь. И на всю жизнь он запомнил ее совершенное упругое тело с белоснежной тонкой кожей, с сильными бедрами, между которыми он помещался почти целиком. Сохранились в памяти его тела ее округлые колени, на всю жизнь запомнила его кожа, в каких местах касались ее колени Рахшанды.

А потом мать перестала брать его в баню. Купала его дома в ванной.

В баню раз в неделю она уходила без него, с соседкой. Он просил мать, даже плакал несколько раз, но ничего не помогало, мать была непреклонна.

— Ты уже большой мальчик, — сказала мать, — будешь те­перь ходить в баню с отцом.

Став постарше, он несколько раз забирался на крышу бани и не отрываясь смотрел в крохотное открытое окошечко над общим женским отделением.

В теплом белом пару ходили голые женщины, переговарива­лись и смеялись, и все это, сливаясь, доносилось до Джалила каким-то волнующим и странным гулом. Каждый раз ему каза­лось, что он видит среди этих неправдоподобных прекрасных женских фигур Рахшанду, он был уверен, что видит ее, и каждый раз сердце его сжимала сладостная грусть, а ведь с такой высо­ты узнать ее в пару, среди потоков льющейся воды, при неярком свете стосвечовых ламп было невозможно, и он, со временем приглядевшись к какой-нибудь из женщин, чем-то напоминаю­щей ему Рахшанду, не спускал с нее весь вечер глаз, а вообра­жение, которое было у него, очевидно, сильно развито, позволяло ему вставать между ее коленями и, прижавшись к ее телу, яв­ственно ощущать, как сбегает по коже ласковая вода. И снова Необъяснимое чувство восторга и томления охватывало его.

В один из вечеров он сидел на куполе и, прижавшись к окош­ку, из которого поднимался поток влажного тепла, запах духов и хны, запах тела Рахшанды, искал ее глазами или, точнее, ту, что должна была быть ею в этот вечер.

До блаженного ощущения мнимой реальности оставались мгновения, он заглядывал в баню, перегнувшись через окно всем туловищем теперь он уже знал, что он невидим для смотрящих снизу, сладкое томление начало обволакивать его тело, и вдруг он почувствовал, как кто-то резко и жестко схватил его за плечо

Никогда в жизни не испытал Джалил больше такого страха, от которого онемело и сделалось в нем неподвижным все. Руки оторвали его тело от Рахшанды, развернули спиной к окну. Пе­ред ним стоял банщик Акиф — здоровый парень, славящийся на всю улицу невероятной силой и считающийся непререкаемым авторитетом в разрешении спорных вопросов уличного кодекса чести и этики.

Он был взбешен, его красивое тонкое лицо походило на морду какого-то хищного зверя из породы кошачьих, и Джалил почувствовал первобытный ужас, который, наверное, может ис­пытать беззащитный человек, неожиданно встретившись лицом к лицу с диким зверем.

— Ты представь себе, — Акиф говорил с трудом, — ты толь­ко представь себе, что там, в бане, твоя мать купается, сестра или жена, а какой-то ублюдок-молокосос подглядывает в окно. Никогда еще на этой улице такого не было. Хотя говорить с тобой бесполезно: что такой, как ты, может понять? Слушай, я тебя прошу — уходи, а то мне очень хочется тебе глотку пе­рервать.

Джалил никак не мог потом вспомнить — потерял ли он в этот момент сознание или ему показалось. Он только точно помнил, как Акиф помог ему спуститься с крыши, потом долго сидел с ним на скамеечке перед воротами и говорил с ним доб­рым голосом, обняв за плечи.

Акиф сказал тогда: то, что сделал Джалил, это позор для мужчины, и если об этом узнают, то Джалил навеки лишится доброго имени и каждый на улице будет вправе в будущем за­деть его мать или сестру или спустя много лет жену или дочь, потому что такие позорные поступки никогда не забываются.

Акиф сказал, что он прощает Джалила, потому что Джалил просто не понимал, что он делает, и, как Акиф чувствует, Джа­лил искренне раскаивается.

Акиф обещал никому не рассказывать и сдержал свое слово.

Потом Акиф спросил его о самочувствии и, несмотря на то, что Джалил сказал, что все в порядке — а у Джалила кружи­лась голова, и он с трудом передвигал ноги, — проводил его до самых дверей.

В этот день он в последний раз видел свою Рахшанду.

Через год Акиф женился на Рахшанде, она родила ему троих детей, а потом, когда началась война, Акифа взяли на фронт, и через два месяца Рахшанда получила похоронную. Рахшанда вышла второй раз' замуж спустя три года за кри­вого заведующего керосиновой лавкой. Чем он ее пленил, оста­лось загадкой для всего района, но жили они дружно, и к детям Рахшанды от Акифа он относился как к своим, никакой разницы не делал.

Джалил-муаллим женился только после войны, раньше он не мог: погиб отец, и семья осталась у него на руках. Сосватали ему дальнюю родственницу — говорили про нее, что она хозяйст­венная и с образованием, окончила музыкальное училище. Была она довольно-таки миловидна, но чрезмерно худа и роста была одного с Джалил-муаллимом, а может быть, даже чуточку выше. До свадьбы они повидались всего два раза. В первую ночь, когда их оставили одних в бывшей спальне родителей, она не проронила ни единого слова, а все время испуганно поглядыва­ла на Джалил-муаллима.

Он строгим голосом сказал, чтобы она разделась. Она мотну­ла головой. Тогда Джалил-муаллим понял, что это надо сделать ему. С женщиной наедине он оставался впервые и никогда не предполагал, что раздеть ее — такое сложное дело. Она просила испуганным шепотом, со слезами на глазах, чтобы он оставил на ней хотя бы рубашку, но он был неумолим. Когда она попыталась укрыться одеялом, он не позволил и этого, теперь она лежала совершенно голая, закрыв лицо руками, и тихо всхлипывала.

Джалил-муаллим смотрел на нее при мягком свете ночника и испытывал ощущение, похожее на растерянность и стыд. Он по­тушил ночник и лег рядом с нею, он прижался к ней всем телом и, положив левую руку ей под голову, правой стал гладить грудь. Она перестала всхлипывать и затаила дыхание.

Он несколько раз поцеловал ее мягкие покорные губы и снова не испытал при этом  ничего даже отдаленно похожего на любовную страсть молодожена. Он почувствовал, коснувшись лицом прохладной наволочки, как горят его щеки, ему было стыдно за свое бессилие, и он подумал, что жена никогда не будет его уважать, а это просто ужасно, ведь всегда очень неприятно, когда тебя кто-то не уважает, ну а уж если единственная жена тебя не уважает, причем совершенно справедливо, за то, что ты не мо­жешь сделать свое мужское дело, то выход один — или застре­литься, или повеситься.   

Он в отчаянии закрыл глаза и слегка отодвинулся от нее. Он подумал, что, может быть, он и не так уж виноват, может быть, если бы на месте этой женщины, абсолютно ему ненужной, лежа­ла бы та — Рахшанда, то, возможно, все было бы по-другому. И вдруг нахлынула. Он это почувствовал сразу, вернулась то состояние, которое много-много лет назад прервал Акиф на кры­ше бани. Он не мог поверить, он боялся, что все вдруг исчезнет, несколько минут лежал неподвижно, а потом осторожно протянул сразу ставшую горячей руку и дотронулся до Рахшанды, она ле­жала рядом, красивая, изнемогающая от желания. Он дотронулся до ее груди, погладил ложбинку между грудями, почувствовал, как они покорно легли и уместились, каждая по очереди, целиком в его ладони, и он чувствовал, как бьется под тонкой кожей ее сердце, провел раскрытой ладонью сверху по горячей гладкой коже живота, погладил кончиками пальцев жесткие завитки в самом его низу, и под его рукой нежно и медленно раскрылись тесно прижатые друг к другу бедра. Он взял в рот розовый сосок ее груди и только теперь, после стольких лет ожидания, познал его вкус.

В эту ночь, свою первую в жизни ночь с женщиной, он брал Рахшанду несколько раз, брал молча, не уставая, ни разу не раскрыв глаз. Брал каждый раз по-другому, то слушая ее шепот, полный нежности и любви, то жадно прислушиваясь к стонам ее, уставшей от его грубых ласк. Потом он открыл глаза и с не­доумением услышал, как жена плачет, умоляет его остановиться, потому что она устала и ей очень больно.

Он не сразу мог понять, чего от него хочет эта незнакомая женщина и что она здесь делает рядом с ним, когда- это место принадлежит Рахшанде, и только ей одной.

И это была последняя ночь с Рахшандой, чуда больше не получалось, он жил с женой Нормальной, далеко не страстной супружеской жизнью, но ни разу после той ночи не удавалось ему почувствовать рядом Рахшанду, хотя ни разу ок не отка­зался от попытки вернуть чудо, приходя один или два раза в неделю в спальню к жене... А потом, побыв с женой час или пол­тора, уходил спать к себе в комнату. И. никогда больше не по­лучил он подлинного удовлетворения от того, что регулярно происходило у него с женой. Было это жалкой имитацией, каж­дый раз смутно унижающей его, низводившей его до уровня животного в периоды случки, грязной подделкой, по сравнению с тем чудом божественного наслаждения, что испытал и тщетно пытался вернуть или повторить он, согласный заплатить за это самую дорогую цену, какую только может заплатить при жизни человек.

У них родилась дочь, и жена много лет спустя, всмотревшись в лицо дочери, склонившейся над тетрадью, изумленно сказала:

— А ведь и верно похожа! Слушай, Джалил, только ты не думай, что я совсем дура, но дочка наша удивительно на Рахшанду похожа, на директоршу бани. Удивительное сходство. Первая Таира-ханум заметила, говорит: дочка твоя на Рахшан­ду похожа, просто копия. Она, оказывается, Рахшанду в моло­дости хорошо знала. Рахшанда сегодня фотокарточку принесла тех лет — мы все ахнули: моя дочь и только! Рахшанда, так та: даже всплакнула. Ведь правда, дочка, как будто ты на фотогра­фии? Бывают же чудеса!

Дочка улыбнулась каким-то своим мыслям, и кивнула го­ловой.

— Не может этого быть, — с удивлением, чувствуя, что сму­щается, и по этой причине раздражаясь, сказал Джалил-муаллим. — Кажется вам. — Он вгляделся в лицо дочери и, не обна­ружив в нем ни малейшего сходства с Рахшандой, сказал с уве­ренной улыбкой: — Показалось вам. От безделья это. И с какой стати наша дочь может быть похожа на Рахшанду?

— А если и похожа, ничего дурного в этом нет, прекрасный человек Рахшанда. Жалко, что ты ее, Джалил, плохо знаешь, душа у нее чудесная, до сих пор красавица, и всю жизнь очень порядочной женщиной была, ни один человек дурного слова о ней не скажет...

В номере от мраморных стен и лежанок шел пар, видно, мыли их кипятком только что перед самым приходом Джалил-муаллима.

Он разделся, аккуратно повесил на вешалку брюки и пиджак из чесучи, потом прошел во вторую комнату и встал под теплый душ. Минут через двадцать пять — тридцать, стуча сандалиями на деревянной подошве, пришел Гусейн. Он разделся в предбан­нике и вошел в номер с тазом, в котором были сложены: рукави­ца грубой шерстяной вязки для массажа, мочалка, мыло и флакон с шампунью. Пока Джалил-муаллим мок под душем, подготавливая тело к массажу, Гусейн кипятком и мылом еще раз начисто вымыл и протер мраморное ложе в углу комнаты, надул резиновую подушку и положил ее в изголовье.

— Хватит, пожалуй —- сказал Гусейн, внимательно оглядев Джалил-муаллима. — Иди ложись, а я, помолясь богу, при­ступлю.

Джалил-муаллим подошел к плите и лег животом на ее гладкую, теплую поверхность. Привычное чувство покоя снизо­шло на него. Не было больше другого такого места, нигде, кроме как в этой бане, не чувствовал он себя так хорошо и спокойно,

Гусейн цепкими, сильными кистями рук прошелся по всем суставам.

— Похудел ты, — вздохнул он. — Нервный ты очень, все от нервов идет.

Гусейн еще раз прошелся по суставам, прошелся медленней, чем в первый раз, подробно ощупывая каждый позвонок; покон­чив с «ими, начал выкручивать пальцы, руки, стопы ног, причи­няя им сладостную ноющую боль, выкручивая так, что смачно хрустело в сочлененьях, казалось, что тело разбирают на части, разбирают и каждую часть окунают в какой-то чудодейственный живительный состав, придающий немедленно бодрость и свежесть, я вот тело собрано снова, и стало оно легче, здоровее и моложе.         

Гусейн массировал шею, с остервенением хватал за еле за­метные складки на затылке, казалось, что вот-вот отдерет он мышцы от костей, мелкой дробью рассыпался пальцами за уша­ми, влезал пальцами под подбородок так, что еще секунда, еще миллиметр — и   оторвет напрочь  челюсть,  потом  длинными тя­гучими пассами прогладил плечи и шею.

Мышцы перекатывались у него под тонкой кожей. Джалил-муаллим подумал про себя, что и Гусейн постарел за эти годы и массаж делает хоть и хорошо, ни с кем в городе сравнить нельзя, но все же не так, как раньше, без прежнего рвения, силы уже

не те...

— Я сейчас вспомнил, — со вздохом сказал Гусейн, — как я в былые времена ногами тебя массировал. Помнишь? Теперь, пожалуй, не выдержишь.

Гусейн, войдя в раж, посредине массажа вскакивал ему с размаху на спину голыми коленками, вспомнил Джалил-муаллим и удивился: «Как это я выдерживал?» Видно, не только Гусейн  стареть начал.

Гусейн принял душ и подступил к Джалил-муаллиму с ру­кавицей. Во время массажа с рукавицей Гусейн никогда не раз­говаривал, дело это тонкое, требующее особенного внимания, только с наиболее уважаемыми клиентами, каким являлся Джа­лил-муаллим, позволял себе Гусейн перекинуться двумя-тремя фразами. А настоящую беседу, опять же с наиболее достойными посетителями, вел ^он во время мыльного мытья. Мог Гусейн поддерживать беседу с любым понимающим человеком, свобод­но говорил на тему поэзии, старинным поклонником и знатоком которой издавна считался, не гнушался бесед и на душеспаси­тельные темы, имел твердое мнение по любому вопросу морали и этики, разбирался во всех тонкостях внутренней и внешней политики, а так же был осведомлен и о тайных пружинах, при помощи которых сильные мира сего совершают крупные дела.

Он кончил читать второй бейт и сказал, чтобы Джалил-муаллим перевернулся на спину, голос у него был приятный, читал он стихи нараспев, с выражением и чувством.

— Спасибо, — сказал Джалил-муаллим, — спасибо, Гусейн, второй бейт меня расстроил, чуть не заплакал я, первый бейт тоже прекрасный, но второй бейт — это жемчужина бесценная, это стих, в котором весь мир, как в одном зеркале, отражается. Физули — величайший из поэтов!

— Эх! — сокрушенно сказал Гусейн. — Кого я могу из се­годняшних поэтов с ним рядом поставить?! Никого. Я ничего не говорю, хорошие поэты изредка попадаются. Великих нет...

Купанье вступило в завершающую фазу, Гусейн намылил ему

голову.

— Слушай, — сказал Гусейн. — Вчера один парень сюда приходил, из Москвы в Баку приехал, за него Джумшуд просил, говорит, друг мой этот москвич, ты сделай ему уважение ради меня, покажи, что такое настоящая бакинская баня. О чем я го­ворил? Так вот этот парень рассказывал, что был он недавно в Финляндии и Швеции, говорит: там бани деревянные, с парной. Люди купаются, потом парятся, ну, в общем, как у нас в молоканской бане, только там деревянная, а у нас каменная, а даль­ше совсем по-другому: все выбегают из парной прямо на снег и бросаются в ледяную воду. Слышишь? Парень такой серьез­ный — на вруна не похож. Опять же Джумшуд за него поручил­ся. Говорит, сам купался, сам бросался. Что ты об этом думаешь?

— Что я об этом могу думать? Мало ли сумасшедших на свете? А может, и врет, в конце концов, кто такой Джумшуд, всего десять лет назад приехал в Баку из Асамана, а я еще ни одного асаманца приличного человека не знаю. Так что и друзья у него представляю какие. А может, и правда.

— Правда, правда, — сказал Гусейн, — я всегда чувствую, правду человек говорит или нет. А еще такое этот парень рас­сказал! — Гусейн тихо хихикнул. — Я со вчерашнего дня нико­му это пересказать не могу. Стыдно. Я этому парню говорю: скажи честно — пошутил? Несколько раз я у него спросил, последний раз, когда он уже совсем оделся, уходил, а он мне все время отвечал «честное слово», «правда» и еще клялся. Так и ушел. Удивительное дело.

— Что же он тебе рассказал?

— Не проси, Джалил, не скажу. Ты же знаешь, я в бога верю.

— Мне-то ты сказать можешь, ты же знаешь, дальше меня это никуда не пойдет»

Гусейн в молчании намылил в третий раз голову Джалил-муаллиму.

— Ну, — сказал Джалил-муаллим.

— Знаешь, что он сказал? — наконец решившись, выпалил Гусейн. — Говорит, что там мужчины и женщины купаются - все вместе. В одной бане, в одной комнате, все голые, все друг другу спину трут. Все!

Джалил-муаллим чуть не захлебнулся, когда Гусейн водой из кувшина стал смывать с его головы пену.

— Бессовестные, — отдышавшись, сказал Джалил-муаллим. Он был искренне возмущен. — До чего бесстыдство у людей до­ходит. Таких убивать надо, чтобы другие, помоложе, примера с них не брали. — Заговорив о бесстыдстве, Джалил-муаллим вспоминал о брате и расстроился окончательно. — Тьфу! Нет предела бесстыдству людей!

— Я о другом думаю, — сурово сказал Гусейн, — я думаю, куда их правительство смотрит. Что из их детей получится? Их же всех в тюрьму посадить надо. Только последить, чтобы мужчин отдельно посадили, женщин отдельно. Ты как думаешь, Джалил?

— Горбатого могила исправит. Ты думаешь, им тюрьма по­может? Я точно знаю, таким ничего не поможет. Если у челове­ка совести нет, ему никто и ничего в жизни не поможет. Ты мне поверь! — Он уже н не рад был, что вспомнил о брате, все удовольствие от бани пропало, и даже в висках застучало. И сказать никому нельзя ничего, не станешь ведь о родном брате посторонним людям рассказывать. Позор! А не расскажешь, сердце однажды не выдержит, разорвется на мелкие кусочки. Черная кровь изо рта хлынет, если все время молчать, муку та­кую в себе носить.

Чайхана была здесь же, во дворе бани. Несмотря на ранний час, почти за всеми столами сидели, а за одним уже играли в нарды. Джалил-муаллим прошел к дальнему столу, у самой стены, по пути коротко кивнув чайханщику. Азиз, сын покойно­го Мамедали, основавшего в свое время эту чайхану, подошел к нему, почтительно поздоровался, проворно протер мокрой тряпкой » без того чистую поверхность дубового, стола, потем­невшую от времени и чая, и поставил перед ним чайник и два стакана с блюдцами, один для Джалил-муаллима, второй на тот случай, если Джалил-муаллим пригласит кого-нибудь подсесть, что он делал очень часто.

Он налил себе стакан крепкого, с красноватым оттенком чая и подумал, что, уходя, надо будет при посетителях поблагода­рить Азиза за сегодняшний чай. В прошлое воскресенье чай 6мл явно передержан при заварке на огне, и Джалил-муаллим ушел не совсем: довольным.

А сегодня чай был превосходным. Как всегда, первый стакан он выпил быстра, предварительно слегка остудив его в блюдце, и сразу же ощутил его действие, как будто чай растворил тон­кую туманную пелену в голове, между теменной костью и моз­гом. И теперь свободно врывались в сознание и казались прият­ными воспоминания, располагающие к размышлениям под мер­ный клекот котлов и шелест виноградных листьев над головой. Джалил-муаллим не торопясь пил второй стакан чая. Холодил лоб остывший пот, новые посетители, а приходили в основном соседи и знакомые, непременно здоровались с ним, а он, так же как и полчаса назад в бане, испытывал удовлетворение от жизни, ощущал ее полноту и приятную стабильность н то, что в этой жизни человек он нужный и заметный.

Потом за дальним столом, где играли в нарды, начался спор, и игроки, игнорируя советы соседей, подошли к Джалил-муаллиму и, беспрерывно извиняясь за причиненное беспокойство, попросили его глянуть на доску. Он не торопясь подошел к нар­дам, мгновенно разрешил спор и рассказал об аналогичном слу­чае, происшедшем с ним в этой же самой чайхане еще при покой­ном Мамедали. Все с интересом слушали, игроки безропотно согласились с его решением, и это было очень приятно, так же как и то, что изо всех сидящих в чайхане, а большинство счита­лось опытными нардистами, для разрешения сразу не догова­риваясь, игроки избрали его. Игра закончилась, и победитель пригласил Джалил-муаллима занять место за нардами, но он отказался. Играть в чайхане он перестал, узнав, что с некоторых вор здесь поигрывают и, на деньги, чего раньше не было. В нар­ды играл он только в гостях или дома, и партнерами его были только солидные и достойные люди. С ними он позволял себе изредка сыграть и «на интерес» — на мандарины или, например, на дыни, ну в крайнем случае на лотерейные билеты, каждая партия три билета. На деньги же он не играл никогда.

Он вернулся за свой стол, совсем было собрался уйти, но, вдруг раздумав, налил еще стакан чая из нового чайника. Из чайханы он всякий раз уходил с сожалением.

Он допивал первый стакан из второго чайника, когда пришел шофер Кямал, которого за глаза все называли Длинноухим Кя­малом в отличие от другого Кямала, который работал электро­монтером и прозвища не имел. Назвали его так еще в юности за постоянную привычку сквернословить. Впрочем, в юности его авали просто Ишак-Кямалом, а более пристойно — Длинно­ухим— стали называть позже из уважения к значительно из­менившемуся с тех пор возрасту; и называли его так, если захо­дила о нем речь, не стесняясь, в присутствия его жены и детей.

Близкие друзья называли его Длинноухим и в лицо, за что он каждый раз беззлобно ругал их самыми непотребными руга­тельствами.

В присутствии Джалил-муаллима Длинноухий Кямал не поз­волял себе ничего лишнего, но все равно стало неприятно, когда Кямал, предварительно испросив разрешения, сел напротив него. Пришлось налить ему чай. Кямал, заняв локтями полстола, сопя и шумно чмокая, пил чай и громко говорил о том что лето — прекрасная пора, но имеет тот крупный недостаток, что летом нигде нельзя съесть хаша. Джалил-муаллим же думал о том, что было бы здорово, если бы он ушел, как собирался, чуть раньше, до прихода Кямала, а теперь у некоторой части присутствующих может создаться впечатление, что Джалил-муаллим беседует с Кямалом или, не дай бог, пришел в чайхану вместе с ним, уйти же теперь, сразу, было неприлично.

— Зато в прошлое воскресенье мы надрались славненько, — сказал Кямал. — В подвале у Рзы. Рза так и сказал: «Ребята, это последний хаш, следующий будет через шесть месяцев», — ну, тут мы налегли! Все съели по две тарелки, и, клянусь честью, пусть глаза мои ослепнут, каждый выпил по литру водки. И какой водки! Настоящей тутовки, из Закатал мне привезли — поджи­гаешь, горит синим пламенем! Такую водку...

— Это вредно, — прервал его Джалил-муаллим, заметивший, что за соседними столами с интересом прислушиваются к глупой и неприличной болтовне Кямала.

— Кому вредно? — удивился Кямал.

— Здоровью вредно, — сказал Джалил-муаллим, ожидая какой-нибудь мало-мальски подходящей фразы Кямала, кото­рую можно было, не нарушая приличий, использовать в целях завершения неприятного разговора. Он готов был ухватиться за любую, самую формальную зацепку, для того, чтобы попрощаться и уйти, не обидев Кямала; человека, конечно же не до­стойного уважения, но в данный момент сидящего за его столом и по этой причине законно претендующего на соответствующее обхождение.

— Не вредно, не вредно, — успокоил его Кямал, — вредно, когда нашу бакинскую водку пьешь, черт его знает, из чего ее делают, кто говорит — из гнилой картошки, кто из нефти. А эта водка не водка была, а чудо — как роса прозрачная, цветами пахнет, жаль только, кончилась. Выпили мы по литру, а еще хочется. А сидели мы втроем — я, монтинский Фируз и твой брат Симург. Фируз после второй бутылки, клянусь честью, так дошел, что пришлось его у Рзы уложить, я тоже, честно го­воря, опьянел, а вот Симург, я тебе говорю не потому, что он твой брат, ты же знаешь: я и плохое и хорошее не стесняясь го­ворю, если бы о нем плохо думал, я бы тебе прямо в лицо это выложил, но я хочу одно сказать: Симург — удивительный че­ловек, не человек, а лев! Как богатырь пьет! Пьет — не пьянеет и разума не теряет. Я за Симурга душу отдам. Это такой па­рень, такой парень. Знаешь, я теперь, когда хочу поклясться самой страшной клятвой, — его именем клянусь, его и своими детьми. Самый мой лучший друг.

Джалил-муаллим сидел напротив Длинноухого Кямала, вре­мя от времени без всякого удовольствия отхлебывал чай и уже не обращал внимания на окружающих, чувствуя, что безвозврат­но испорчено все удовольствие и от купания и от чаепития.

Кямал конечно же ни в чем не виноват, думал Джалил-муал­лим, на то он и есть Длинноухий, — но с какой стати его родной брат должен водиться с Кямалом, дружить с ним и совместно пьянствовать, и с какой стати Джалил-муаллим должен все это выслушивать в присутствии посторонних людей, среди которых наряду с доброжелателями, несомненно, есть и такие, которые искренне радуются его позору. Потом он вспомнил, что брат уже много раз давал возможность позлорадствовать соседям; и сно­ва наступило состояние напряжения и тяжелых мыслей, и он знал, что не удастся выйти из него весь этот день.

Джалил-муаллим машинально наливал себе и Кямалу чай, усмехнулся, когда тот стал рассказывать о том, как, напившись до беспамятства, они с Симургом пошли в городской сад ка­таться на карусели. Обменялся рукопожатиями со знакомыми, специально подошедшими для этого к столу, вытащил из варенья попавшую в него пчелу, подумав при этом, что пчела эта, конеч­но, с одного из двух ульев, и пожалел, что она погибла. И все, что он слушал и наблюдал теперь, снова стало тусклым и не­внятным и мелькало мимо сознания, не задерживаясь и не ос­тавляя следа.

Поддерживал он, не вникая в смысл, никчемный разговор, а сам тем временем вспоминал иное, в котором не было места ни для Длинноухого Кямала, ни для всего, что происходило с недавних пор. Отчетливо  всплыли  вдруг  в  памяти те дни,  когда после смерти отца все заботы о семье — матери и двух младших братьях, Симурге  и  Таире,  в тяжелое военное  время  легли  на плечи   Джалила.    У   матери    никакого    образования    не было, устроилась она работать лаборанткой, так они сказали соседям, в  микробиологический институт, а на самом деле работала она уборщицей,   убирала   и   мыла клетки, в которых   содержались кролики и собаки. Зарплата там была мизерная, но зато время от времени работникам института выдавали по полтушки кроли­ка,    использованного в научных   целях,   а   после умерщвления признанного безвредным  для  употребления  в  пищу.   Тогда    и пришлось Джалил-муаллиму бросить учебу, с утра продавал он на  привокзальной   площади   газеты, потом разносил письма  и газеты по домам, во второй половине дня отправлялся на другой конец города, на Будаговский базар, и продавал там поштучно папиросы, сахар, ириски — все что удавалось получить у даль­него  родственника;   директора   магазина,   по   доброте   душевной жалевшего оставшуюся   без кормильца  семью.   Исхудавший   и вечно голодный, загоревший дочерна на немилосердном бакин­ском солнце, Джалил только и мечтал о том, как он станет стар­ше и сумеет    заработать     столько,   что   освободит от тяжелой работы мать,   даст образование младшим братьям   и   отплатит добром дальнему   родственнику — завмагу. И все это благопо­лучно исполнилось бы, если бы в самом конце войны не умер младший, Таир. Недолго болел, не выдержало тельце, изнурен­ное недоеданием, новой напасти — скарлатины. Убивалась по не­му мать страшно, долго болела, начала кашлять, так она и не оправилась до конца после смерти сына. Это была первая смерть родного человека, которую видел   Джалил,   и еще долго   после этого он остро ощущал жуть невозвратимости. Отец погиб вда­ли, на фронте, и как-то не верилось до смерти брата в то, что этого здорового, веселого человека нет в живых. А после смерти брата поверилось.

С окончанием войны дела пошли лучше — Джалил еще неко­торое время поработал почтальоном, потом наградили его ме­далью «За оборону Кавказа», отметили так безупречную рабо­ту на почте, а спустя два года, когда ушел на пенсию старый директор, стал Джалил директором почты. И не заметил, как молодость прошла, и не жалел об этом, того, чего добился, не отдал бы за все прежние годы. Брат Симург учился, хуже учил­ся, чем хотелось бы Джалил-муаллиму, но учился как и пола­гается мальчику из нормальной семьи. Одевал и обувал брата и мать вполне пристойно, образ жизни вел в высшей степени добропорядочный, кроме работы и дома, других дел не знал. К обязанностям своим относился очень серьезно, и начальство его ценило, работа вверенного ему почтового отделения неодно­кратно отмечалась грамотами, а работники почты, и он в их числе, денежными  премиями  и ценными подарками.   Пристрас­тился он и к своему небольшому хозяйству.

Превратил постепенно двор своего дома из обыкновенного бакинского двора, покрытого тусклым асфальтом, в цветущий сад с огородом при нем и с небольшим загоном, в котором важно прогуливались несколько индеек и цесарок.

Брата тоже стал приучать к любимому делу, учил, как при­вивки делать деревьям, лозу обрезать. Брат делал все играючи, весело и этим отличался от серьезного, вдумчивого Джалила. После занятий в школе брат с товарищами по классу отправ­лялся с плетеной корзиной собирать навоз на улицах. Этим на­возом Симург а Джалил удобряли сад. Первое время брат стеснялся ходить по улицам и собирать навоз, это до того, как Джалил-муаллим, что-то приметив однажды, спокойно объяснил ему, что зазорного в этом ничего нет, и в подтверждение своих слов сам отправился в воскресенье с Симургом и его приятелями на Кубинское шоссе, по которому в то бедное автотранспортом время часто просажали военные повозки, пассажирские фаэтоны, крестьянские арбы, оставляя в изобилии на асфальте наглядные и очевидные экспонаты, позволяющие практичному и мудрому человеку, собравшему их в самом свежем виде в плетеную кор­зину и удобрившему ими землю в своем саду, принять непосред­ственное участие в ускорении таинственного и вечного процесса превращения одного вида материи в другой, иначе именуемого круговращением в природе.

Джалил-муаллим считался на улице человеком очень эруди­рованным, хотя из всех книг, составляющих величественнейшее здание, именуемое мировой литературой, — все этажи и комна­ты которого не удалось обойти за целую жизнь еще ни одному человеку, когда-либо живущему на земле, — он получил самую скромную долю — прочитал одну книгу, прочитал с удоволь­ствием — сборник азербайджанских сказок.

Эту единственную в своей жизни книгу перечитывал он каждые полтора-два года, в одних сказках его привлекал инте­реснейший сюжет, в других умиляли до слез злоключения влюб­ленных, преодолевающих на пути к соединению подлые козни и хитросплетения, устраивавшиеся злыми людьми и волшебника­ми. Не стеснялся смеяться вслух, когда на него оказывал дей­ствие богатый и многообразный юмор, покрывался краской и чувственно волновался при чтении мест, описывающих довольно однообразные и незамысловатые любовные утехи соединивших­ся влюбленных, предающихся обычно любви в каком-нибудь дворце или райском саду у бассейна с золотыми рыбками. А са­мое главное, поражала его эта книга своей мудростью и четкой прекрасной моралью, по которой непременно наказывалось в конце концов зло в любом его проявлении. А люди — честные, трудолюбивые, искренние и добрые по отношению к родным и друзьям — всегда щедро вознаграждались в делах а в любви, получали заслуженную оценку народа или справедливых прави­телей и занимали место на самых высших ступенях общественной и государственной лестницы, оставаясь и здесь скромными и порядочными.

Джалил-муаллим объяснил Симургу в простых, доступных выражениях, как сам понимал, что навоз — вещь абсолютно необходимая для роста деревьев и других растений и что, соби­рая навоз, Симург и его товарищи делают полезное и нужное дело, а на тех, кто их дразнит, не понимая, что любой труд поче­тен, внимание обращать не стоит, потому что они, позволяющие себе дразнить Симурга и его товарищей, люди недостойные и даже, можно сказать, конченые и спасти их может только не­медленное и полное раскаяние.

В этот период своей жизни Джалил-муаллим был абсолютно счастливым человеком. Немного беспокоило его здоровье мате­ри, так и не восстановившееся после тяжелых утрат военных лет. Стала она чрезвычайно набожной и ежедневно молилась за здоровье сыновей. Джалила она обожала, чрезмерно гордилась им, дождаться не могла прихода его с работы. В отсутствие его говорила только о нем, расхваливая на все лады, замолкая, лишь когда прерывал ее речь сухой отрывистый кашель. Говорила, что все у нее есть, но по-настоящему счастливой почувствует себя, когда женится Джалил и окончит школу сорвиголова Симург.

Дожила она и до полного счастья, сосватала Джалилу не­весту из приличной семьи, пригожую и не бесприданницу. Од­ним словом, все как у людей. Лейла оказалась хорошей хозяйкой и женой, ну а по отношению к свекрови показала себя не просто хорошей невесткой, а дочкой, любящей и нежной, ухаживала за нею изо всех сил, сперва, наверное, по расчету больше старалась, для того, чтобы выслужиться перед старухой, матерью двух лю­бящих и почтительных сыновей. Что греха таить, был расчет первое время, да и Мариам-ханум вначале только тем и занима­лась, что зорко присматривалась к невестке: «Посмотрим, мол, из какого гнезда птичка». А потом обвыклись, полюбили искрен­не друг друга, что чрезвычайно редко бывает между свекровью и невесткой. И от души радовались, встречаясь каждое утро, а жили не то что по соседству, а в одном доме, скучать друг без друга не скучали, потому что с тех пор, как пришла невестка в дом, ни разу они не расстались, ни на один день, вплоть до чер­ного дня, когда ушла Мариам-ханум навсегда, а до этого много времени еще пройдет.

И соседи семью Джалил-муаллима в пример всем ставили. Стал Джалил-муаллим одним из самых уважаемых людей на улице, даже прокурору Гасанову, живущему через квартал, при­шлось потесниться, уступить Джалил-муаллиму почетное место самого уважаемого в неофициальном, но постоянно проводившем­ся первенстве района.

И брат Симург его не огорчал, учиться стал лучше, даже в библиотеку начал ходить после

школы, и Джалил-муаллим поощ­рял его в этом, справедливо полагая, что от хождения в библиоте­ку вреда точно не будет.

Он чувствовал, что любит его брат и гордится им, и радова­лось его сердце тому, что вырастает Симург в высокого пригоже­го парня, на которого давно уже, чуть ли не с седьмого класса, заглядываются девушки из соседних домов.

Зарабатывал Джалил-муаллим в это время уже очень непло­хо; по его понятиям, они жили прекрасно, на все хватало, и даже кое-что удавалось отложить. В конце каждой недели Джалил-муаллим давал Симургу деньги на карманные расходы, давал непременно, когда Симург и не просил, вспоминал Джалил-муал­лим, как тяжело жилось ему самому в возрасте Симурга, и ста­рался, чтобы брату жилось повеселее, давал деньги и на кино, и на мороженое, давал столько, чтобы мог Симург кого-нибудь с собой взять, если захочет, чтобы не было безденежье помехой для приглашения, а говоря откровенно, давал ему деньги Джалил-муаллим еще потому, что приятно ему было баловать бра­тишку, которого любил он на самом высоком пределе своих ду­шевных возможностей. Знал, что брат ходит на танцплощадку в парке, и не осуждал его за это. Дело молодое, повзрослеет, сам поймет, что никчемное это занятие, а возможно, и безнравствен­ное. По этому поводу Джалил-муаллим брату ни разу слова не сказал, верил в то, что у Симурга кровь хорошая, отцовская, не позволит оступиться. Сам Джалил до-того, как женился, ни с одной женщиной ни разу под руку не прошелся, да что под руку, наедине ни с одной не оставался.

А когда зачастил Симург поздно ночью возвращаться домой с гулянья, это уже летом было, сразу после окончания десятого класса, понял Джалил-муаллим, что пора ему вмешаться, почти всю ночь не спал, зато услышал под утро шаги брата, встал про­ворно с постели и как был, в ночном белье, пошел встречать его к воротам. А лицо у Симурга в то утро странное было, взгляд необычайный, глаза уставшие, но такие счастливые, как будто светом светили, а по лицу, по губам ярко-красным, отчего-то припухшим, улыбка блуждала необычная, до сих пор Джалилом на лице брата не виданная. И ворот рубахи у Симурга был расстегнут, оставляя открытой почти всю крепкую грудь.

Решил сперва Джалил-муаллим, что пьяным явился домой Симург, прямо сердце екнуло от такой мысли, а потом разгля­дел на шее в двух местах темно-вишневые пятна, почувствовал еле уловимый запах духов и понял, что не пьяный Симург. И уже не знал, радоваться этому или нет. Долгим взглядом посмотрел Джалил-муаллим на брата, только один раз посмотрел, но мно­гое было в этом взгляде. Опустил Симург голову смущенно, и слова не промолвил, и пошел к постеленной с вечера для него матерью во дворе на помосте постели. После этого утра перестал Симург задерживаться допоздна, ни разу больше домой позже двенадцати не пришел. А Джалил-муаллим о том утре ему ни единым словом не напомнил, так же каждый вечер работали они в саду, а закончив работу, садились играть в нарды и пили чай. Не было послушнее и лучше брата, чем у Джалил-муаллима, ни у кого в районе, а вполне возможно, и во всем городе. И он был для Симурга и другом самым близким, и братом добрым стар­шим, и отцом щедрым и ласковым, потому что не была у Симур­га друга ближе, второго брата не было, а отца Симург не помнил, исполнилось ему два года, когда отца призвали на фронт. Джа­лил-муаллима по имени Симург называл очень редко, а на людях именовал брата уважительно, как и полагается называть брата, который старше тебя на двенадцать лет, — ага-дадашем.

Настроение у всех было хорошее, дела шли на лад, и счастлив был Джалил-муаллим, полновластный и благородный хозяин дома, оставленного ему покойным отцом, в меру своих сил де­лавший все, чтобы поддержать доброе имя свое и своей семьи в глазах людей, с мнением которых Джалил-муаллим считался с давних пор.

В то лето Симург поступал в медицинский институт. Экза­мены сдал все до одного, ни на одном не срезался да и отметки неплохие, в общем, получил. Не приняли. По конкурсу не про­шел. Джалил-муаллим и к ректору на прием ходил, и в мини­стерство обращался, ничто не помогло. Вышел Джалил-муаллим из здания министерства, посмотрел еще раз в экзаменационный лист, а там сплошь четверки, а тройка всего одна, и разодрал его в клочья. Подумать только, из-за двух баллов человека в институт не принять! Никак это в голове Джалил-муаллима не укладывалось — с ума посходили все, что ли? Человек учился десять лет, мечтал врачом стать, не двоечник какой-нибудь, экзамены все сдал, а его не принимают. Из-за каких-то двух баллов.

Очень жалел Джалил-муаллим, что не знаком с преподава­телями, у которых не дрогнула рука, выставляющая Симургу заниженную оценку. Спросил бы он у них, кто им дал право так легкодумно обращаться с человеческой судьбой. Ведь сразу видно, что Симург парень толковый, знающий, а если сразу не разглядел, кто стоит перед тобой, спроси его еще. Что значит билет, с горечью думал Джалил-муаллим, бумажный билет с тремя вопросами? Спроси у человека, кто он, в какой семье вос­питывался, легко- ли без отца было расти, спроси все, а потом уже решай, какую отметку ставить. А если у тебя настроение плохое и разговаривать неохота, то не ходи экзамен принимать, погуляй немного по бульвару, развейся, от тебя же люди за­висят.

Симург, перенесший неудачу гораздо легче, успокаивал его как мог, объяснял, что конкурс в этом году в медицинский был неслыханный, принимали в основном только тех, кто сдал на кругл ъ»е пятерки, еще какую-то часть приняли из тех, кто сдал на четверки с одной или двумя пятерками, этих не на лечебный факультет, куда почти все подавали документы, как и Симург, а на санитарный или педиатрический. Долго объяснял, обещал весь год упорно заниматься и, сдав на круглые пятерки, во что бы то ни стало поступить на будущий год. Ничто не помогало, Джалил-муаллим был безутешен. А через десять дней пришла повестка из военкомата, Симурга призвали. Ездил провожать его Джалил-муаллим в Баладжары, изменив в первый раз своим обычным, очень сдержанным манерам, только и приличествую­щим, по его мнению, старшему брату, главе семьи.

Крепко обнял Симурга, поцеловал несколько раз и, что уж совсем стыдно и никуда не годится в присутствии младшего брата, прослезился, и все время, пока Симург, тоже плачущий, стоял с ним у вагона, никак не мог взять себя в руки и даже не дал парню на прощание никаких советов, могущих пригодиться ему на военной службе.

Уехал Симург, и как будто пусто стало в доме. Очень недо­ставало его. Письма получали от него часто, через день. Джалил-муаллим отвечал ему аккуратно, относился к этому делу, как ко всему в жизни, серьезно и отвечал письмом на письмо, как бы ни был занят, обязательно в конце почта каждого письма спра­шивал, не нужно ли Симургу денег или чего другого.

Письма Симург присылал интересные, описывал разные места, о которых Джалил-муаллим знал только понаслышке.

Сперва приходили письма с Украины, вкладывал в конверты Симург разноцветные открытки с видами Львова, Черновиц и других городов. Писал Симург, что окончил здесь, в армии, ав­тошколу и служит в части, о которой ему писать, как военному человеку, не положено. А когда наградили Симурга значком «Отличник боевой и политической подготовки», Джалил-муаллим устроил угощение, на которое пригласил друзей и родствен­ников и, как всегда, дальнего родственника — завмага, к которо­му относился помнящий добро Джалил-муаллим со времен войны с неизменным вниманием и подчеркнутым уважением. Потом письма стали приходить из-за границы и гораздо реже, чем первое время. Джалил-муаллим не обижался, понимал, что служить в армии не шутка и на писание писем времени совсем не остается. Сам он писал регулярно, рассказывал о всех происше­ствиях дома и всех новостях на работе и улице. Регулярно, каж­дый месяц, он откладывал в сберкассе, что за углом, на имя Симурга по десять, а иногда и пятнадцать рублей, помнил Джа­лил-муаллим, что, креме него, Симургу в жизни опереться не на кого. А первое время после армии деньги очень ему понадобятся, особенно если в институт пойдет учиться или — дело молодое — вдруг жениться надумает. Столько же откладывал каждый ме­сяц Джалил-муаллим и на свою сберкнижку — семейный чело­век должен думать и о будущем, о детях своих. К этому време­ня детей у него было уже двое, сын родился в отсутствие Симурга, на второй год его службы. Детей Джалил-муаллим не бало­вал; для их же пользы обращался сурово, так как понимал, что из балованных детей толк редко получается. Конечно, он их любил и всем сердцем переживал, если дочка заболеет или ма­ленький, но не шла эта любовь ни в какое сравнение с той, ко­торую испытывал Джалил-муаллим к Симургу. И мать и жена не осуждали его, так как знали, что вырастил он Симурга и беспокоился за него, когда сам еще в отцовской тени нуждался, и что стал через это Симург для него вроде сына-первенца, са­мого любимого для отца из всех детей.

Так и жили в ожидании Симурга. Неплохо жили. Не роско­шествовали, Джалил-муаллим был не из тех, кто трудовые день­ги на ветер бросает, но и ни в чем нужном себе не отказывали, ни в одежде приличной, ни в еде. Гостей часто принимали, сами в гости ходили. А если Джалил-муаллима с женой приглашали куда-нибудь на день рождения или свадьбу, никогда не скупи­лись на подарок, соответствующий их имени и положению. А в последнее лето, перед приездом Симурга, решил Джалил-муаллим неожиданно для себя выполнить одну свою давнишнюю меч­ту — съездить с семьей в Кисловодск.

Может быть, эту давно дремавшую мысль географического характера пробудили к активности и суете письма и открытки Симурга с описаниями и изображениями невиданных городов, а может быть, и нет? Кто его знает? И существовал ли когда-ни­будь мудрец или ученый, могущий точно знать, вследствие каких таких дел приходят на ум человека необычные и не очень свой­ственные ему мысли, как, например та, что пришла вдруг в го­лову Джалил-муаллима? И матери хотел он этим приятное сделать на старости лет. Хранились бережно дома немногочислен­ные фотографии покойного отца — Байрам-бека, заслуженного бригадира-нефтяника, а на одной из них были запечатлены отец и мать очень молодыми, в непривычных глазу довоенных костю­мах, стоящие вдвоем на скалах, из-под которых широкой и плоской струей лилась, судя по прозрачности, родниковая вода. В самом низу фотографии, на темных скалах было написано: «Стеклянная струя. Кисловодск». Мать много раз рассказыва­ла, он уже все наизусть знал, о том, как свой медовый месяц они с отцом провели в Кисловодске, что лучше Кисловодска нет места на земле. Навсегда она его запомнила, много раз подробно описывала дом с фруктовым садом, в котором они жили тогда, и даже название улицы запомнила, диковинное название — Ребровая балка. И каждый раз, рассказывая обо всем этом, оживлялась и становилась как будто моложе. И каждый раз вздыхала, что Джалил-муаллиму так и не удалось пожить в та­ком прекрасном месте, как Кисловодск, очевидно, по наивности или рассеянности упуская из виду, что Кисловодск далеко не единственный город в мире и даже в Советском Союзе, где Джалил-муаллиму не довелось пожить и ознакомиться с достопримечательностями.  Он  нигде  еще  не  бывал    как  родился, так и прожил всю жизнь в Баку.

Поездка, в результате которой исполнялось давнишнее его желание побывать в Кисловодске, дающая возможность расши­рить кругозор жены и детей, позволяла также Джалил-муалли­му, нежному и почтительному сыну, сделать приятный сюрприз матери, уже вступившей в тот грустный для близких период жизни, когда она может оборваться ежеминутно и в который так важно не опоздать с реализацией благих намерений.

Более того, поразмыслив, Джалил-муаллим пришел к выво­ду, что выезд на курорт — событие для улицы примечательное и редкое — подтвердит в мнении соседей его репутацию преуспе­вающего и солидного человека с широкими запросами, выделяю­щими его из среды обывателей. О своем решении вывезти семью на курорт он написал брату, выражая сожаление, что поедут они без Симурга. В конце письма Джалил-муаллим указал точный срок, с учетом времени, потребного на дорогу туда и обратно, в какой Симургу следует направлять корреспонденцию на кисловодский почтамт до востребования. Джалил-муаллим с надеждой думал о том, что сообщение о поездке произведет на Симурга и на детей хорошее воспитательное действие, наглядно показав, во-первых, каких возможностей может добиться в жизни чело­век, добросовестно посвятивший себя полезной трудовой дея­тельности, во-вторых, останется в их памяти как еще один при­мер заботливости и доброты, проявляемых по отношению к ним начисто лишенным эгоизма главой семьи, каким является Джа­лил-муаллим.

Как всегда, думая о себе и своих близких, Джалил-муаллим растрогался и, как всегда, решил быть еще более добрым по отношению к ним, ко всем — к брату, жене и детям, быть вели­кодушным, то есть прощать проступки, совершаемые по недо­мыслию, и во взаимоотношениях с ними действовать методом убеждений и примеров, обходиться без приказов и категориче­ских указаний, на что он, впрочем, без всяких сомнений имеет полное право, как хозяин дома, их старший и, в конце концов, как человек, которому они обязаны своим существованием и всем лучшим, что у них есть сейчас и еще будет4в будущем.

Обстоятельно посоветовавшись в чайхане с Ага-Самедом — бывалым человеком, до выхода на пенсию длительное время ски­тавшимся в качестве экспедитора и товароведа по всему Союзу, Джалил-муаллим купил билеты на поезд заранее, за десять дней, в жесткий купированный вагон. Ага-Самед сказал, что езда в мягком вагоне в летнее время — самое последнее дело, бывает в них очень жарко, и он точно припоминает, и это еще не самое худшее, как в его последней летней поездке, перед самой войной, из Тбилиси в Баку, он ночью не мог сомкнуть глаз в мягком купе из-за клопов.

Решили, что в общем плацкартном вагоне Джалил-муаллиму ехать не подобает. Так и остановились на жестком купирован­ном вагоне, правда, Ага-Самед в нем никогда не ездил, до войны таких вагонов еще не было, но Ага-Самед сказал, что он знает людей, на слово которых можно положиться, что жесткий купи­рованный вагон — это как раз то, что нужно человеку, желаю­щему с удобствами и без толкотни поехать с семьей на курорт.

Ключи от дома на время отъезда Джалил-муаллим отдал одному из самых близких соседей, нефтянику Кериму. Чтобы не причинять человеку лишних хлопот, Джалил-муаллим отвел от дворового крана в сад и к грядкам огорода шланги так, что Кериму для полноценного полива оставалось только каждый вечер полностью открывать кран и закрывать его ровно через сорок пять минут — время, установленное Джалил-муаллимом в ре­зультате тщательно проведенного хронометража.

Купе, в котором разместилась семья Джалил-муаллима, дей­ствительно оказалось очень удобным. Он одобрительно оглядел полки полированного дерева, стенки, покрытые блестящим пла­стиком, проверил освещение, позволяющее включать в зависи­мости от желания яркий или ночной свет, испытал на исправ­ность, сразу разобравшись в ее назначении, лестницу-стремянку. Первым делом после осмотра он распределил места, предоставив нижние полки матери и жене с четырехлетним сыном, а верхние себе и дочери. Потом глянул на часы и, убедившись, что до от­хода поезда остается вполне достаточно времени, около получа­са, побежал в буфет, находящийся напротив вагона на перроне, и купил десять бутылок минеральной воды, чтобы в пути нико­му, а особенно детям, не пришлось пить сырой воды: время летнее и для всяких заразных заболеваний самое подходящее. Как только поезд тронулся, Джалил-муаллим зашел в туалет и переоделся, надел новую полосатую пижаму и мягкие спортив­ные туфли, специально купленные перед поездкой на курорт. Некоторое время он постоял в коридоре, пока окончательно не стемнело, потом зашел к себе в купе, где в это время Мариам-ханум рассказывала о Кисловодске. Глядя на радостно взволно­ванную мать, Джалил-муаллим еще раз с удовлетворением отме­тил, что поездка на мать действует очень благотворно и, даст бог, хорошо отразится на ее здоровье. Мариам-ханум, рассказы­вала о каком-то «Храме воздуха», о зеленых тенистых полянах вокруг него и о случае, о котором Джалил-муаллим знал все под­робности, происшедшем в этом самом «Храме воздуха», который не то сам был рестораном, не то ресторан был при нем, в этом Джалил-муаллим так и не сумел разобраться. На одном из вече­ров с музыкой и танцами его покойный отец встретился со своим дальним-дальним родственником полковником Мехмандаровым, тем самым, который был полковником царской армии, а в рево­люцию перешел на сторону Красной Армии и впоследствии стал одним из первых советских генералов. Джалил-муаллим слушал до тех пор, пока Мариам-ханум не рассказала почти все (как генерал, которого она видела в тот вечер единственный раз в жизни, пригласил ее два раза танцевать танго, а Байрам-бек — его супругу, ныне покойную), а потом вежливо прервал мать, напомнив, что пора ужинать. Поступил он так потому, что хорошо знал продолжение этой истории: как дальше они все, взяв с собой шампанское и музыкантов, поеха­ли до утра кататься на двух фаэтонах и что покойный отец в этот день был очень пьян, как он забавно вел себя, и дома Мариам-ханум пришлось долго его уговаривать, чтобы он лег спать. Джалил-муаллим считал нежелательным, чтобы эта часть исто­рии рассказывалась при детях, особенно в присутствии десятилетней дочери.

Ночью он спал спокойно и крепко, проснувшись один раз под утро специально для того, чтобы проверить, все ли в купе спокойно, и почти сразу же снова заснул, успев только подумать, что все это происходит наяву и уже через день он будет в Кис­ловодске. На душе у него было хорошо.

В Кисловодске на вокзале очень долго пришлось ждать такси. Мать сказала, что в тот ее приезд, как только они сошли с поезда, их окружили извозчики, которые чуть не передрались из-за их вещей, каждый пытался затащить их в свой фаэтон. Наконец пришло такси, и Джалил-муаллим велел ехать в кон­тору, как выяснилось, находящуюся рядом с вокзалом, где сдают курортникам на лето комнаты. Зде