Аз2
Г21
Перевод
Надира Агасиева
Издатель
Гошгар Гараев
Г21 Исмаил ГАРАЕВ, СХОДКА,
Издательско-Полиграфическая
Корпорация "GAPP-POLIGRAF", 120 с., 2000.
Г
4702060200-33 2000 ©"GAPP-POLIGRAF"
107–2000
Данный
текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия
владельца авторских прав.
Нач. – 03-05-84
Законч. – 23-09-84
Вот он -
конец, вполне осязаемый и неотвратимый конец жизни. Вот оно где прихватило,
прижало Явера! И в концовке этой беспечная протяженность лет сменилась на
скоротечность оставшихся часов, а если не часов, так нескольких дней, или,
самое большее - недели. И кто о тебе что узнает? Кто услышит тебя, кто внемлет
твоему последнему зову?..
Двор за
высоким забором... Камера - четыре стены...
вершины в три человеческих роста, из-за плотной железной решетки -
кусочек изрезанного на куски, никогда не меняющего здесь свой цвет, но всегда
текущего отсюда прочь неба. Небеса стойкие, они долго терпят эти раны, эту
боль, обиды, но потом вдруг терпение иссякает, и они проливаются слезами, то
моросью, то крупными каплями. Ветер подхватывает их на свои крылья, бьет и
швыряет о решетки, и прохладной водяной пылью оседают они в камерах.
Здесь
всегда горит свет, но большую часть его поглощают угрюмые стены. Мрачно и
темно. Всматриваешься в эту темень и
словно видишь ее жалкую улыбку, молящую об избавлении и взывающую к милосердию.
Она вызывает жалость, потому что обречена навек.
Затянутые
железными сетками сидения и лежаки так приделаны к цементно-бетонным полам и
стенам, что в их прочности и неподвижности сомневаться не приходится. Точно так
же, как и в крепости черных ватных матросов и подушек. Спи, лежи, сколько
хочешь, они не порвутся, не истреплются, потому как пережили не одно поколение
заключенных.
На двере
камеры окошко, в нем глазок. Иногда он темнеет, становится черным, точно целит
в тебя дуло своей зияющей черной пустотой. Тогда знай - это надзиратель
заглядывает в камеру. В общем-то, для твоей же пользы, чтобы безопаснее было,
да и порядок чтобы не нарушался.
В десять
часов вечера ты должен ложиться спать, а в шесть утра просыпаться. Это
незыблемо. А дальше можешь читать, писать, играть в домино, шахматы, нарды, сколько
душе угодно... И думать, размышлять тоже не возбраняется, - только бы терпения
хватило...
Тигр со
зверем наверху. Зверь спит, а Тигр - нет, просто лежит, закрыв глаза. У них
так: если спит один, другой обязательно бодрствует. Это потому, что здесь Прошляк
да и “сходка” не завершена. Прошляк - это Явер. Его опасаются, несмотря на то,
что “шмон” он прошел и оказался “чистым”. Однако, в свое время он был Вором,
причем весьма авторитетным. Припрячет где-нибудь кусочек лезвия, да и порешит
обоих. Ведь он уже почувствовал неизбежность наказания, как ни крути, а
отвечать придется, не уйти ему от “сходки”, “зацепят” его эти два Вора.
Стукнув,
отворяется окошко в дверях, вовнутрь просовывается крупная мясистая ладонь с
широким запястьем и бросает спичечный коробок.
Зверь глаз
не открыл, почесал волосатые плечи, потом провел рукой по бугристой, словно
отлитой из бронзы, груди, как бы оглаживая вытатуированных ангелочков,
скользящих по цепям от самых плеч до пупка... Зевнул и, в унисон каким-то своим
мыслям, грубым, суровым голосом, скорее проревел, чем проговорил:
- Да-а-а?
Тигр,
также не открывая глаз, коротко ответил:
- Да!..
Потом,
приподнявшись на локте, потер плечом заросшую, поблескивающую золотым свечением
челюсть.
- А ну,
подай! - Зверь тоже привстал и, выпучив глаза, как буйвол, что тащит арбу на
крутизну, посмотрел вниз. - Не слышишь, Прошляк! - завопил он.
Явер сполз
со своего места, поднял коробок. Чтобы не к чему было придраться, сдул с него
пылинки в сторону “севера”, протер о штанину и только потом положил в ногах
койки Зверя.
Теперь он
должен был ждать. Вернувшись на вое место, ложиться не стал, а сел на койку и,
подтянув колени к самому подбородку, обхватил их руками. Услышал чирканье
спички, они там наверху прикуривали папиросы. Он был уверен, что читают
“ксиву”. Откуда она, от кого, на запрос о ком пришел ответ? Этой ночью пришла
уже десятая. Ни на одну не ответили. Значит, посылались они не из соседних
камер или корпусов, иначе не тянули бы с ответом, ведь “шефам” камер сообщения
задерживать не полагалось. Прошляк - Явер прекрасно знал, к чему это могло
привести. Ведь это значило - не считаться, утратить преданность идее. А это -
“грех”. Уличенные же в грехе Ворами считаться уже не могли и обязательно
наказывались. Списать такие ошибки на неопытность “мужиков”,
мол, “не знал”, мол, “в первый раз” нельзя было, потому что те, кто “со
стажем”, не имели права на ошибку. Один неверный поступок, одно неверное
слово - и всему конец.
Прошляк
понимал, что все десять “ксив” касались его. Это были доказательства. Сюда по
кусочкам, по частям пересылалась вся история его жизни. Что-то
присылалось с воли по требованию здешних, но были и такие сведения, которые
приходили из дальних колоний.
Где только
не сидел Явер! Это обычные заключенные приходят и уходят, не оставляя следа. А
вор, если он Вор, даже пробыв на “хате” всего два часа, оставляет о себе память
в этой камере на сто лет. Слова ли его кто-то сохранит в памяти, жест ли,
поступок, - все это будет передаваться тем, кто придет сюда после. Рассказы эти
обычно бывают очень живыми и зримыми, потому что создаются красками яркими,
броскими. Ведь краски ненависти и благоговения всегда настолько сгущены и ярки,
что прочно остаются в памяти и не могут стереться ничем другим, даже более
достойным.
- Эй,
Прошляк! - это опять звал его Зверь.
Явер вышел
из темноты своего угла и остался стоять посреди камеры. Он ждал, что скажет или
спросит Зверь.
- Давай
кружку, чаю налью.
- Не хочу.
Зверь не
просто удивленно раскрыл рот, но еще и челюсть скривил так, что, казалось, не
сможет выговорить ни слова.
- Почему?
Или обиделся на нас?
- Просто
не хочется.
Тигр тоже
привстал. Действия их поражали синхронностью, будто эти два разных организма
управлялись из какого-то одного мозгового центра и обладали идентичными
инстинктами.
- Пока ни
у тебя, ни у нас нет никаких прав. Понял, что я хочу сказать? Ты ведь проходил
всю эту школу?
Прошляк
все понимал. Понимал, что “доказательства” еще не собраны, не подытожены, что
откуда-то еще должны прийти “ксивы”. А в тех, что получены, или нет ничего
серьезного, или какие-то из них взаимоисключают друг друга. И если не придет
ничего нового, то сходка, которая должна была решить вопрос “быть” ему или “не
быть”, не состоится.
- Ну,
приличия ради, - согласился Прошляк, взял кружку и протянул ее кверху.
- Ты что,
заранее сдаешься? - рявкнул вдруг Зверь.
- Что это
значит? - Тигр тоже рванулся вперед.
Прошляк
растерялся, не понимая, в чем его ошибка, где, на чем он “прокололся”.
- Не
понял,.. - он заикался, - не понял...
Оба
смотрели на него злыми, полными мстительной ненависти, глазами. Прошляк, все
еще ничего не понимая, сосредоточил внимание на этих двух громилах.
- Ты
станешь пить из казенной кружки? - сдавленным прерывающимся голосом спросил
Зверь.
- Кроме
того, - добавил Тигр, выставив вперед челюсть, - что это еще за “ради
приличия”? Мы на банкете или в гостях у дедушки?
Прошляк
мгновенно разжал пальцы, словно ухватился за раскаленный шомпол, и алюминиевая
кружка застучала по полу.
“Законники”
в изоляторах и близко не должны были подходить к посуде общего пользования
притрагиваться к ней уже было за “падло”. Прошляк этого, конечно, не забыл,
просто расслабился и, уступая настойчивости Зверя, машинально, не глядя, взял
кружку. Не должен был он и о “приличиях” говорить. Здесь не было необходимости
соблюдать ни приличия застолья, ни правила хорошего тона или гостеприимства.
Суровая реальность здешнего мира диктовала свои условия. Здесь
была уместна лишь правота того “чистого парня”, который отстаивал ее уже тем,
что не ломался, не сгибался и не сдавался, который не оскорблял своих
сотоварищей, коллег-бедолаг и который не склонял головы ни перед какими другими
законами, кроме своих.
Зверь
опять смотрел на Прошляка черными, блестящими, напряженными глазами буйвола,
что, запрокинув голову, взбирается в гору. Смотрел так, словно готов был сам
спуститься вниз или поднять его кверху, лишь бы только оказаться лицом к лицу с
ним, чтобы молнии стрел, что метали глаза Зверя, не рассеивались зря, а
вонзались в самую сердцевину глаз Прошляка.
Вскинулся
и Тигр, точно очковая змея. Также источая ненависть и гнев, вот-вот готов был
плюнуть в глаза ему.
Ведь как
бы не отдалился Прошляк, не отошел от воровских обычаев, он не должен был
забывать, что вернулся в преступный мир. Он обязан был подбирать и выверять
каждое слово прежде, чем произнести его. Как он мог взять кружку, даже не
посмотрев на нее? Почему он так быстро забыл, что не только взять, но даже
протянуть и отдернуть руку от того, на чем воровское табу - это уже за “падло”.
Разве он не знал, что в тот момент, когда глаз и разум действуют порознь,
человек дает волю необдуманным словам и
действиям, которые простить невозможно? Разве он не знал, что для тех, кто
решился делить “воровскую долю”, подлинная жизнь - находиться в преступном мире
и постоянно быть в розыске. И в этой жизни нет прощения тем, кто посвящен в ее
законы и служит им. Он ли не знал, что все, кто вступил в этот мир, независимо
от национальности и происхождения, должны в равной степени отвечать требованиям
законов этой жизни?!
Прошляк
стоял, застыв, словно обратившись в сухую заборную жердь, над которой пронесся
смерч, сорвав плотно надетый на нее сухой колючий кустарник. Он был таким
беззащитным и неприкрытым, каким жалким и голым бывает огородное пугало, с
которого ветер сорвал балахон.
Живыми оставались
только глаза, они смотрели вверх и метались между лицами Зверя и Тигра. Ни одно
даже самое незаметное, самое безобидное и едва намечающееся их движение не
могло ускользнуть от его внимания.
Он
старался не упустить из виду ни взгляда, ни слова, ни малейшего изменения в
выражениях их лиц. Прошляк лучше всех знал, что порою
неожиданное, внешне никак не проявляющееся, нарождающееся в глубинных недрах
окончательное решение в одно из тысячи мгновений принимается вдруг с остротой и резкостью сверкнувшей молнии и
противостоять ему не может не то, что человек, пусть даже натренированный, с
железными мышцами, как натянутая струна, готовый к отражению любого удара, но и
скала, и столетнее неохватное дерево. А каждый из этих двух громил одним
ударом кулака мог расколоть голову, как арбуз, залезть внутрь, разворотить
челюсть, вывернув рот наизнанку и затолкать в живот все тридцать два зуба. В
таких противостояниях победа всегда за тем, кто ударит первым. К тому же их
двое, оба - молодые, кровь кипит.
Прошляк же один, может, внешне и не очень заметно, но ему уже за
пятьдесят, и тридцать из них прожиты в
преступном мире, где жизнь, протекающая, в основном, на нарах, с
наркотиками и чифирем, вряд ли прибавила ему здоровья, скорее наоборот. Где у
него та сила мышц, которая вскипает яростью и гневом, что, как стремительные
горные реки, сталкивает камни, бушует, как сель и вздымается как море, чьи
волны, играючи, крушат корабли и топят лодки.
Зверь с
Тигром переглянулись. Тигр прикрыл глаза, опустив ресницы. Зверь ответил тем
же. Потом оба легли, опершись на локти, взяли по папиросе с анашой из полной
пачки “Казбека” и закурили.
Вернулся и
Прошляк на свое место, в темноту.
Снова
открылось окошко и в комнату бросили новую “ксиву”, сложенную точь-в-точь как
упаковка лекарственного порошка.
Не
дожидаясь приказа, Прошляк поднял ее и передал наверх. Опять лег, сведя руки
над головой, чтобы слышать малейшее движение сверху. Возможно, это последняя
“ксива”. Возможно, она все и решит, и тогда ждать остальные не будет смысла. Если
нет особых расхождений в показаниях, могут начать и без “сходки”. Зачем тянуть,
если все ясно?
Прошляк и
ждал этого решения, и нет. Как бы там ни было, грехи его должны были зачитать
ему в лицо. Он же хотел, чтобы начали прямо с “расправы”. Вот тогда бы Явер их
и “поймал” - “неправильно, мол, поступаете, не по закону, сначала допросите, а
потом уж...” В таком случае Прошляк бы от них отделался, “прокрутил бы свой
срок”. Но разве эта “гниль” допустит такую ошибку. Явер для них не какой-нибудь
фраер, чтобы позволять беспредел. У них
на это и полномочий не хватало, а в воровской среде для Вора это был, пожалуй,
самый большой позор, за который им самим пришлось бы держать ответ.
Явер
почувствовал, что “ксиву” прочитали и теперь дымят папиросами. Маслянистый дым
клочьями опускался вниз, какое-то время
стоял там неподвижно, потом, облегченный, облачком поднимался вверх, к
решеткам. Из коридора доносились шаги надзирателей, старавшихся не уснуть на
дежурстве. Когда опускалась тишина, Яверу казалось, что он оглох, казалось, что
он не успеет даже взглянуть в лицо смерти на этой стремительно сокращающейся дистанции между жизнью и
смертью...
- Эй
Прошляк!..
Звали
сверху. Это был голос Зверя, заставлявший, словно вырвавшаяся одним толчком из
недр земли магма, дрожать стены камеры. Прошляку нередко приходилось иметь дело
с Ворами с ужасными грубыми голосами, но такого еще не встречал. Этот, если
закричит, что есть мочи, то насмерть перепугает любого противника.
Прошляк
вышел на середину.
- Подай!..
Тигр
протянул двадцатипятирублевку.
- Отдай
ему!
Прошляк
взял деньги, подошел к двери и, приложив ухо к закрытому окошку, долго
прислушивался. Он не должен громко стучать ни в дверь, ни в окошко. Лишь
заслышав шаги надзирателя у самой двери, он легонько стукнет. В камере, где
сидит Вор, большего и не нужно. Если поднимешь шум, в соседних камерах решат,
что обижают королей преступного мира. А вести здесь, какими бы они ни были,
быстро разносятся по всей тюрьме. И тогда начинаются “телефонные” переговоры.
Прикладывают дно кружки к стене, передают все, что нужно. В соседней камере
выслушивают и дальше передают тем же способом. Через полчаса во всех камерах
начинают колотить кулаками в стены, двери, и коридор содрогается, звенит и
гудит от этих ударов.
Последствия
этого бунта скажутся на всех, достанется и шефам, и “идеалистам”, но не смотря
на это, подобные эксцессы периодически повторяются, так проверяется единство и
сплоченность рядов. А то, что некоторые попадают под строгий режим, лишаются льгот - это уже издержки. Да
и обращение с Ворами, дабы избежать повторного бунта, выходит за рамки
гуманного, как того требует закон.
У Прошляка
сжалось сердце, когда он взял двадцатипятирублевку: уложат сейчас на пол и, как
грязь, затопчут ногами. На животе “лезгинку” спляшут. Шевельнется, попытается
оказать сопротивление - ногой в челюсть! Постарается защищаться - заломят руки
за спину, лицом вниз, за волосы и головой об пол! А потом, может, закончат эту
потеху одним смертельным ударом. В акте же о смерти будет написано:
“Самоубийство!”
Деньги для
того и дают надзирателю, чтобы он в это время в глазок не заглядывал, к двери
не подходил, как бы не кричал Прошляк и не сообщал бы дежурной оперативной
бригаде тюрьмы. Нет, не убивать они его
собрались. В таком случае, чтобы укоротить язык надзирателю, и миллиона
не хватит.
Убить они
и так, втихую, могут; проделают в один миг, да так ловко и с таким мастерством,
что приди потом хоть сто экспертов, все равно вывод будет один -
“самоубийство!” - и все тут!
Прошляк в
сто, в тысячу раз больше предпочел бы избиению мгновенную смерть. Умереть от
одного удара в висок или в затылок - это ли не счастье по сравнению с тем,
когда ты медленно умираешь, давясь собственным криком, катаешься по полу,
прикрывая от пинков то голову, то живот, а тебя месят ногами, как глину.
Если бьют
тебя, молчи, умри, но молчи, иначе подведешь тех, на ком греха нет, на них
могут дело завести. Это тоже грех!
Прошляк
просунул двадцатипятирублевку в слегка приоткрывшееся окошко, быстро отдернул
руку назад, и в этот миг ему показалось, что спина его заговорена, что он
никогда не сможет снова повернуться лицом к Ворам, однако страх, сидящий в нем,
ужас ожидания внезапного нападения сзади, вдруг развернули его с неожиданной
силой.
Зверь и
Тигр лежали, развалившись, на своих матрасах, от ноздрей и ртов их поднимался
дым. Хоть и лежат они бок о бок, но друг друга не видят. Прошляк тоже лег, но
не успокоился. Все казалось, что сейчас его позовут, пинком свалят на пол, к
краям нар, где обычно сидят на корточках “грешники”, поставят на колени и
начнут “сходку”...
Послышались
какие-то голоса. Сначала он подумал, что они доносятся через решетку из-за
забора: видимо, приехали из дальнего села навестить родственника, не смогли
добиться свидания, но им пообещали все “устроить”, когда стихнет, пообещали не
конкретно и не твердо. Вот они и собрались за оградой, в надежде позвать своего
человека, чтобы перекинуться с ним хоть словом. Там и грудной ребенок, и
молодая женщина, и мать с отцом, и брат с сестрой...
Вскоре
Прошляк понял, что голоса эти звучат в его
собственной голове, в его памяти, в этом сказочном колодце, в пещере,
мифическом замке, куда нет входа посторонним. Они выбираются оттуда, обдавая,
обволакивая ужасом и страхом, от которого волосы становятся дыбом... Особенно
голос младенца... Он сведет его с ума.
Прошляк
лег лицом вниз, уткнулся в подушку, зажал уши, чтобы только не слышать этого
голоса, все еще никак до конца не осознавая, что он звучит у него в внутри.
Плач
ребенка бился в голове, как сель о плотину, казалось, голова вот-вот лопнет
вдребезги. Он убрал руку, повернулся на спину, и резкая боль согнула его
пополам, будто этот змееныш извивался у него в животе...
...Тогда
он вернулся из дальней колонии, “от белых медведей”, где отсидел от звонка до
звонка. Он еще не был принят, не был посвящен тогда и считался только
“стремящимся”. Там, в дальней, был у него “шустряк”, “валютчик”. Жена валютчика
Периханым раз в месяц обязательно приезжала туда к своему Таирджану. Приезжая,
она добивалась разрешения на встречу, и на это трехдневное свидание Таирджан
приглашал также и своего шефа “хлебника” Явера. Периханум скоро забеременела, и
каждый раз приезжала в новых, все более просторных платьях.
Таирджан
доверял человеку, с которым делил хлеб-соль, верил, что застолья эти не просто
для того, чтобы заполнить желудок, верил, что дружба здешняя нерушима, что в
здешней преданности не приходится сомневаться, здесь и на нож пойдут за своего
хлебника, и на смерть. Он не раз был свидетелем этого. Да и забыть не мог, как
Явер отделал одного ублюдка, который решил покуражиться над Таирджаном, такой
фингал поставил этому “баклану” под глазом, что чернел он потом целый месяц. За
это Явер, конечно, был наказан. Три месяца просидел в “Буре”. Там раз в день
кормили казенной жратвой, но Явер к ней не притрагивался, возвращал утром, как
есть. “Законники” же его не забывали, передавая от случая к случаю посылки за
счет общака. Там было все - от “отравы” до “напитка”.
Выйдя из
“Бура”, он еще и лезвием полоснул того “баклана” от виска до подбородка. Явер и
голову бы ему отрезал, да сбежал “баклан”. Но “сучиться” на этот раз не стал,
сказал, что, работая в лесу, поскользнулся на снегу и упал лицом прямо на
топор.
Во второй
раз, заступаясь за Таирджана, Явер чуть ли не на жизнь, а насмерть столкнулся с
таким же, как он сам, “стремящимся”.
Таирджан
тогда только вернулся с очередного трехдневного свидания, и тот пригрозил ему:
“Смотри, не греешь!..” Таирджан сказал об этом Яверу, и Явер вызвал того в свое
купе. Было у него такое право: его “идеалистский” стаж был побогаче, чем у
другого.
“Стремящийся”
по вызову Явера не пришел, передал лишь “оборотку” с Таирджаном - “Если я ему
нужен, пусть приходит сам!”
И Явер
пошел, а войдя, смел того на пол и отделал, как следует.
За
“беспредел” этот обоих вызвали к Вору. В той сходке участвовал и Таирджан, как
один из зачинщиков.
Явер
доказал тогда, что был прав.
Преисполненный
благодарности к Яверу, Таирджан по отношению
к нему был буквально во всем открыт. Чего он только не рассказывал о
себе! Рассказал, как собирали они корпуса бросовых позолоченных часов, когда,
где и с кем встречался он по этому поводу, как снимали “золотые рубашки” с
корпусов а потом через изобретенный ими самими агрегат, отливали “золотые
червонцы”, такие, что от настоящих не отличишь, продавали их ювелирам, зубным
врачам. Он пообещал, что как только вернется домой, через месяц подарит домой Яверу новенькие “Жигули”, и до
конца жизни будет готов во всем услужить ему.
Таирджану
порою даже казалось, что он Яверу дороже родного брата, что он никого и ничего
не боится, что за своих готов на все, и застань их вместе смерть, Явер выйдет
вперед и скажет: “Возьми мою душу за нас обоих, но не тронь Таирджна...”
Таирджан
рассказал Яверу и о своей семье, о доме, ничего не утаил, все тайны выложил.
Рассказал, что жена его врач, работает в больнице “Семашко”, и живут они
отдельно от родителей. С Периханым он познакомился, когда та училась на
четвертом курсе медицинского института. Мать, оставшись одна, снова вышла замуж
и бросила ее. Воспитал дядя...
...Как-то
ехал я зимним днем мимо автовокзала. Смотрю на автобусной остановке стоит
девушка в ситцевом платье, вся съежилась, продрогла. Холодно было, землю
подморозило, колючая снежная пыль поземкой металась по округе. Девушка не
по-зимнему была одета, на голове легкий платок, на ногах дешевая летняя обувь.
Сумка в руках потрепанная, как с мусорки. Даже сейчас, как вспомню, слезы на
глаза наворачиваются. Я резко остановил машину, открыл заднюю дверцу и сказал:
“Садись, сестричка, подвезу!” Села сзади. “Куда вести?” - спросил я. Стуча от
холода зубами, она назвала общежитие медицинского института. По дороге я дал ей
свое пальто, чтобы накинула, пока доедет. Взяла, не отказалась. Больше я не
сказал и не спросил у нее ни слова, чувствовал
- доведет она меня до слез.
“Спасибо,
большое вам спасибо”, - благодарила она меня, выходя из машины. Я смотрел ей
вслед, пока она не скрылась за дверями. Потом вдруг вижу, что дверь открывает
наш сосед Габибулла, комендант общежития.
“А ты что
делаешь здесь, шельма? Или на охоту к нам сюда наладился? Разве ты не знаешь,
что в моей зоне охота запрещена? Видел я ту несчастную, что ты привез. Богом
обижена да еще и ты тут...
Я
рассказал ему, как было дело. Он же в ответ поведал мне все, что знал о ней.
Сказал, что она отличница, ленинская стипендиантка, и быть ей по всему ученым,
профессором, а то и академиком. Чистая девушка, хорошая, не из тех, кто
разъезжает в чужих машинах. Это холод заставил ее сесть к тебе в машину. К тому
же, приятель, судьбы наши расписаны Аллахом, и люди, следуя им, рано или поздно
сталкиваются в этой жизни. Кто знает, может, ты - ее судьба, потому так и
случилось, что она покорно села к тебе. Будь у тебя такая жена - жить на свете
можно. Живет она в комнате одна. Мы сами создали ей такие условия. Нет у нее
возможности делить хлеб и кров с девушками, которым привозят из дома обеды с
пылу, с жару, которые ни в чем не знают отказа. Чем давиться в их присутствии
своим скромным куском хлеба сыром, не
лучше ли обходиться самой. Тем более, что она не любит оставаться в долгу, не принимает
ни от кого никакой помощи. Есть здесь ее землячки, но и с ними она не водится.
Я как-то говорил с этими девушками. Рассказали, что дядя ее - пастух. У нег
десять детей, мал-мала меньше, все их “грибами-трюфелями” называют. Жена его от
родов совсем ослабела, высохла и пожелтела, голова всегда закутана, сама еле
держится, дунешь - упадет. За детьми от каникул до каникул Периханым
присматривает: и обмоет их, и оденет, и подштопает, где надо, и подлатает. Дядя
ее всегда в долгах. Так разве бывает отара без потерь? Одного барана волк
загрызет, другого вор умыкнет, третий сам пропадет, затеряется где-то,
четвертого хворь какая прихватит, - а он за все отвечай! Своих овец вместо
пропавших отдай, да еще и из зарплаты удержат. Какой же у него доход, чтобы еще
и Периханым одевать. Семью еле кормит. Тихо живут, незаметно.”
Габибулла
и познакомил нас поближе. Сначала у меня и в мыслях не было на ней жениться.
Просто жаль было ее. Человеку в этой жизни только человек и поможет, - думал я.
Аллах дает мне хороший заработок, так почему же мне какую-то часть его не
потратить во славу его? Я решил помогать ей, чтобы у нее ни в чем не было
нужды, пока не закончит институт, и сама не начнет зарабатывать. Решил
встречаться с ней просто так, не сближаясь слишком, чтобы отношения наши не
переходили рамок отношений брата и сестры.
Чего я
только не купил ей!.. И как она похорошела! Но и тогда смотрел на нее, как на
сестру. Меня изменило ее отношение, заставило увидеть ее другими глазами. Я
тратил деньги, помогал ей с мыслью, что делаю это во имя Аллаха, потому ни на
что не надеялся. Стал встречаться с ней реже. Все у нее уже было. Думал, буду
иногда подбрасывать ей деньги на расходы и все. Но скоро заметил, что скучаю по
ней, когда долго не вижу. Скучала и она. При встрече бросалась ко мне, чуть ли
не всю ночь проводила со мной. А когда я был рядом, бывала радостна и весела...
Мы
поженились. Отец справил нам хорошую свадьбу. Через три дня он позвал меня к
себе в комнату и сказал, чтобы я собирал все необходимые бумаги для получения
квартиры, так как он намерен отделить нас. Сиротой выросла эта девушка,
объяснил он мне свое решение, чтобы не зачахла здесь, в одном доме со свекровью
и старшей невесткой. Она всю жизнь только и знала, что “наше”, не имея ничего
“своего”. В слове “наше” всегда есть доля сиротства и бесправия, пусть теперь
учится говорить “мое” и чувствовать, что это такое.
Квартиру
мы получили. Переехали. А потом со мной эта вот беда приключилась. Меня она
любит, очень сильно любит, не верю, что на свете есть жены, которые так сильно
любят своих мужей. Если она услышит, что “Таирджан умер”, у нее разорвется
сердце.
Явер, брат
мой, я завещаю тебе: мало ли что, вдруг так случиться, что жизни моей конец.
Эти-то, здешние, обязательно сообщат ей, но ты сделай так, чтобы труп мой
исчез. Периханым ведь не позволит и косточке моей здесь остаться. А тебя она
знает, знает, как брата моего. Тебе она поверит, если скажешь, что сбежал я.
Если не увидишь, так напишешь. Беременна
она, пусть не убивает себя, а вырастит нашего ребенка. Ей и работать не
придется: на сто лет вперед я добра оставил, ей хватит. Она всю жизнь будет
ждать меня: вот-вот придет, вот-вот объявится. Пусть лучше так. Это даст ей
силы жить, смерть же моя убьет и ее. А будет жить она - жив будет и наш
малыш...
За двадцать
четыре часа, что оставались до конца срока Прошляка, до так называемого
“звонка”, в морозном лесу, где плевок застывает раньше, чем долетит до земли,
Прошляк одним ударом топора свалил Таирджана. Оттащил за ноги вырубленный
холмистый участок, разгреб снег над одним из снежных холмов, столкнул туда труп
и засыпал его. Шел снег, и до утра он должен был замести все следы. Да и кто
станет здесь искать Таирджана?! Напишут “Побег!” и дело с концом. Труп обнаружится только летом, если
голодное зверье не найдет его раньше...
Сойдя с
поезда, он отправился не домой, а к Таирджану. Это было важно, необходимо,
потому что там было оставлено “на сто лет”. Он должен был завладеть этим, чтобы
жить “как человек”. Этот риск обеспечивал ему жизнь.
Периханым
знала о приезде Явера, ведь Таирджан писал ей: “Дорогая, кончается календарный
срок Явера. Он придет к нам, встреть его хорошо, как брата
моего, дай денег на расходы, пусть выберет себе костюм из моих новых, какой
понравится. Подари также пару моих новых туфель и одну из ондатровых
шапок, плащ “Тиклас”. Он того стоит, ведь столько хорошего сделал для меня...”
Периханым
из прихожей включила свет на площадке перед дверью и, посмотрев в глазок,
тотчас узнала Явера. Несмотря на раннее утро, она уже проснулась, была в халате,
поэтому сразу открыла дверь.
Поздравив
его с возвращением, она прошла вперед, чтобы проводить Явера в гостиную, самой
переодеться в соседней комнате и сесть поговорить с ним. Однако, обернувшись,
увидела, как, щелкнув, открылся кнопочный нож, холодным блеском сверкнуло
лезвие и уперлось ей в грудь.
- Говори,
где золото!..
Периханым
хотела закричать, но Явер не позволил. Быстро “успокоил” он и плачущего
ребенка, накрыв лицо его двумя подушками, которые брал запястьями, чтобы не
касаться руками. Ни до одного ящика, ни до одной вещи не дотронулся он, только
через платок. Точно так же, через платок, он, уходя, прикрыл за собой дверь.
Явер
провел здесь около получаса, а то, и того меньше, так что, если его заподозрят,
он может сказать, что с поезда отправился прямо домой. Ехал сначала автобусом,
потом шел пешком. От автобусной остановки до дома минут десять хода. Но сколько
прождал он автобус у вокзала! Сойдя с поезда в шесть часов утра, целых сорок
пять минут добирался до дома! Все знают, как в это время работает транспорт...
Вскоре он
узнал, это это убийство повесили на кого-то другого. На следствии и позже на
суде тот человек не признал себя виноватым, но ему не поверили...
И вот
теперь Прошляку казалось, что голос того младенца, так им и не выясненного -
сына или дочери, Периханым и Таирджана, - на одной из “ксив”, что Зверь с
Тигром складывают под подушку. И сама “ксива” эта - живая, одушевленная, потому
что жив убитый им ребенок. Он ожил и плачет, давясь слезами и криком.
“Расправьтесь
с этим недостойным, с этим неблагодарным, который топчет хлеб, что делили с
ним, - просит он. - По законам вашей жизни можно воровать, грабить, но не
убивать таких, как мы. Ваши законы позволяют убивать в банках, сберкассах,
везде, где хранится государственное добро, но и то лишь в случаях
исключительных. А моя мать? Чего только не везла она туда, где мольбой, где слезами добиваясь
разрешения пропустить, даже если не положено. Молодая женщина, врач, из любви к
мужу переступила через недозволенное, через то, что было чуждо ее взглядам и
убеждениям. Где только не побывала она, доставая анашу для этого самого Явера -
Прошляка, названного брата моего доверчивого отца, Таирджана, который никогда
не предавал того, с кем делил хлеб.
И сколько
этой анаши она везла с собой каждый раз?! Упаковывала во множество пакетов,
прятала в разных местах, чтобы при проверке, если найдут один, наверняка,
другой не заметят. Пусть Явер курит в свое удовольствие, убивает срок. Многое
из того, что привозила мать, отец просил именно для него. Ему хотелось, чтобы
ни друзья, ни враги его так называемого брата Явера, освобождавшегося раньше
него самого, при встрече и подумать не могли, что он здесь мучился, страдал,
изошел душой и телом. Наоборот, пусть все говорят, что он будто из санатория
вернулся. Мать ничего не жалела для этого коварного “братца” в угоду моему
дорогому отцу Таирджану. Она с радостью распахнула ему двери своего дома, но
так и не успела открыть шифоньер, где все было приготовлено для Явера. Бери
все, ты - дядя нашего малыша, одевай, носи, что глянется, остальное упакуй в
чемодан и забирай с собой, это все - твое.
И деньги
вот возьми, положи в карман, трать, пока на работу не устроишься, будут еще
нужны - приходи.
К Яверу ни
разу никто не приехал, не поинтересовался, есть ли он, нет ли его, ни мать, ни
отец, ни братья, ни сестры, ни друзья, ни знакомые. Он сидел уже в третий раз,
и все отвернулись от него, как от пропащего человека. Если бы он хотел
исправиться, так стал бы человеком, освободившись в первый раз. Ну, а раз и
после второго раза ничего не понял, так что ж тратить нажитое на него да на
дальнюю дорогу? Не на улице ведь найдено нажитое это, не с неба упало и не
выросло само по себе, как пырей.
В этой
хватке время тяжело достается копейка, потом и кровью изойдешь, стыд потеряешь и
совесть, пока что-то тебе перепадет. От таких, как он, только убытки одни,
никакой пользы, ничего хорошего. Так лучше пусть его вовсе не станет, и не его
одного, а и сотен, и тысяч, и миллионов таких, как он. Что жалеть их? Это горе
- не горе. Ни у кого сердце не заболит, ни взор не затуманится, ни слеза не
набежит. Наоборот, чувствуешь облегчение оттого, что одним таким меньше
стало... Как хорошо!.. Как хорошо!..
Из-за
какогото борохла Прошляк там убил моего отца, здесь - мать. Может
ли мужчина посягнуть на жизнь другого ради того лишь, чтобы жить в свое
удовольствие?
А меня за
что убивать? Какую опасность представлял для него ребенок, которому и сорока
дней не было? Плакал я, голоден был, сунул бы мне в рот соску, я и замолчал бы,
уснул. Когда же снова заплакал бы, уже собрались бы вокруг соседи, а Явера и
след бы давно простыл.
Мать
осиротела без отца, а я потерял и их, и себя. Остался только дом, пустой,
осиротевший. Мать и отец ушли из жизни, из бытия, где у них были имена. У меня
даже имени не было еще. Мать собиралась написать отцу, чтобы он дал мне его. Не
судьба! Вот как я ушел из этой жизни, из своего времени, не оставив даже
имени... Наш с мамой могилы рядышком. Моя - совсем маленькая, на ней надпись:
“Безымянный первенец Периханым и Таирджана”. И мир не перевернулся! Не
разрушился!
Эй, небеса
и земли! Есть ли вы? Если есть, то почему мои крики и стоны не вызывают в вас
жалости и сострадания, рыданий и слез? Вы ведь есть, Вы извечны! Если сейчас
молчит ваше каменное сердце, то когда же оно заговорит? Говорят, вы
справедливы, почему же так затянулся ваш праведный суд?..”
...
Прошляк снова сел, обхватив колени. В самый раз было бы пройтись по камере,
“потасовать”, но тех, кто наверху, наверняка, разозлило бы его “безвинное”
прогуливание. Если б он мог походить, размяться, может, удалось бы
избавиться от этих мыслей об убитом
ребенке, от его обвинений, которые действуют и потрясают гораздо сильнее всех
обвинений и приговоров, услышанных им в своей жизни. Чем больше он сидел
неподвижно, тем больше как будто ослабевало сопротивление его тела, голос же,
от которого болезненно ныло все его существо, усиливался с каким-то нездоровым
торжеством...
Отворилось
окошко в дверях, и огромные черные руки с крепкими запястьями протянули в него
доверху наполненный бумажный базарный пакет.
Прошляк
взял его и передал его по назначению.
Тигр со
Зверем выложили содержимое пакета между своими матрасами. Здесь были яблоки,
груши, мандарины, лимоны, трехлитровый баллон, почти до середины наполненный
шашлыком из индейки, а выше осетровым. В этом “подогреве” был еще лаваш и
бутылка пятизвездочного коньяка. На горлышке записка - “От братвы из пятьдесят
шестой”.
- Эй! -
позвал Зверь, делая Прошляку знак рукой подниматься к ним, но тут же передумал.
- Нет, стой там!
Прошляк
был уверен, что к столу его не позовут и ничем не угостят: он был еще черен, не
раскрыт и сходки не прошел пока.
- “Сетка”
здесь есть?
Зверь
держал папиросу в левом углу рта, дым от нее поднимался к его густым,
сросшимся, нависающим над глазами бровям. Один глаз он прищурил, скривив и
приподняв угол рта с зажатой папиросой. Правый же глаз при этом округлился, как
у совы.
-
По-моему, быть не должно, - ответил Прошляк.
Тигр,
подвинувшись вперед, свесил вниз ноги.
- Не
крути! Есть или нет?
- Откуда
мне знать?
Зверь тоже
опустил вниз ноги, проведя ими перед носом Тигра, и стал поигрывать одной из
них. На обеих было написано “Они устали”.
Протягивая
Прошляку “ксиву”, он сказал:
- Читай!
Громко, вслух, чтобы мы слышали!
Прошляк
внутренне весь напрягся, стараясь держаться спокойно. В такой момент, да еще в
таких условиях подавить волнение. Не подавать вида никому не по силам: выдать
могло все - и взгляд, и малейшее изменение голоса, движение, жест, а эти двое
слишком опытны, чтобы что-нибудь упустить, не заметить. К
тому же в руках он держал “доказательства”, а это не то, что кто-то там сказал,
другие, передавая, прибывшим сверх того, изменили, как хотели, хорошего сделали
плохим, плохого - хорошим. Это была сама правда, правда в чистом виде,
справка о том, что и как было в действительности, разложенной по часам и
минутам.
- Вам не
обязательно! Обойдетесь, - Прошляк тоже был не лыком шит. “Гремел” когда-то в
свое время, как и они, и у него было прошлое, которым он мог гордиться. “Читай
громко, чтобы мы слышали!” - было оскорблением. Они не должны были так
говорить, пока ничего не доказано. Своим ответом Прошляк указал им на то, что
они не правы. Те промолчали, и Прошляк прочел “Ксиву” про себя.
Все в ней
было написано правильно. Это произошло в колонии...
В
условленный день предстоящего этапа Воры и Блатные ближайшей округи должны были
собраться в “центральном”, чтобы дать Яверу звание Вора. Встречу эту
организовать было нелегко: в санчасти колонии они провернули дело так, будто бы
внезапно тяжело заболели, и им необходимо лечение. “Бабок” на это дело было
отпущено достаточно. Подготовка же началась за два-три месяца: “ксивы”
передавались только через “братву”, переправляемую из одной колонии в другую
или отсылаемых на повторное следствие. Услугами “фраеров”, “мужиков” и других
представителей “массы” пренебрегалось. Из центрального изолятора
распределялись, отправлялись во все колонии. Перед тем, как сесть в “воронок”,
“ксиву”, заделанную в целлофан, проглатывали, чтобы во время “шмона” не попала
в руки “штатным”, и те не узнали о намерениях Воров и Блатных.
Потом,
после “севера”, целлофановый пакетик с “ксивой” тщательно промывался. Но,
случалось, снова проглатывался, лишь бы не попал к “штатным” ни в коем случае.
Иначе, за этим стояла смерть, настолько это было серьезно.
Тогда
вместе с Явером в колонии находился еще один, более уважаемый и влиятельный
“стремящийся” Ваня. Он разбивал споры, определял, кто прав, кто нет в драках и
заварушках, разъяснял карточные недоразумения. “Братва”, в основном, вокруг
него только и собиралась. Большинство сходок проводил он сам, часто находил
сырые места в “доказательствах”. Даже в сходках, проводимых Явером, “неправых”
делал “правыми”.
В “общаке”
он бы за старшего. Тем, кто сидел в “крытых” или “дальних”, посылал “подогрев”.
Оказывал помощь “чистым ребятам”, которых никто не навещал. Словом, у Явера
было только имя, ни он сам, ни слова его ничего не значили. Явер чувствовал,
что Ваня в центральную пошлет “ксиву” с тем, что Явер - “не достоин”, поэтому
он передал старшему оперу три тысячи, которые накануне выиграл в карты, чтобы
Ваню “опустили”.
Когда в
очередной раз Ваня сел играть в карты, Явер особым условленным знаком донес на
него. В то время, как деньги “в банке” стояли горой, Ваню
накрыли и увели в “глухую”, туда, где “штатные” допрашивали нарушителей.
Скоро оттуда послышался его рев. Этого нельзя было позволять себе. Он должен
был терпеть молча, с мужеством “идеалиста” все пытки и мучения.
Потом, во
время “развода”, его поставили перед всеми. Он еле стоял на ногах,
чувствовалось, что держится из последних сил, с трудом собирая остатки сил и
воли. На руку ему надели “повязку”, позвали одного из самых презренных “козлов”
и заставили поцеловаться.
В тот
вечер в барак Ваню не пустили, увели в штрафной изолятор, а утром пронеслось -
“Самоубийство!..”
Прошляк
тяжело поднял голову. Протянул “ксиву” Зверю.
- Держи у
себя! - Зверь брезгливо, тыльной стороной ладони оттолкнул его руку. - Ну!.. Не
правда?
- Клевета!
- ответил Прошляк, постаравшись вложить
в свой голос всю силу убеждения, какая у него была.
Зверь
вдруг спрыгнул на пол, и Прошляк тотчас же отскочил, прижался спиной к двери,
словно его распяли.
- Отойди
от двери! - приказал Зверь. - У меня разговор к надзору.
Прошляк не
поверил:
- Клевета!
Зверь
поднял руку, замахиваясь, и снова отпустил.
- Ладно,
об этом потом.
- Клевета!
- Прошляк все еще не верил и говорил настороженно.
- Ты
знаешь, кто это писал? - с деланным спокойствием спросил Зверь.
Прошляк
потянулся вперед, точно готов был проглотить все, что сейчас скажет Зверь, не
давая пролиться ни капле, ни словечку.
- Кто?
- Волк!
Волк клеветник? - в тоне Зверя чувствовалась уверенность и решительность, пресекающие всякие сомнения.
- Может,
кто от его имени, - заикнулся, было, Прошляк.
- Эй! -
закричал сверху Тигр.
Прошляк
вжался спиной, лопатками в дверь, но для Зверя это не было большим
препятствием. Обхватив Явера за шею одной пятерной, он так швырнул его, что
Прошляк влетел в “север” вместе с куском черного ситца, которым тот был
завешен. Пытаясь выбраться из этого угла, Прошляк услышал разговор Зверя с
надзирателем.
- Возьми
пока сто, обещаю триста. Чтобы завтра здесь были и магнитофон, и кассета.
- Будет
сделано.
- Во
сколько принесешь?
- В два.
- Могу
быть спокоен?
- Будь.
* * *
Когда
ручную тележку катили через весь коридор, останавливаясь перед каждой камерой,
и стук колес ее смешивался со стуком железных окошек - кормушек в дверях, все
знали, что сейчас шесть часов утра - раздаются “пайки”, куски хлеба. А когда после тишины, которая тотчас уносит мысли в какие-то дали и
глубины, снова раздавался звук катящейся тележки, и снова стучали дверцы
кормушек, в том, что теперь раздают заплесневевшую, позеленевшую, напоминающую
подгоревшую лепешку кашу в алюминиевых мисках, не сомневался никто, даже те,
кто провел здесь, в этих условиях, только один день. Наступившее после
этого безмолвие не было скоротечным, оно ни во что не вписывалось и было
каким-то другим. Тележку толкали из конца в конец коридора, в нее со стуком
горкой скидывались пустые миски. Не успевали затихнуть и эти звуки, как
начинали открываться засовы, верхние и нижние замки камер. Новая смена
пересчитывали заключенных, сверяясь со списком в руках. В камерах же, где
сидели Воры, ни двери не открывались, ни пайки не раздавались. Они
пересчитывались через дверное окошко.
После
этого всех выводили на получасовую прогулку.
Но сегодня
эти утренние процедуры значительно разнились с тем порядком и дисциплиной, что
были раньше; в двери камер упрямо и настойчиво колотили кулаками. Пока еще не
была закончена передача дежурства, и штатных, сдававших смену, и тех, кто
только что пришел, гоняли, вызывая то туда, то сюда.
Окошки в
камерах продолжали открываться, впуская внутрь зловоние, окутавшее коридор. Из
каждого открывшегося окошка доносились крики, чувствовалась напряженность,
царящая в камерах. Когда же они закрывались, казалось, что мельничным жерновом
заткнули колодец с дивом внутри. Даже в закрытых камерах, по-прежнему, пока
хлопали дверцы кормушек других камер, слышалось: “Боксер, давай, боксер!...”
Нет
ничего, что ценилось бы здесь дороже еды. Самый маленький кусочек хлеба - на
вес золота, если упадет под ноги, вдвое сгибаются над ним даже те, кто не
склоняет головы и перед королями. Подбирают, целуют, прижимают к глазам, потом
кладут повыше, к зарешеченному окну. Здешний закон - почитание всего, что
ниспосылается.
Для того,
кто выбрасывает остатки обеда или хлебные крошки в отхожее место, кто
привередлив здесь к еде, не нужно большего наказания, чем заключить дня на два
в камеру с теми, кто знает цену хлебу насущному. Их бьют, и как бьют! Все, кто
есть в камере, как врага, избивают его кулаками и ногами. Через два-три часа
его не узнать - весь черный, в синяках, глаза распухли. Но это еще не ничего,
это только первый “урок” здешней школы. Более ужасны последующие наказания:
сажают в “гараж”, а оттуда разрешается выходить только в “север”, что
поблизости, и то не часто - два раза в день. Нельзя притрагиваться ни к чьей
посуде, кроме своей, ни с кем нельзя разговаривать. Лежать только лицом к
стене, пока не кончиться “срок наказания”, то есть пока шефы его не простят.
Наказанный должен подметать камеру столько раз в день, сколько потребуется, а
во время прогулки выносить “парашу”, что считалось в камере самым грязным
делом...
В одной из
камер кто-то вылил вчерашний обед в сточную трубу. Жир, который с трудом
растворялся даже в горячем обеде, сразу замерз в холодном потоке и забил слив.
Нечистоты с верхних этажей собрались в “северах” нижних и разливались теперь по
камерам. Утренняя суматоха из-за этого и началась. А “боксерами” называли
преступников с небольшим сроком наказания, содержащихся в особых камерах
изолятора для осужденных. В отличие от других, как более близкие к
освобождению, они, считалось, не пойдут ни на какие нарушения. Эти заключенные
были заняты в изоляторе, работали по
хозяйству: разносили хлеб и обед, разгружали продуктовые, машины, подметали коридоры, следили за
чистотой прогулочных мест, проводили мелкие ремонтно-строительные работы. В
связи с тем, что канализационные трубы часто засорялись, они изготовили
специальные трамбовки, один конец которых был крепко-накрепко обмотан тряпкой.
В камерах их называли “боксерами”. Когда звали “боксера”, надзиратели провожали
их по одному в каждую камеру, где те, надев резиновые сапоги выше колен,
заходили в “севера” и начинали работать этими самыми трамбовками. Выходя
оттуда, они бывали забрызганы с головы до ног.
На этот
раз “боксеры” не смогли прочистить канализацию. Пришлось носить из кухни
кипяток в огромных неподъемных алюминиевых кастрюлях, которые за ручки еле
тащили два человека. Создавая искусственное давление, с помощью резиновых
шлангов воду сливали в трубы и снова пробивали трамбовками. Только так и
смогли, наконец, привести все в порядок.
Зато полы
в камерах вычищали до вечера. Возможности вывести всех сразу, освободить
камеры, чтобы “грешники” собрали, вымели грязь, убрали лужи с нечистотами,
вымыли и высушили полы, не было. Имелось всего двенадцать перегородок для
прогулок, поэтому разрешение этого пустячного эпизода, переросшего в серьезную
проблему, затянулось аж до вечера.
Камеры
Воров вычистили “обиженные”. До самого заката Воры стояли у первой прогулочной
перегородки. Весь корпус прошел мимо них
и всем шефам и старшинам поручалось найти виновника “безобразия” и наказать,
как надо.
Суматоха
этого дня была по душе Прошляку, ему вообще хотелось, чтобы этот “фокстрот”
длился до утра, ведь завтра - день этапа, может, завтра или его, или их
отправят в какую-нибудь колонию. В то, что его самого отправят так быстро, он
не верил, но дело Воров рассматривалось двадцать дней назад, а копия приговора
высылалась, самое позднее, в течение месяца. Провалились бы все они в
тармарары, легче тогда стало бы Прошляку, не то сходка эта доведет его до
могилы, постепенно выматывая все жилы. Это было, как умирать,
видя свою смерть, каждый миг, каждую минуту, отдавая ей жизнь по крупицам,
потому что каждый их взгляд, каждое движение их ножевыми ударами врезались в
его сердце, кромсая его на куски.
А его
собственные мысли, словно палачи, полосами вырезали кожу у него на спине,
каждое сомнение, любое предположение будто вырывало кусок мяса, по кирпичику
разрушая душу, постепенно превращая его в развалины былого храма...
Москва
отменила местный приговор и, прежде, чем выслать решение, уведомила
телеграммой: “Немедленно освободить!” После тринадцати месяцев и трех дней
Прошляка перевели из камеры смертников в эту, и если отделался от кошмара
расстрела, то, можно сказать, попал из огня да в полымя.
На
железных сидениях с забетонированными опорами он сидеть не мог, они - для
законных Воров. Он примостился на корточках у самых дверей
прогулочной перегородки, прислонившись к заляпанной цементным раствором к
стене, то и дело перенося тяжесть тела с одной ноги на другую. Его
клонило ко сну, и он задремал. Здесь можно было себе это позволить. На прогулке
Воры никого не наказывали, потому что на сторожевой вышке, которая находилась
гораздо выше перегородок, постоянно дежурили надзиратели. До конца прогулки, до
самого выдворения арестантов в камеры они несли за них ответственность,
пересчитывали, принимая и сдавая их...
...Всякий
раз, засыпая, мысли, преодолевая внутренние заборы, переносили Явера в камеру
“подстрела”. Он видел, что не один здесь, у него есть товарищ - Хатам. Прошляк,
как и он, в эту камеру попал впервые, но ему часто приходилось встречать тех,
которые “тянули” срок после замены им смертного приговора пятнадцатью годами.
Так что и в общем, и в частности он имел об этом представление. Ему казалось,
что он сидел в той камере сотни раз и как те, что уже пережили эти душевные
волнения, готов ко всему и его не постигнет жестокое потрясение. Однако уже в
одну ночь поседели голова и борода Хатама; неохватный живот, на который нельзя
было подобрать ремень, растаял, как прохудившийся бурдюк и прилип к спине,
короткая толстая шея превратилась в тонкий стебелек с несуразно торчащей на ней
головой.
Чернота
глаз его посерела, на белках проступила желтоватая паутина кровеносных сосудов.
Казалось, что большего груза, давления им не выдержать, что если волнение
Хатама еще немного возрастет, они лопнут, и вся желчь их затопит глаза.
Надзирателей
этого корпуса никто не знает, окошки здесь, в отличие от других камер,
расположены на дверях очень низко, и когда они открываются, видна лишь
последняя желтая со звездой пуговица зеленого кителя надзирателя. Входя со двора
в коридор, они громко стучат мисками и кружками. Звуки эти разносятся по всему
корпусу, мол, не бойтесь, несем еду, чай несем, хлеб.
На каждый
звук Хатам так вытягивал свою и без того тонкую теперь шею, так выкатывал глаза
и поднимал брови, что даже лба не бывало видно.
Казалось, что в этот момент и уши его поднимались выше головы, словно
камера была открыта сверху, и Хатам в такие минуты может вытянуть, на сколько
нужно, шею, чтобы поверх заборов наблюдать за тем, кто идет и что несет.
За
тринадцать месяцев и три дня Прошляк всего лишь раз услышал шум машины, и то в
полночь.
Хатама
тогда затошнило и вырвало.
Когда звук
машины резко стих, как шум крыльев птиц, влетевших в туннель, глаза его стали
каждый с голову ягненка. Он не моргал, как будто боялся, что, если хоть на
секунду опустит веки, то ничего не увидит, и в этот миг неосторожности и
пренебрежения, какой-то могучей силой неотвратимый приговор будет приведен в
исполнение.
Хатам
хотел подняться, услышав стук открывающейся двери главного входа, но не смог,
не хватило сил. Он прирос к табурету, запачкав все под собой, задрожал, во всем
его теле, наверное, не осталось ни крупной, ни мелкой косточки, которая бы не
всполошилась, не встрепенулась, чуть ли
не раздирая обтягивающую ее кожу.
Ноздри, истончившиеся настолько, что светились насквозь, теперь открывались и
закрывались, как рот выброшенной на сушу рыбы. Нутро его наполнилось плачем,
стоном вперемешку с хрипами.
Ключ в
замке повернулся, дверь быстро открылась, главный надзиратель сделал два резких
шага вперед и, остановившись перед Хатамом, сказал прямо в его, скорее всего,
ничего не видящие глаза.
- Ты,
вставай!
Хатам не
двигался. Надзиратель взял его за руку, но поднять не смог. Показал на бумагу в
руках:
- Твое
прошение о помиловании в Верховный Совет принято во внимание, смертный приговор
заменен пятнадцатью годами лишения свободы.
До того,
как услышал эти слова, Хатам думал, что его поведут на расстрел. Теперь он
замер, застыл на месте точно в каждой капле, точке, песчинке его тела утратилось
сознание, остановилась жизнь. Разве мог он что-то услышать, усвоить, воспринять
в такую минуту? Конечно, нет! Какое осознанное понимание могло быть в этом
промежутке между жизнью и смертью, в этом не-измеримом пространстве между
плюсом и минусом, в этой ужасной глухоте, слепоте небытия...
Хатам то
плакал, то смеялся. Слезы вокруг сменились ярким желтым сиянием у него перед глазами, словно черную тучу, как
иглой, пронизал солнечный луч. Был виден только свет, но самого его пока не
было. Он засмеялся, но уголки губ не раздвинулись, как будто перед ним горело
вырванное изнутри собственное сердце, а он хотел погасить его ледяным дыханием.
Потом он
уставился на главного надзирателя. Он не верил ему, считая услышанное обманом
или утешением перед исполнением смертного приговора. Ведь и он был наслышан о
том, как приезжают в полночь машины. Они привозят тех, кто принимает участие в
приведении приговора в исполнение, тех, кто подписывает документ с данными о
том, где и как была окончена чья-то жизнь - прокурора, судебных, представителей
министерства. Потом главный надзиратель незаметно заглядывал в глазок, сверяя
того, кого должны забрать из камеры с фотографией на документе у него в руках,
опытной рукой одним поворотом ключа открывал дверь, быстро входил и, направляясь
к нужному человеку, приказывал: “Встать!”; чтобы ни у кого другого не лопнуло
сердце.
В сознание
Хатама не вмещалось, что та машина и высокие сообщения из Высших инстанций
привозят без задержки, без промедления, поскольку, произойди за время доставки
какой-нибудь несчастный случай с обвиняемым, за него в ответе будет целый ряд
служащих сверху донизу. Весть эта поручается особой связи, специальному
транспорту, особым оперативникам, которые действуют с неимоверной быстротой,
они будто знают, что это не то, что ожидание влюбленным окончания разлуки и не
стремление к заранее определенному дню, когда через сколько-то лет своей жизни
он, наконец, обретает независимость и свободу. На это у человека и терпения
хватает и выдержку свою, силу воли он словно по дням и мгновениям распределяет
на известный ему срок, не теряя стойкости. Сначала он считает месяцы, с
приближением заветного часа - недели, когда же остается месяц, разменивает на
мелочь дни, звеня ими как мелочью в кармане, и в самом конце считает часы,
которые тянутся бесконечно, перетасовывает их, как бы расстилает на полу и
начинает мерять шагами, откладывая в памяти каждые шестьдесят из них. И так
шестьдесят раз, потом смотрит на часы, а они показывают, что осталось еще
двадцать минут. Значит, поторопился, а может, со счета сбился или шагал слишком
быстро? На втором часу он уже опережает время на полчаса. Злится на себя и
бросает это развлечение, которым просто убивал время. Он
начинает вспоминать дом, отца с матерью, братьев, сестер, родственников, соседей,
друзей, знакомых. Представляет, как они встретятся, какие застолья будут
в его честь, как будет дома: если он отец - как не нарадуется голосам детей, их
присутствию, если сын - как пригласит на свидание любимую девушку, и они уйдут
с ней в какой-нибудь глухой уголок города... Но это иллюзорное счастье, оно
быстро проходит, и он снова переносится в оставшиеся в памяти дни, на смену им
приходят какие-то другие, виденные за эти годы слова, разговоры, события...
Они словно
знают, что эти волнения и напряженность не сравнятся по тяжести ни с какими
другими. Здесь уходит кровь, она высыхает, человек же будто тает, превращается
в ничто, даже не в течение года, месяца, недели, дня, нет, а в какое-то одно
мгновение тает и исчезает, как горстка снега, принесенная с гор в солнечную
долину...
Когда
пришедший с главным надзирателем молоденький усатый надсмотрщик дал Хатаму
пощечину:
-
Негодяй, - проговорил он, - ведь не по плохой дорожке
пошла сестра твоя! Она же встречалась с тем, кого любила! Почему не отдали за
него замуж? Почему отказал сватам, паскуда? Потому что бедным был, да? Простым
рабочим, да? А они втайне от вас поженились, и парень не сегодня - завтра
получил бы квартиру. Проституткой она
была ? Или изменила кому? Так что же ты, мразь, как мясник, их обоих на куски
порубил? Если встречаться с девушкой нехорошо, что ж ты сам встречался, а потом
бросал Сугру или Эмму? Почему их братья не убили тебя? Ты, значит, человек
чести, а они нет? Если ты так дрожишь за свою душу, что же ты, гниль такая, убил
этих двоих молодых?!
Надзиратель,
схватив Хатама за руку, так вытолкнул его в коридор, добавив еще пинка под зад,
что нечистоты под ним, хлюпнув, забрызгали его по самые уши.
Однако
надзиратель не унимался, из коридора все еще доносился его голос:
- “Нервное
потрясение...”, “помешательство из-за чести...”, сукин сын! Будь моя воля, я бы
всю кровь твою выпил! С живого, мерзавца содрал бы кожу!..
... Открыв
глаза, Прошляк посмотрел на небо. (Кроме неба, отсюда ничего нельзя было
увидеть.) Там, наверху, закипала черная туча. Раздуваясь и распухая, она
опускалась вниз. Казалось, туча несет что-то в подоле и сейчас с треском молнии
сбросит это сюда, а потом с жеребиным ржанием помчится в четыре копыта догонять свой “табун”.
Глядя
наверх, Прошляк никак не мог понять, туча кружится над ним или перегородки, ему не приходило в
голову, что это у него самого кружится голова. Ему казалось, что это какой-то
небывалый случай в жизни природы: у черной тучи - громадные глаза и нос, на
этом огромном лице со множеством впадин - огромный рот. И не туча это вовсе, а
какая-то необъяснимая загадка природы. Нет, нет, не то, это - Таирджан. Там, на
снежном севере, поднявшись в небо, он столько времени искал Прошляка по всему свету, и вот, наконец,
нашел! Злоба и ненависть выжгли его нутро, он почернел, как обгоревшее полено,
и сейчас станет кричать голосом,
которого не выдержит ни одна тюремная стена: “Предатель! Подлец!.. Тигр, Зверь!
Знайте, кто он такой! Мы называли друг друга братьями. Не один пуд соли съели
вместе, он ни в чем не нуждался, благодаря мне. А потом убил и меня, и мою
несчастную жену с новорожденным сыном. Из-за чего? В чем мы провинились?
Деньги, золото были нужны ему? Разве мы с женой пожалели бы для него чего бы то
ни было? Он и сам знает, что нет! Мой дом - его дом! Моя честь - его честь! Мы
с женой думали, что это так!.. Зверь, наказать его я поручаю тебе. А тебя,
Тигр, прошу предать его таким мучениям,
каких он заслуживает...”
Голос
Таирджана несся не только с небес, но и от стен, он поднимался даже от земли,
проходил через пятки Явера и бил прямо в голову, чуть не выбивая крышку
черепа...
Зверь с
Тигром видели, что с Прошляком творится что-то неладное. Он то со страхом
смотрел в небо, то тревожно озирался по сторонам или вглядывался в землю так,
словно увидел змею, скорпиона. Потом он вдруг вскочил на ноги, сделал несколько
шагов, изо всех сил прижался спиной к стене, но и здесь не мог найти покоя.
Заметив их
изумленные взгляды, Явер решил, что Таирджан тогда не умер, а просто потерял
сознание и теперь, “отбыв срок”, пришел сам или сообщил о подлости Явера, его
для следствия этапировали сюда, и это - одна из причин ареста Прошляка. Да, да,
Таирджан здесь, и голос этот - его самого, потому что такого наваждения, таких
галлюцинаций быть не может!..
- Ну, что
с тобой? - спросил Зверь.
Услышав
его, Прошляк вздрогнул, отделился от стены и, словно взбираясь на крутой
подъем, поднимал ногу до тех пор, пока коленом не уперся в живот. Затем он
двинулся вперед, но нога как будто провалилась в глубокий колодец. Он упал лицом
вниз и вырвал. Прикрыл глаза и остался лежать.
У
воровских больных на “прикол” не берут. И пока после выздоровления не пройдет
нескольких дней, не проводят сходок. “Грешник” должен быть
совершенно здоров, соображать, что делает, не говорить “с потолка”, не давать
“обороток”, говорить, что думает.
Теперь
Прошляк попадал под это правило, был защищен им; он был уверен, что этой ночью
с ним говорить не будут. Однако Зверь правила нарушил:
- Прошляк!
Явер не
сполз с нар и на середину не вышел, чтобы они приняли во внимание его плохое
самочувствие. Но потом решил, что Зверь, наверное, спросит о чем-то, не
касающемся сходки.
- Да!..
- Ты ведь
знаешь наше положение!
Вот и все!
Все понятно! Принесли магнитофон и кассету, больше часа держать их здесь
нельзя, возвращать надо быстро.
Прошляк
промолчал.
Зверь
придвинулся к самому краю нар. От его громадной головы и плеч на пол падала
ужасающая страшная тень.
- Не
слышишь, что ли?
- Слышу, -
прохрипел Прошляк упавшим голосом.
- Слушать
можешь?
- Слушаю.
- Тогда
слушай!
Подключив
магнитофон к электрическому проводу постоянно горевшей в камере лампочки, Тигр,
скрестив ноги, сел рядом. Нажав на клавишу,
он прибавил звук.
Первый
голос: Ты - замначальника второй колонии, а одно время был там старшим опером,
не так ли, Вагиф Юсифов?
Второй
голос: Так, Волк!
Первый
голос: С вами, легавыми, говорить так не положено, но я вынужден из-за одного
необходимого нам дела.
Второй
голос: Что за дело?
Первый
голос: Когда ты был старшим опером, у вас сидел “стремящийся” Ваня, тот, что умер
в шизо, помнишь?
Второй
голос: Помню.
Первый
голос: Кто сшил ему мешок?
Второй
голос: Тогда у нас сидел еще один “стремящийся” - Явер. Как я слышал, Вором
потом долгое время был, сидел долго еще. В конце концов стал Прошляком. Сейчас
арестован. Этот самый Явер все и подстроил.
Тигр
выключил магнитофон.
- Ну, что? - промычал Зверь. - Тоже