|
Имран Касумов ВЫСОКОЕ НАЗНАЧЕНИЕ Copyright – Издательство «Советский писатель», Москва 1979 г. Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав. СЛОВО О ВАГИФЕ Сегодня в этом большом и торжественном зале, в столице нашей Советской Родины, мы завершаем юбилейные празднества в честь 250-летия со дня рождения великого азербайджанского поэта Молла Панаха Вагифа. Среди светил, украшающих высокий поэтический небосклон, над маленькой, но удивительно красивой азербайджанской землей уже свыше двух веков излучает яркий и теплый свет далекая звезда поэзии Вагифа. Наследник величайшей гуманистической поэзии, у истоков которой возвышается могучая фигура несравненного словотворца Низами, чей вдохновенный стих определил Ренессанс средневековой поэзии Востока, приняв непоколебимую веру в победу и торжество человеческого духа от таких корифеев, как Насими, Хатаи и бессмертный лирик Физули, - Вагиф художническим и гражданским подвигом своим вошел в сокровищницу главных духовных ценностей азербайджанского народа. Эта сокровищница была бережно пронесена народом через исторические бури и потрясения, и если сегодня мысленно окинуть взглядом азербайджанскую землю, так изумительно, так чудесно преображенную за советские десятилетия, если пройти по нефтяным эстакадам, возведенным над вечно беспокойными водами Каспия, побывать в обретших вторую молодость древних городах и великолепных городах новых, выросших на глазах одного поколения, заехать в любое из живописных сел, поднявшихся к неведомым доселе высотам, быть на стройках и на курортах, в научных центрах и на заводах, - можно всюду обнаружить незримого, но властно присутствующего во всей этой кипучей современности страстного, изящного и нежного Вагифа. - Задержите в полете удар крыла, - можно, ни к кому не обращаясь, наугад прочесть эту строку. И здесь же услышать, как старик или юноша, рабочий, ученый или седовласая мать, труженик полей или школьник восторженно продолжат: Слово есть у меня для вас, журавли. Вереница ваша откуда летит? Начинайте об этом рассказ, журавли. Так конкретно подтверждается мысль, что народ был, остается и будет лучшим ценителем поистине прекрасного, так наглядно демонстрируется неизбывная жизнеспособность лирического наследия Вагифа, так становится близким то далекое прошлое, из которого человек и идет в будущее. Судьба Молла Панаха - уроженца маленького селения в северо-западной части Азербайджана (в нынешнем Казахском районе республики), избравшего псевдонимом для себя слово «Вагиф», что значит «сведущий», - была драматичной, полной конфликтов и тяжелых испытаний. Учеба в старой мусульманской духовной школе, изучение скучных религиозных догм, трепетно-радостное знакомство с поэзией великих предшественников, дружба с земляком и собратом по перу - Видади, дружба, которую иначе как единством противоположностей и не назовешь, ибо с первых же стихотворных строк Вагиф противопоставил безысходной скорби Видади огненный накал своего оптимизма, - вот вехи его юности. Эта юность проходила в напряженное время многократного повторения извечных страданий родного края - поэт прокладывал свою жизненную дорогу в стране, которую еще Страбон называл «воротами Востока», через них пролегал великий караванный путь, соединяющий Азию и Европу. В стремлении овладеть этими «воротами» вместе с мирными торговыми караванами, сюда с огнем и мечом вторгались грозные завоеватели прошлого - Помпеи, Чингиз, Тимур, кто только не пролил здесь рек крови! Во времена Вагифа над Азербайджаном не раз нависала зловещая угроза иранской монархической экспансии, а родная земля терзалась на части из-за постоянных междоусобиц. Вагиф переезжает в Карабах, где высоко в горах Малого Кавказа вырос город-крепость Шуша, сыгравший роль оплота национальных сил и сближения соседних братских народов в борьбе с нашествиями иноземных захватчиков. Поэт учительствовал в окрестном селении, затем открыл школу в самой Шуше. Стихи его передавались из уст в уста и молва о даре Вагифа, его уме и дальновидности привлекла внимание правителей Карабаха, они приблизили его ко двору, назначив советником по внешним делам, а затем и главным визирем ханства. Историки свидетельствуют о блестящих дипломатических способностях поэта, его государственной мудрости, глубоких и разносторонних научных познаниях, способствовавших рождению крылатой пословицы, и по сей день бытующей в народе и гласящей: «Грамотеем может стать каждый, но не каждый - Молла Панахом». Вагиф способствовал процветанию и укреплению Карабаха, сближению его с другими азербайджанскими ханствами, был в числе тех замечательных провидцев, которые смогли увидеть (а затем и практически многое сделать) спасительную ориентацию на север, на союз с Россией, на дружбу с великим русским народом. Таким образом, не только своим поэтическим творчеством, но и государственной деятельностью Вагиф оказался провозвестником лучших дум и чувств родного народа. Тем не менее над этим народом продолжали сгущаться мрачные грозовые тучи, и в 1795 году эти тучи разверзлись в опустошительное нашествие полчищ Ага Магомеда Каджара, Свирепое воинство Каджара подошло к стенам Шуши, но стойкость его защитников вынудила завоевателя предпринять длительную осаду крепости. Зная, что в числе вдохновителей этого самоотверженного сопротивления находится знаменитый поэт, Каджар, заставив своего придворного стихотворца обыграть слово «Шуша», что значит «стекло», послал осажденным надменное ультимативное двустишие: Безумец! Град камней летит с небес, А ты в стеклянных стенах ждешь чудес. Вагиф не замедлил с ответом, он написал: Меня стеклом создатель окружил, Но в крепкий камень он стекло вложил. Это не было состязанием в остроумии, ответ Вагифа выразил правду соотношения сил, и Каджару в конце концов пришлось понять, на какой камень наткнулась его смертоносная коса: после 33 дней тщетной осады и штурма Шуши он был принужден убраться восвояси. Весна следующего года ознаменовалась встречей Вагифа во главе карабахского посольства с генералом Зубовым, прибывшим в Азербайджан с русским войском. Посольство заручилось поддержкой и обещанием помощи русского правительства в случае новой захватнической войны, но вскоре русская армия была отозвана, и, пользуясь этим, Каджар поспешил отправиться в новый поход на Карабах. Изнуренный предшествующим нашествием, голодом, эпидемией чумы, Карабах оказался не в силах отразить вражеские силы. Каджар овладел Шушей, на ее улицах заполыхало пламя вражеских костров, потекли потоки крови, выросли горы черепов. Беспредельную жестокость завоеватель проявил прежде всего к сторонникам сближения с Россией, и в первую очередь к плененному Вагифу. Множество преданий связано со встречей лицом к лицу опьяненного долгожданной победой деспота и любимого народного поэта, при которой Вагиф проявил изумительные образцы мужества и человеческого достоинства, но не предания, а факт, что Каджар уготовил поэту и его сподвижникам страшную смерть, велев кузнецам подковать копыта коней острыми шипами, чтобы всадники, бросившись на пленников, превратили их тела в кровавое месиво. Мы не знаем, о чем думал Вагиф в ту давнюю летнюю ночь, заточенный в темницу, в ожидании исполнения приговора. Вспоминал ли он счастливые часы вдохновения, рождающие на свет жемчужные строки его стихов, или глаза людей - своих слушателей и поклонников, влюбленно вбирающих в себя мелодии его газелей, прекрасное ли лицо любимой, орошенное слезами предстоящей разлуки... Вспоминал ли он страницы книги многострадальной истории своей трудолюбивой, гостеприимной страны? А возможно, он, зная, какого рода пытка предстоит ему с первыми лучами встающего солнца, вспомнил и древнюю легенду о властелине и кузнеце. Легенда эта очень коротка: владыка под страхом смертной казни велел кузнецу приготовить за одну ночь сорок тысяч гвоздей для подков коней своего войска. Кузнец, понимая несоразмерность задачи с его возможностями, приготовился принять смерть, однако утром разнеслась весть о кончине владыки, и от кузнеца потребовали всего четыре гвоздя, чтобы заколотить гроб господина. Почему именно эту легенду? Да потому, что именно так и случилось с Вагифом. С зарей в темницу вошли стражники и сообщили, что Каджар убит в своей опочивальне, а Вагиф свободен. Потрясенный этой улыбкой судьбы, поэт сочинил стихотворное послание старому другу Видади, оценивая неожиданное избавление всесильным могуществом добра. Видади, ты на черствые эти сердца погляди, И на время, что мчится вперед без конца, погляди, На судьбу, что злодея внезапно сровняла с землей, И на праведный гнев, десницу творца, погляди. Однако он был в данном случае наивен, великий Вагиф: он совершенно недооценил происк врага внутреннего - недругов из феодальной знати, напуганных демократизмом и нарастающей славой поэта, рвущихся к безраздельной власти. В том же 1797 году, в год своего фатального спасения, Вагиф был казнен по приказу военачальника ханского двора: вместе с сыном сброшен со скалы в пропасть, а произведения его были преданы огню. Так умер главный визирь азербайджанского ханства Карабах - Молла Панах Вагиф, но всепожирающий огонь, превративший в пепел его рукописи, оказался бессильным - есть истины, которые не тускнеют от повторения: поэт, тем более большой, тем более великий, - умереть не может. Трепетная муза Вагифа принесла слишком много новых качеств в поэтическую литературу мира, чтобы она могла быть предана забвению, - эта муза несла в себе животворный дух идеалов духовного раскрепощения человека, и в этом смысле Вагиф может быть отнесен к основоположникам нового, реалистического направления азербайджанской поэзии, к числу самых значительных художников нового Возрождения на Востоке. Я уже говорил, что Вагиф был достойным продолжателем творчества своих великих учителей - Низами, Насими, Физули, классическая поэзия была Олимпом мастерства и восхождения, ей он посвятил всю жизнь. Но на поэзию Вагифа оказало сильное влияние и устное народное творчество, многокрасочная ашугская поэзия, и неоценимая заслуга поэта - это достижение доселе невиданного органического сплава классики и фольклора, сплава, послужившего строительным материалом для маяка, на луч которого держали курс корабли больших поэтов последующих времен. Этот маяк был ориентиром в сложном движении азербайджанской поэзии к реальности, мудрой простоте, живым чувствам, к избавлению от окаменевших бездыханных штампов схоластики. Вагиф создал огромное количество неувядаемой свежести газелей, гошм, мухаммасов, - все они отличаются ясностью, пластичностью, эмоциональностью, они предметны, а не абстрактны, все они написаны поистине народным языком. Герой вагифовской лирики человечен, досягаем, «приземлен» в лучшем понимании этого слова. Такая лирика утверждает жизнь, а не отвергает ее, она радостна, а не скорбна по самой своей природе. Человеческая судьба Вагифа была трагична, трагична была и его муза. Он шел по своей поэтической дороге с высоко поднятой головой, прославляя чудо природы - женщину, пел любовь, мужество, верность, дружбу, красоту. Если сердца живого не кончился бой, Все султаны и ханы ничто пред тобой, Наслаждайся своей беспечальной судьбой, звал он Видади в стихотворном диалоге. Но по обе стороны его дороги, простираясь до самого горизонта, лежали бескрайние поля жестокой действительности. Чудовищная несправедливость, богатство власть имущих и нищета людей труда, жажда наживы, мракобесие, вероломство, царящие при дворе, которому он служил своим умом и энергией, - всех этих поразительных контрастов не видеть Вагиф не мог. Он, величайший жизнелюб и глашатай счастья, к концу жизни приходит к печальному итогу: нет счастья в том мире, что его окружает, в мире насилия, лжи, унижения. Я правду искал, но правды снова и снова нет, Все подло, лживо и криво - на свете прямого нет... - пишет Вагиф тому же Видади. Но скорбь - это лишь начало внутренней реакции на виденное и пережитое, в том же мухаммасе поэт поднимает голос протеста, возвышающийся до беспощадной критики и обличения пороков века. Он вкладывает в этот протест весь жар огненного сердца, он страшен в гневе и силен в обвинении, и этой акцией вновь и вновь раскрывает безраздельность своей художнической и гражданской сущности. Он остается в веках поэтом, человеком, гражданином, и в этих немеркнущих качествах он украшает высокий поэтический небосклон великой азербайджанской поэзии. Он входит в современность не мертвой, пусть даже очень дорогой музейной ценностью, он вплетается в мощные и сложные ритмы нашего сегодня, он не безмолвный памятник, а участник празднеств в честь 250-летия со дня его рождения, он присутствует здесь во всем своем мелодическом многоголосии, хотя бы в лице тех двух московских студентов, встретивших нас при входе в этот прекрасный зал знакомыми строками: Задержите в полете удар крыла, Слово есть у меня для вас, журавли... Дни Вагифа вылились в роскошный литературный праздник - мы были очевидцами и свидетелями, как звучит голос поэта на великом русском языке, мы слушали его стихи на языках других братских народов, на языках народов многих и разных стран нашей планеты. Совершенно очевидно, что Вагиф обладал даром воображения, но в самой пылкой фантазии своей, самом голубом сновидении, он и представить не мог, что его наследие станет причиной такого праздника, ставшего возможным только при том общественном строе, избрав который его народ движется к солнечным горизонтам будущего. Вот почему, товарищи, говоря о поэте, жившем и творившем два века назад, мы еще и еще раз обращаем взор к величайшей социалистической революции, возвратившей народам страны их духовные ценности, мы еще и еще раз обращаем взор к нашей славной ленинской партии, возглавляющей невиданный расцвет новых социалистических культур. Вот почему, говоря о незабытом вчерашнем дне, мы смотрим в завтра! Колонный зал Дома Союзов, 30 ноября 1968 года МАСТЕР РОМАНА На склоне лет Мамед Саид Ордубады являл собою строго подтянутого человека с вечно нахмуренными бровями и с неизменной толстой палкой, на которую он опирался при ходьбе. Первое же, пусть мимолетное знакомство с ним убеждало каждого в том, что суровая внешность этого признанного мастера слова обманчива: за суховатой замкнутостью мгновенно проступали мягкость, простота, радушие, а за всем этим и нечто гораздо большее - пристальный неизбывный интерес к человеку, тайнам его внутреннего мира, к его радостям и тревогам. Умение Ордубады неожиданно и очень быстро располагать к себе людей было не только составной частью его человеческого характера, но и основой технологии его писательской работы: все или почти все, что создал Ордубады в прозе, поэзии, драматургии, - это главным образом художественно переплавленные, обобщенные, заключенные в разные оригинальные формы его личные воспоминания о тех людях, которых он видел и знал, о тех крутых дорогах истории, по которым он шел вместе с ними. Эта дорога началась еще в прошлом столетии в азербайджанском захолустном городке Ордубаде, утопающем в зелени фруктовых садов, в годы, когда у сына всеми уважаемого местного учителя Гаджи Ага вместе с первыми прочитанными книгами и познаниями в азербайджанском, арабском и фарсидском языках стали открываться глаза на окружающий мир - дряхлый, но цепко держащийся за вековые устои, чудовищно несправедливый мир, давший человеку труда одни лишения и невзгоды, прочно зажавший его в тисках невежества и мракобесия. Казалось бы, все просто: одни потом и слезами орошают ордубадские сады, а маленькая кучка других наслаждается чудесными плодами этих садов. Но оказалось, что найти выход из этой несправедливости далеко не просто - прошли юношеские годы, отданные стихам, в которых абстрактное добро боролось с таким же абстрактным злом, прошли десятилетия интеллектуального и нравственного возмужания, бесконечных поисков, потерь и находок, прежде чем Мамед Сайд пришел к той единственной правде, которая стала знаменем всей его долгой и яркой жизни, - к правде революции, к свету ленинских идей, к высоким коммунистическим идеалам. Нахичевань, города и веси Южного Азербайджана, Царицын, Астрахань, а главное - Баку, мощный пролетарский центр с вулканическими взрывами, - вот вехи первых жизненных дорог писателя, определившие его взгляды на действительность и на соотношение сил в этой действительности. Придя к правде Революции, Ордубады остался ей верен до последнего дыхания. Предреволюционная пора жизни Ордубады изобиловала бесчисленными бедами и несчастьями. Но в литературном смысле он оказался в ряду тех счастливцев, которые не только исследовали гуманистические ценности своих великих предшественников, но формировались и развивались в непосредственном общении с высокими художественными талантами своего времени. Молодость Ордубады была временем, когда из уст в уста, из квартала в квартал, из города в город, из деревни в деревню передавались преисполненные горького сарказма стихи гениального сатирика Сабира. Молодость Ордубады была временем всенародной популярности революционно-демократического журнала «Мола Насреддин», возглавляемого крупнейшим мастером азербайджанского критического реализма Джалилом Мамедкулизаде. Особо следует отметить, что истоком будущего бурного романного творчества Ордубады явилась его кипучая журналистская деятельность - фельетоны и сатирические стихи, выражающие народную боль, направленные против клерикалов и богатеев всех мастей. В то время сабировский образ «смеющегося печальника» вдохновлял перо Ордубады. Огромное воздействие на писателя оказали революционные события 1905 года, а вслед за ними - освободительная борьба в сопредельной стране - Иране. Ордубады был членом организованного тогда Общества помощи этой борьбе, что выразилось не только в его повседневной общественной деятельности, но и в литературной работе. Он написал два романа - «История двух юношей» и «Несчастный миллионер», понимая, конечно, что за них ждут его не лавровые венки, а гонения. Через несколько лет все члены общества были арестованы, а вскоре, в 1913 году, Ордубады был сослан в Царицын. Гонения подорвали физические силы писателя, но не могли остановить формирование его как гражданина и художника. В Царицыне Ордубады, продолжая писать, установил контакты с бакинскими журналами и газетами, завязал связи с местными революционерами. Долгожданный очистительный шквал Октября, достигший берегов Волги, вдохнул новые живительные силы в талантливого писателя: он вошел в ряды XI Красной Армии, а в 1918 году вступил в большевистскую партию. Зрелым и отважным поэтическим борцом и художником, чье проникновенное слово служило трудовому человеку, Ордубады открыл совершенно новую главу книги своей жизни. Ордубады оставил много блестящих публицистических и стихотворных страниц, но прежде всего нам дороги его многочисленные романы. Именно ему, Ордубады, выпала честь вписать свое имя в историю азербайджанской литературы как основоположника ее исторического и историко-революционного романа. Среди романов Ордубады особое место занимает его четырехтомная эпопея «Тавриз туманный», в которой мощной кистью выписаны картины зарождения и роста освободительного движения среди обездоленных, изнемогавших от вековой эксплуатации широких трудовых масс в Иранском Азербайджане. Трудно в кратком слове охарактеризовать многие несомненные выдающиеся достоинства этого многопланового повествования. Но одну его особенность хочется выделить: медлительный, малоподвижный Восток, пожалуй, впервые предстает здесь в ярком динамизме социальных борений, в непримиримых противоречиях и столкновениях, в обнаженности классовых отношений. Проза Ордубады энергична, остросюжетна, беллетристична в лучшем значении этого слова, что обеспечивает ей постоянный читательский успех. Широкое читательское признание дало писателю новые силы для решения большой задачи - создания серии историко-революционных романов: «Подпольный Баку» - с его превосходно выписанной интернациональной средой бакинских рабочих; «Борющийся город» - о героической Бакинской коммуне во главе с 26 комиссарами, бессмертными сынами революции, сложившими головы за ее победу; и, наконец, «Мир меняется» - об окончательном установлении советской власти в Азербайджане, о приходе на помощь бакинскому восставшему пролетариату частей легендарной XI армии, роман, где в центре - образ Сергея Мироновича Кирова (писатель знал его еще по Астрахани, а затем многократно общался с ним в начале 20-х годов, когда Киров возглавлял азербайджанскую партийную организацию). Так Ордубады вновь подтвердил свою художническую приверженность тому, что он видел и знал сам. Впрочем, впоследствии художественная фантазия, помноженная на пытливую скрупулезность историка, позволила ему создать и совсем иное полотно, обращенное к далекому XII веку, - роман о могучем Низами, чья поэзия стала венцом восточного Ренессанса. Я говорю о романе «Меч и перо» - одном из самых популярных у миллионов разноязычных читателей произведений Ордубады. И все же, словно бы подтверждение того, что этот исторический роман был в его работе лишь исключением из правила, Ордубады после него с еще большей настойчивостью обращается к темам современности, создавая ряд книг о Советском Азербайджане. Судьба уготовила выдающемуся азербайджанскому писателю-коммунисту долгую жизнь - он не дожил всего двух лет до своего 80-летия. Это была жизнь трудная, но прекрасная. А его замечательным книгам уготована несравненно более долгая жизнь: они будут с нами всегда. «Литературная газета», 22 ноября 1972 года СЛОВО О НАСИМИ Сегодня, когда за окном вступает в свои права осень с ее похолоданием и листопадом вокруг, мы с весенним солнечным светом в душе собрались в этот прекрасный театральный зал, чтобы торжественно завершить празднование 600-летия со дня рождения одного из выдающихся рыцарей мировой поэзии Имадеддина Насими. Перу Насими принадлежат слова: Я - этот век и век грядущий, хотя, наверно, никогда Не умещусь я в этом веке, да и в другом не умещусь, - и они оказались вещими словами, которые чаще всего повторялись в Баку в дни его юбилейных празднеств. Эти большие литературные торжества, начавшись на моей удивительно живописной азербайджанской земле, красиво вписавшиеся в современную панораму ее стальных эстакад, перерезавших синюю гладь Каспия, и в очертания гигантских заводских корпусов, в белые массивы хлопковых полей, в гущу плодоносных садов, в облик больших городов и самых маленьких сел, вышли на бесконечные просторы всей нашей Советской Отчизны и более того - они привлекли уважительное внимание прогрессивного читателя планеты, ибо страстное поэтическое слово Насими уже давно не ограничивается рамками национальной истории его народа: оно стало достоянием благодарной памяти всего передового человечества. Человеческая память - многоликое зеркало истории, и народы бережно проносят это зеркало через горные перевалы столетий, чтобы вновь и вновь увидеть те образы, которые выразили его лучшие стремления, его боли и тревоги, его самые большие радости. Максим Горький был бесконечно прав, когда говорил о том, что знание прошлого вооружает потомков, помогает извлечь из него высокие и мудрые уроки, вдохновиться ярчайшими примерами смертельной схватки добра со злом, и в этом смысле наше обращение в даль веков, сквозь пелену которых продолжает излучаться художнический подвиг поэта-гуманиста, поэта-бунтаря Насими, - естественно и закономерно: там, далеко, в XIV столетии, начинается тернистая, полная мук, лишений, страданий стезя выдающейся человеческой судьбы, стезя упорного поиска идеала, пронизанная верой в победу разума и неустанной борьбой за справедливость, за достоинство, за духовное раскрепощение личности. Имадеддин Насими родился в предгорьях Большого Кавказского хребта, в оживленном ремесленном и культурном центре Шемахе, давшем миру до и после него много знаменитых поэтов, одаренных зодчих, талантливых умельцев, поднявших свое ремесло до уровня искусства. На его внутреннее формирование оказали огромное влияние великие предшественники, а в первую очередь могучая романтическая поэзия Низами Гянджеви, олицетворяющая собой взметнувшуюся к облакам белоглавую вершину всего восточного Ренессанса. Насими был высокоэрудированным энциклопедистом, свободно владел несколькими языками, изучал астрономию, математику, медицину, философию, логику, знал литературу Азербайджана, Ирана, Древней Греции. Тем не менее время, когда формировался и мужал новый поэт, было очень тяжелым временем: над огромной территорией от Прикаспия до арабского Средиземноморья до предела сгустилась зловещая туча тимуровских завоевателей. Как дамоклов меч, она висела над народами, населяющими эти территории, угрожая им все новыми пепелищами и новыми реками крови, а с особой тяжестью этот меч навис над Азербайджаном, находящимся на пересечении старинных караванных путей, соединяющих страны Азии со странами Европы, краем, справедливо названным «воротами Востока». Угроза быть растоптанными войсками захватчиков здесь усугублялась феодальными распрями, удушающим чадом правоверного фанатизма, призывами служителей культа уповать только на милость бога. И не случайно, что в эту пору клерикального засилья, парализующего любое проявление свободной мысли и воли, в Азербайджане зародилось политико-еретическое и социально-философское хуруфистское движение, к которому примкнул поэт, начинающий свой сознательный жизненный путь. В Шемахе царит произвол и насилие, в Баку, куда он вскоре перебирается, докатываются ужасающие вести о зверствах, чинимых ордами Тохтамыша и тимуровскими полчищами, не ограничивающимися диким грабежом и варварским разрушением городов и весей, но и угоняющими людей в самое что ни на есть жесточайшее рабство- почти четверть миллиона трудолюбцев, взращивающих хлеб, растящих сады, ткущих шелка и ковры, выделывающих чудесные изделия из камня, шерсти, кожи, серебра, были взяты завоевателями в плен и превращены в рабов, оцениваемых дешевле, чем скот. Здесь, в Баку, он узнает о расправе над своим любимым наставником, поэтом и философом Фазлуллахом Наими, казненным в Нахичевани по велению сына Тимура - Мираншаха. И, как сообщают некоторые древние источники, действуя по предсмертному письму-завещанию своего учителя, поэт покидает Баку. Начинается его долгая и трудная одиссея - странствия на юг, где его ждут анатолийские степи, аравийские пески, в далекий сирийский город Алеппо, где его поджидает невероятно жестокая гибель. Он идет по Турции, Ирану, Сирии не как гонимый судьбой скиталец, а как глашатай и провозвестник высоких гуманистических идеалов. Он проповедует свои человеколюбивые взгляды, будит чувство достоинства в единомышленниках, поднимает веру в назначение человека на земле. Вхожу ли я в мечеть, иду ли мимо храма, Направо я иду, налево или прямо - Я думаю о том и убеждаюсь в том, Что бог - любой из нас, из сыновей Адама, - утверждал Насими, и его путешествие было дорогой пророка, дорогой, чреватой лишениями и бедами, требующей истинного мужества, стойкости, самоотверженности, и его гибель нельзя принимать всего лишь как фатальное стечение обстоятельств. По преданию, дошедшему до наших дней, на рынке Алеппо ученик Насими читал стихи поэта. За эти «еретические» стихи юноша подвергся аресту, признал их своими и был приговорен к смерти. Он сказал неправду, и Насими, чинивший башмаки у сапожника, узнал о ней, поспешил на место казни и во всеуслышание объявил, что стихи принадлежат его перу. Поэта схватили, долго томили в темнице и в конце концов, по приказу мамлюкского султана, предали мученической казни, заживо сдирая кожу со всего его тела. То же предание гласит, что один из палачей глумливо спросил у истекавшего кровью поэта: «Ты сравнивал себя с богом, почему же бледнеет твое лицо?» Поэт гордо ответил: «Я солнце, взошедшее на небосклоне великой любви. А солнце блекнет, идя к закату». Нравственный и духовный подвиг Насими - это рыцарственная, дерзновенная попытка вырваться из мертвящих пут ортодоксальной религии, из оков господствующей в ту эпоху идеологии. Такая героическая попытка стоила ему жизни. Но она, как доброе семя, пустила незримые корни в сознании поколений, в умах и сердцах, продолжавших изнывать в духовных кандалах. Конечно, Насими как сын своего века не мог найти реальную философскую почву для выработки радикального материалистического мировоззрения, для полной оценки несостоятельности религиозных мифов о сотворении мира и рода человеческого, познать законы природы, классовых отношений. Истории еще предстоял долгий путь к этой истине. Еще придут Коперник, Бруно, Ньютон, Дарвин. Однако поэт считал, что человек может возвыситься до божества, что всевышняя сила проявилась во внутренней сути и совершенной красоте человека. Так утверждал Насими, так гласило учение хуруфизма, видевшее в чертах человеческого лица божественные высшие знаки, что может быть воспринято только как своеобразное преломление пантеистических идей. Что же вызывало бешеную злобу ортодоксов в этом учении? Почему они не гнушались никакими средствами, чтобы подавить, изничтожить, обратить его в прах, а прах развеять по ветру? Что они считали святотатством и ересью? А то, что хуруфизм допускал мысль о воплощении божественного в человеке. Это было посягательством на «святая святых» корана, объявлявшего бога незримым, недосягаемым, вневременным и внепространственным. При всей неизбежной ограниченности взглядов, формировавшихся в глухих недрах феодального общества, хуруфиты объективно бросили вызов системе теологических представлений о вселенной, они проповедовали всеобщность движения, материальность мира, взаимосвязь всех его частей, рассматривали человека в единстве с этим миром. «Тело человека, - писали они, - состоит из четырех естеств, кои суть земля, воздух, вода и огонь». Хуруфиты представляли из себя динамическую протестующую силу, они энергично продвигали свое учение в ближневосточные и среднеазиатские страны, всюду вербовали сторонников и действовали с дальним прицелом- расшатать и ниспровергнуть троны феодальной знати и объявить бой господству иноземных захватчиков. Они устанавливали тайные союзы с властями стран, подвергшихся разрушительным нашествиям, опираясь на городских ремесленников и земледельцев, поощряли и поддерживали народные восстания. Нетрудно заметить, что хуруфитская оппозиция, во главе которой стоял Насими после казни своего учителя Наими, зачастую выступала под мистической эгидой, но не это главное для нас, современных почитателей поэта, не забывающих о поучительном замечании Фридриха Энгельса: «Революционная оппозиция феодализму проходит через все средневековье. Она выступает, соответственно условиям времени, то в виде мистики, то в виде открытой ереси, то в виде вооруженного восстания». Именно поэтому надо подходить к оценке философии и идеалов поэта исторически, отчетливо различая с космической высоты семидесятых годов двадцатого века его противоречия и заблуждения. До нас дошли два Дивана - стихотворных сборника Насими, «Большой», написанный на азербайджанском языке, и так называемый «Малый», на фарсидском, вобравшие в себя примерно двадцать тысяч строк его стихов, знакомясь с которыми окунаешься в настоящее колдовство слов, в буйное пиршество художественных красок. На свете истина одна: та истина - мы сами. Мы суть всего, что в мире есть над нами и под нами. И чтобы истину узреть, ее не сторонитесь, Глядите ввысь или вокруг влюбленными глазами, - писал Насими, заслуги которого перед продвижением вперед мировой литературы трудно переоценить. Смело, мастерски развивая традиции своих лучших предшественников и припадая устами к кристально чистому источнику народного творчества, он фактически первым создал философскую и любовную лирику на родном языке, и он же, при всех мистических напластованиях и символике, дал толчок будущим решающим сдвигам в поэзии от расплывчато-отвлеченных, абстрактных образов к воплощению реального бытия, земных радостей, человеческой красоты, живого чувства любви. В его стихах звучат откровенно протестующие, дерзкие мотивы, посягающие на краеугольные камни господствующих догм и верований, отвергающие религиозную нетерпимость. Разве не о благородной и мудрой проницательности, неисчерпаемости гуманистических чувств, не о силе созидания говорят слова певца: Предвечен я, и вечность - мой конец, Я и творение мира, и творец. Это высокое прозрение в эпоху, когда различные преграды - социальные и националистические - разобщали людей и народы, служило благородному делу их грядущего взаимопонимания и единства, и сегодня мы можем с особой признательностью подчеркнуть это качество поэзии Насими. Именно сегодня, когда современная буржуазная литература настойчиво ниспровергает, оценивает, унижает личность, обрекает человека на одиночество и отчаяние, Насими, громким голосом певший гимн человеку, становится в ряды наших единомышленников, глубоко убежденных, что «человек не только выживет, но и победит». Невозможно коротко охарактеризовать все достоинства Насими-художника, мастера поэтического слова, оказавшего плодотворное влияние на последующие поколения поэтов, в частности на такого корифея всей восточной лирики, как Физули; а художником, воспринимающим жизненные явления исключительно через образы и метафоры, Насими оставался всегда, с юных лет до последнего вздоха, в каком бы яростном кипении политической борьбы он ни оказывался. Насими создал не только первые образцы философской лирики на азербайджанском языке. Его перу принадлежат проникновенные газели, воспевающие земную красоту, высокую любовь, поныне сохранившие свой блеск, живое изящество, свежесть. Вот, например, строки из одной его газели: Любовь моя к тебе меня сожгла, но где ты? Коль нет тебя, то мне повсюду мгла, но где ты? Рубины уст твоих столь сладостны на вкус... Я сердце сжег свое, в груди зола, но где ты? – Взгляни: шипы разлук впиваются мне в грудь, Сейчас весна, весной ты расцвела, но где ты? А вот строки из другой: Коль вечности исток найду я не в тебе, Пусть буду обречен на вечные мученья. А стану не в тебе лечение искать, Так пусть мне никогда не будет исцеленья... Разве не покоряет проникновенная естественность авторского голоса, голоса любящего, страдающего, нежного? Творчество Насими, особенно начиная с конца прошлого века, привлекало внимание многих европейских ориенталистов - Гоммера, Гибба, Бомбачи. Широко известно имя Насими в Средней Азии, в странах Ближнего и Среднего Востока. Но наиболее пристальный интерес вызывает наследие поэта, естественно, на его родине. Здесь в советское время проделана ценнейшая исследовательская работа. Часть произведений Насими была издана еще в 1926 году. И с тех пор его творчество завоевывает все более разветвленные круги почитателей. Незадолго до войны появилась первая антология азербайджанской поэзии на русском языке, а в ней переводы стихотворений Насими, талантливо, вдохновенно и очень точно осуществленные большим советским писателем Константином Симоновым. В канун 600-летнего юбилея творения Насими привлекли внимание новых переводчиков как в нашей стране, так и за рубежом. Появились переводы из Насими, выполненные признанными мастерами - Антокольским, Шервинским, Озеровым, Гребневым, Ивановым и другими. С Насими познакомятся на родном языке англичане, французы, немцы, читатели многих других сопредельных и далеких стран. К юбилею в Баку изданы «Рубаи» (четверостишия) Насими в переводе на русский язык, множество стихов на азербайджанском. Насими издан в Москве, заговорил на языках народов братских республик. Многотрудная и сложная, трагическая жизнь Насими вдохновила мастеров слова, музыки, кисти, резца на создание многочисленных поэм и романов, живописных полотен, скульптур, симфоний, в которых воплощен образ поэта, великого гуманиста, сумевшего сквозь мрак захватнических завоеваний и разгул мракобесия донести до нас свой голос в защиту человека, веру в его возвышение, мечту о счастье свободы. Именно этим - подтвержденным такими непреходящими ценностями, как поистине жемчужные стихи, всей своей жизнью, поисками и, наконец, невероятно трагической смертью - Насими бесконечно дорог нам, его потомкам, принимающим творчество давнего стихотворца не как археологическую редкость, а как неотъемлемую частицу своего внутреннего обихода. Когда-то, гонимый судьбой из края в край, из страны в страну, теряя дом, близких, друзей, Насими назвал себя «не имеющим места», теперь это место определено навечно. Оно в сердцах миллионов, для которых его поэзия - не просто музыкально-рифмованные строки, а тяжкий путь познания правды, Правды с большой буквы. И сейчас, когда имя Насими стало еще более знаменитым во всем читающем мире, особый смысл приобретают те самые его строки, с которых я начинал свое выступление: Я - этот век и век грядущий, хотя, наверно, никогда Не умещусь я в этом веке, да и в другом не умещусь. Насими не вместился в тесные рамки времени, отпущенные ему судьбой, времени, в котором он физически жил. Он переступил границы столетий и встал в ряд величественных горных вершин мировой поэзии. И юбилей, который мы празднуем, самим размахом своим подтверждает эту несомненную истину. Однако, как ни был уверен Насими в долготе своей славы, как смело ни мечтал он о будущем, в самом голубом сне он и представить не мог, что наступит день, и его стих будет звучать с высокой трибуны этого прекрасного зала, в столице нашего Советского государства - Москве. Я пользуюсь случаем, дорогие товарищи, еще и еще раз сказать о той огромной радости, что это именно так, что в этой реальности, полной благородства, новой гранью украсился тот гранит, что составляет наше самое большое завоевание, - гранит единства и дружбы советских людей, движущихся к будущему по совершенно новой общественной дороге под прославленными знаменами нашей великой ленинской партии. Эта сопричастность интересов и деяний советских людей стала неотъемлемой нормой всего нашего современного бытия, она присутствует во всех сферах человеческой деятельности на нашей Родине, и тем не менее, поскольку речь идет о литературном наследии, я вспоминаю еще один юбилей - 800-летие Низами Гянджеви, проведенное в 1941 году в осажденном Ленинграде, в дни, когда цитадель Октября была окружена фашистскими ордами, вобравшими в себя все наиболее человеконенавистническое на свете, в дни, когда героические защитники города, истощенные блокадой, истекая кровью, напрягали последние силы, чтобы сдержать варварский натиск, и все-таки нашедшие час в лютую стужу, не снимая шинелей и ватников, собраться в одном из залов Эрмитажа, отдать дань уважения азербайджанскому волшебнику поэзии. Я вспоминаю об этом как о незабываемом свидетельстве духовного взаимослияния советских людей, когда и где бы они ни находились, о неразделимости их чувств и помыслов. Знаменателен факт, что, по решению ЮНЕСКО, юбилей Насими достойно отмечен и в международном литературном процессе. Трудно переоценить значение такого рода событий - они способствуют делу мира и пониманию друг друга в мире, они находятся в фарватере той политики всестороннего международного сотрудничества, осуществлению которой отдают титанические усилия Центральный Комитет нашей партии, ее Политбюро, Генеральный секретарь Леонид Ильич Брежнев. К нам в Баку, в связи с юбилеем Насими, приезжали представительные писательские делегации союзных и автономных республик, а вместе с ними большая группа европейских, азиатских и африканских писателей, и мы были рады не только оказать им свое гостеприимство, но были рады и новой возможности наглядно показать, как преобразована наша земля в благодатных социалистических условиях, в нерушимом советском братстве: познакомить их с изумительными взлетами индустрии, сельского хозяйства, культуры, за которыми явственно проглядывается еще большее и значительное - развитие замечательных революционных традиций азербайджанского рабочего класса, невиданное духовное возвышение нашего современника, человека труда. Мы повезли группу гостей на один из морских нефтепромыслов, в бригаду буровиков, состоящую из людей двадцати одной национальности, находящихся в постоянном единоборстве с разъяренной стихией, людей широкого кругозора, опоэтизировавших свою нелегкую, работу и улыбаясь встречающих каждую новую утреннюю зарю, в бригаду, где стирается грань между усилиями мозга и усилиями мускулов. Гости своими глазами смогли увидеть ту новую формацию человека труда, о которой мечтали лучшие умы истории. И от имени широких трудовых масс азербайджанской земли - всех тех, кто добывает нефть в штормовом море и воздвигает новые заводские и фабричные корпуса, тех, кто собирает урожаи белого золота, винограда, чая, учит детей и пишет книги, - от имени их всех я обращаюсь к вам, дорогие друзья москвичи: сердечное спасибо вам за радушие и внимание, за ваше участие в этом великолепном литературном празднестве, обращаюсь к вам со словами братской любви - всего вам доброго, всего самого-самого хорошего, новых успехов во имя нашего общего святого дела, во имя встающего из-за горизонта солнца коммунизма! Большой театр Союза ССР, 18 сентября 1973 года СЛАВА ВЕЛИКОМУ ЛИРИКУ! С далекого юга, с побережья порою нежного, порою бурно бушующего Каспийского моря, я привез сюда, в этот белоколонный зал, слова любви и преклонения моего народа перед удивительным дарованием величайшего русского советского поэта Сергея Есенина. Сегодня, с высоты нашего времени всматриваясь в дороги неповторимой есенинской поэзии и отчетливо видя, что эти дороги пролегали сквозь стремительные горные потоки окружающей действительности, через утесы и скалы сомнений и противоречий, через необозримые поля внутренней художнической эволюции поэта, мы с каждым прожитым днем все глубже осознаем, что направление этих дорог определялось одним компасом - стремлением понять величие революции, взорвавшей старый мир насилия и несправедливости, осознать ленинские идеи о будущем планеты, проникнуть в сокровенные тайники такого огромного и многозначного понятия, как душа русского человека. Именно потому, и еще раз потому, что Есенин - ослепительное ярко выраженное национальное явление, что он был и остается певцом могучей и необъятной Руси, его поэтическая мелодия стала предметом неизбывного восхищения и почитания иноязычных народов, иногда географически разделенных на тысячи и тысячи километров, но стоящих рядом в этом восхищении и почитании. Так эта поэзия березовых рощ, заливных лугов и колыхающихся хлебных нив из категории национальной поднялась на космические вершины интернационального, так она и будет жить, взволнованно и торжественно отмечая не только восьмидесятилетие ее творца, но и его пятисотлетие. Я никакой не литературовед, а тем более - не исследователь Есенина, я всего лишь бесконечно благодарный почитатель вдохновенного поэтического слова, и я кровно заинтересован, чтобы голубоглазая и златокудрая есенинская поэзия прочно вошла в духовный обиход моих детей, внуков и правнуков. Волшебником стиха - таким Есенин остается для нас и таким он властно войдет в будущее, и волшебство это подчас попросту необъяснимо: шуметь «левкои с резедой» не могут, это не дубы и не тополя, и, как тут ни бейся, на этот вопрос можно только ответить, что «у Есенина могут». Он поистине могуществен, одному ему ведомыми путями нанизывая обычные слова, как жемчужины на нитку, и превращая каждое стихотворение в драгоценное ожерелье, а тем самым проникая в сердце, заставляя его радоваться, печалиться, изумляться, растроганно трепетать. Мне рассказывали такой случай: в сражении с наступающими гитлеровцами под Москвой, ночью, перед неравным боем с тяжелыми танками, бойцы роты, понимая, что их ждет на заре, с влажными глазами, передавая из рук в руки, читали однотомник Есенина - лирический стих царствовал в блиндажах на пороге смерти, ибо он был прекрасен, а прекрасное - будь оно буйно веселым или до боли печальным - есть жизнь, неподвластная смерти. Сергей Есенин прожил короткую, но трудную жизнь, а в этой жизни огромную роль сыграла столица моей родной земли - пролетарский Баку, где он гостил у своего друга, редактора газеты «Бакинский рабочий» П. Чагина, и эти посещения настолько сблизили поэта с Апшероном и увенчались такими творениями, что вошли в историю как «бакинский период» его творчества. В те незабываемые двадцатые годы в Баку находился еще один друг Есенина, и этим другом был не кто иной, как огненный трибун нашей партии - Сергей Миронович Киров, ныне увековеченный в граните и бронзе на самой высокой точке города и протянутой рукой приветствующий встающее из-за моря солнце. Встав во главе азербайджанской партийной организации как посланец Ленина, Киров поднял народ на неслыханные и невиданные созидательные свершения - здесь развернулась битва за черную кровь земли, которую нужно было влить в артерии молодой Страны Советов, здесь шли глубинные процессы нового общественного развития, продолжало выковываться и закаляться интернациональное рабочее братство, здесь впервые отвоевывалась у моря нефть - тогда единственно возможным способом - вручную; камнями и песком была засыпана часть бакинской бухты, а на искусственно образованной земле заложен промысел, давший мощные фонтаны огненной жидкости и названный «Бухтой Ильича». Киров был романтик по душевному складу, он любил слово вообще и звонкое слово Есенина в частности, и он способствовал его приездам в Баку, безошибочно предвидя, что такая яркая реалия сотворяемого нового мира не может не влиять на художественное прозрение поэта, на дальнейшее благотворное формирование его мировоззрения, и, наверное, как раз в Баку зародилась дума, а позднее вылилась в стихотворные строки мечта увидеть «новую стальную Русь». Регламент не позволяет мне рассказать вам десятки трогательных фактов, повествующих о том, как Киров оберегал для русской, а следовательно, для всех новых социалистических культур редкостное дарование Есенина, о новых фактах преданности друг другу в товариществе с Чагиным, о встречах с бакинскими рабочими, азербайджанскими читателями и писателями, скажу лишь о том, что, когда несколько лет назад в селении Мардакяны, где начал создаваться знаменитый цикл «Персидские мотивы», мы установили мемориальный памятник, это место стало нашей общенародной литературной святыней - каждое утро у барельефа Есенина алеют и белеют свежие цветы, а рязанская береза, привезенная из Константинова, поднимается все выше к бакинскому небу, став сестрою соседствующей азербайджанской чинары. И не случайно, что в Дни советской литературы, только что с огромным, ошеломляющим успехом проведенные в Азербайджане, в которых участвовал цвет всех литератур социалистического реализма, выразивших свое художественное и партийное единство в канун XXV съезда великой ленинской партии, в эти дни в Баку, а точнее, 3 октября, в день рождения Сергея Есенина, был открыт Дом-музей его имени, и все участники литературных торжеств - известные современные мастера слова - вместе с многочисленными читателями пришли сюда поклониться вечно живой памяти великого поэта. Вчера, вылетая в Москву, я вновь посетил мемориал и Дом-музей Сергея Александровича и в ранний утренний час застал в музее группу школьников, возглавляемую учительницей литературы. Перемежая исторический факт с легендой, реальность с фантазией, поминутно добавляя «может быть», она говорила своим воспитанникам: вот, смотрите, слева знакомое вам селение Шаган, может быть, Есенин стоял на этой веранде и, глядя на это селение в такой же вот утренний час, преобразовал его название в женское имя и написал «Шаганэ ты моя, Шаганэ», а может быть, здесь, у грядок с розами, лежа на траве и в этом ракурсе наблюдая, как порывы ветра проносятся над кустами, он написал: Тихо розы бегут по полям. Сердцу снится страна другая, Я спою тебе сам, дорогая, То, что сроду не пел Хайям, Тихо розы бегут по полям. Я вновь окунулся в нежный трепетный мир истинной поэзии, и вновь наглядно и ощутимо передо мною встал один из конкретных примеров ее эстафетной передачи из поколения в поколение. Слава вечности поэзии, слава ее выдающемуся творцу - Сергею Есенину. Колонный зал Дома Союзов, 22 октября 1975 года СУТЬ ВРЕМЕНИ Стоят чудесные майские дни - дни цветения и радости, и так естественно, что именно сейчас наша страна и все передовое человечество празднуют семидесятилетие писателя, который всегда был другом жизни, другом людей, защитником и певцом добра и человечности... Творчество Шолохова несравненно и феноменально. Это предмет долговременного внимания и любви сотен миллионов читателей. Феноменально оно именно потому, что, будучи вершинным явлением словесного искусства, никогда не было только явлением искусства. Оно шло из глубин самой жизни и уходило обратно в жизнь, формируя ее и перестраивая сознание тех, кто с ним соприкоснулся. Вот почему можно с очень разных точек зрения оценивать этот феномен (он каждому близок по-своему), но уже теперь, когда писатель Шолохов живет и здравствует среди нас, несомненно, что представление о передовой художественной культуре человечества без него просто не существует. Как всякий художник такого размаха и значения, Шолохов уникален, и быть его современником, читателем, поклонником - это само по себе большое счастье. Такое чувство вызывал, очевидно, Лев Толстой. Ибо Михаил Шолохов взял на себя и решил задачу, которую выполнить по плечу только гиганту. Он показал, как в очистительном шквале величайшей революции мучительно, противоречиво и упорно человек ищет и находит совершенно новую жизненную дорогу, невиданную в истории. Это генеральная тема Шолохова; воплощал он ее на различном жизненном материале, и герои его, идущие путем борьбы с отжившим миром или с самим собой, известны всем. Григория Мелехова и Аксинью, Давыдова, Нагульнова и Андрея Соколова достаточно назвать по именам, чтобы за этими именами встали близко знакомые люди, которых ты знаешь изнутри, которых ты видишь, с которыми ты живешь. Так же как и у миллионов читателей Михаила Шолохова, у меня на полке стоят его книги «Тихий Дон», «Поднятая целина», «Донские рассказы», «Судьба человека», «Они сражались за Родину». Эти книги прочтены не раз и не два, а все-таки время от времени берешь в руки тот или иной том и, перелистывая страницы, вдруг чувствуешь, что тебя уносит в огромное море, знакомое, как родной Каспий, но каждый раз новое и неожиданное... Нет, Шолохова не «перечитываешь» и уж во всяком случае не «перелистываешь». С каждым новым прочтением открываются незнакомые доселе, сверкающие грани жизни, эпохи, художественного мышления, художественного видения. Мир Шолохова - не застывшее изваяние, а бурная, вечно живая стихия человеческих борений, дум и страстей. Закономерно возникает вопрос: в чем тайна этого волшебства? И хотя в поисках ответа написаны тома исследований, но их объединяет одна мысль: произведения Шолохова достигают не только предельной степени образного воплощения конкретно-исторической ситуации и обстановки - они заключают в себе дух эпохи, дух времени. Обращаясь к крупнейшим событиям века или проникая в неведомые тайники души своих героев, рассказывая о противоборстве целых фронтов, армий или о переживаниях одного рядового солдата, заглядывая во дворцы или в подслеповатое оконце хаты на заброшенном хуторе, Шолохов остается верен себе и в точности, и в выборе красок, и в глубине проникновения в коренные закономерности эпохи. Таков масштаб таланта, которым отмечена каждая страница шолоховской прозы. Ей, этой прозе, новая мировая литература обязана и тем безоговорочным доказательством, что эпический роман, да и сама эпическая система мышления, исследующая живую реальность бытия, мир целостный и человека социального, - живет, здравствует и развивается. Таково мастерство Шолохова. И с этой точки зрения можно быть уверенным, что одной лишь «Судьбы человека» было бы достаточно, чтобы прославить имя автора. Если же взять творчество его в целом, то созданное им иначе не назовешь, как высоким гуманистическим подвигом. Его герои, во всей их завораживающей конкретности и характерности облика, поступков, языка, быта, наделены неизмеримой обобщающей значимостью, эпичностью, эпохальностью. Этот синтез неразложим - он не поддается элементарному объяснению. Шолохов любим везде, всюду и всеми. И чествование его в Азербайджане проходит с той долей теплоты и сердечности, которая возникает при отношении глубоко личном. Юбилей русского писателя отмечается у нас в больших городах и в далеких селениях, в библиотеках, вузах и школах, в воинских частях, на заводах и на стройках, в Академии наук, Союзе писателей, в заводских и колхозных клубах. Печать, радио, телевидение полны в эти дни именем Шолохова, и хроника юбилея общеизвестна. Но и средства массовой информации не в силах охватить ни.массовости всенародной любви к великому писателю, ни той особой интимности и искренности, с которыми проходит этот юбилей, ставший большим общественным событием. «Бакинский рабочий», 21 мая 1975 года С ДУМОЙ О БУДУЩЕМ Ни разу не довелось мне увидеть Сулеймана Сани, но он вошел в мое сердце еще тогда, когда буквально по складам, трепетно была прочитана его знаменитая повесть «Чернушка», - вошел так, как он входил в десятки и сотни других детских сердец, чтобы поселиться в них навсегда. Сейчас в Азербайджане - на морской буровой, в научной лаборатории, на улице или за чашкой чая, на шумной стройке, большом собрании или в вагоне метро - всюду можно услышать слово «муаллим», а означает оно в переводе на русский очень высокое понятие - УЧИТЕЛЬ. От имени Сулеймана Сани оно неотделимо во всех прямых и переносных смыслах. Всей своей работой, и прежде всего художественным подвижничеством, выраженным в создании целого ряда произведений больших и малых форм, в педагогике, которой он отдавал все силы своей души до последнего вздоха, в одержимости, с какою он воздвигал здание азербайджанского советского театра, - он служил одной цели: стремился показать своему народу открывающуюся перед ним величественную панораму новой жизни. Судьба Сулеймана Сани сложилась так, что еще отроком, только постигшим грамоту, он попал в Горийскую учительскую семинарию - учебное заведение, прославленное своей прогрессивностью, воспитанием семинаристов в приобщении к передовой русской культуре, в тяготении к высоким идеалам прекрасного, учебное заведение, давшее Азербайджану выдающихся деятелей, которые подняли культуру народа на несравненно более высокую ступень развития. Уже в семинарии Сулейман Сани начал обнаруживать незаурядные литературные способности, а после окончания ее навсегда избрал для себя две сферы приложения своих интеллектуальных и душевных сил - перед классной доской днем и за письменным столом ночью. Память бережно хранит, казалось бы, спокойные, ничем не примечательные вехи биографии Сулеймана Сани, не отмеченной ни воинскими походами, ни дальними путешествиями, ни взлетами и падениями: детство в селе, учеба в семинарии, а затем - изо дня в день - мел и карандаш в руках. Однако за внешним спокойствием этих дней скрыты взрывные силы духа подлинного борца. Сулейман Сани пережил три революции, каждая из которых требовала от него определения своей общественной позиции. Он высказался смело, прямо, откровенно, раз и навсегда заняв место на баррикаде с трудовыми людьми, пробивающими дорогу к светлому будущему. Литературное наследство Сулеймана Сани не так уж велико по объему - циклы рассказов, статьи и фельетоны, несколько пьес, - но значительно по содержанию. Публицистика его остра, проблемна, предельно гуманистична, иногда кажется, что она писалась не в начале века или в двадцатые годы, а сегодня; повести и рассказы написаны под влиянием таких нетленных образцов, как проза Тургенева и Чехова, но именно под влиянием, а не в подражание, ибо они очаровывают и сегодняшнего читателя самобытностью национальных красок; его пьесы продолжают реалистические традиции основоположника новой азербайджанской литературы - блестящего драматурга Мирзы Фатали Ахундова. Две из них - «Соколиное гнездо» и «Любовь и месть» - ставятся и сейчас. Старые пьесы эти смотрятся с неподдельным интересом, ощутимо подтверждая, что глубокое чувство и мастерское раскрытие характеров в драматических столкновениях, определенность авторских симпатий и антипатий остаются наиболее надежным средством покорения зрительного зала. Недавно в республике издан однотомник избранных произведений Сулеймана Сани. Перелистываешь страницы, вчитываешься в них, начинаешь радоваться или негодовать, а затем отчетливо сознаешь, что на твоем столе лежит не любопытная музейная реликвия, а живое произведение, передающее тебе сердцебиение автора. Не только как писатель, но и как учитель, ставивший целью гармоническое развитие личности, тонко улавливавший ее призвание, работавший над ней упорно и настойчиво, как ваятель резцом, Сулейман Сани растворился в разных людях и живет в разных проявлениях их последующей общественной работы. В том числе он живет и в боевом подвиге «Михайло» - Героя Советского Союза Мехти Гусейнзаде, прославленного разведчика в итало-югославских соединениях Сопротивления, получившего первые познания о мире из уст Сулеймана Сани. Прожить так, чтобы продолжать жить в других, - счастье, и это счастье познал Сулейман Сани. Вот почему, отмечая 100-летие со дня рождения Сулеймана Сани, не из вежливости, а по праву его называют в Азербайджане не иначе как «муаллим» - учитель. «Литературная газета», 28 января 1976 года СЛОВО О САМЕДЕ ВУРГУНЕ В волшебной стране, издревле именуемой Большой Поэзией, Самед Вургун находится в ряду вершин, имеющих относительно разную высоту от уровня моря - одна выше, другая ниже, третья уходящая головой за облака, но, сомкнутые вместе, они образуют горный кряж неописуемой красоты и мощи. Самед Вургун пришел в эту страну большеглазым, худощавым юношей, пытливо всматривающимся в очертания нового мира, рожденного в шквале величайшей социалистической революции: обездоленный, униженный, проливший много крови и много слез, человек труда начал раскованно и вдохновенно строить этот новый мир, и его надежда стала надеждою юноши, посланного учительствовать в сельскую школу, а вместе с тем уже твердо решившего стать певцом окружающей его яви. Он был родом из Казаха, находящегося на западе азербайджанской земли, в краю, где родились такие непревзойденные мастера стихотворной лирики, как Вагиф и Видади, где чуть ли не ежедневно выходили на словесные состязания народные сказители, где стихи писал каждый третий сельчанин или горожанин, и юноша не ждал похлопывания по плечу, он брал на свои плечи тяжелую ношу. Она действительно была тяжела, требовала неимоверного душевного напряжения, но с первых же написанных строк она стала не увлечением, а «одной-единственной, но пламенной страстью», и ей Самед Вургун остался рыцарственно верен до последнего вздоха. Посвящение в поэтические рыцари не сопряжено с ритуальными торжествами, здесь не произносятся слова присяги и не звучат фанфары - в этот раз оно происходило в ночной тишине глинобитного сельского дома, в мерцающем свете керосиновой лампы, перед обыкновенными ученическими тетрадками. Первые же знакомства с ними - теперь уже заполненными перечеркнутыми и вновь переписанными строфами- показали, что в многоголосье прославленной азербайджанской поэзии влился новый голос, поразительного мелодического звучания, с неповторимыми переливами и интонациями, голос, пусть еще не окрепший, но уже заставляющий внимательно прислушиваться к нему и думать о том, где его можно услышать снова. Может быть, это было всего лишь любопытством, а не глубоким интересом, может быть, это была дань дерзновению молодости, но так или иначе начало поэтической судьбы Самеда Вургуна было счастливым, и изменчивое это счастье не изменяло ему и потом: как всякий крупный художник, он преодолевал муки поиска, кристаллизировал истину в изнурительном борении противоречий и сомнений, но ученические тетради (им он тоже никогда не изменял), становясь публикацией в периодике или отдельной книгой, выходили к народу как этапы нового продвижения вперед их автора, с каждым таким этапом становящегося все более признанным, имеющим право воскликнуть: Мои стихи земля усыновила, Встряхнула горы песенная сила. Нежданный листопад остановила И окрылила тысячи сердец. Мечта моя взлетит как соколица, Молниеносно с бурей породнится, Вас в небо увлечет как проводница, Но в край родной вернется наконец! Было бы наивным полагать, что все ранние творения Самеда Вургуна равноценны, но факт нарастающего из года в год, ошеломляющего их успеха - факт неопровержимый, и объясняется он не долгой инерцией читательских симпатий и уж конечно не модой на вургуновскую лиру - мода никогда не была признаком вхождения в когорту больших поэтов. Поэтом же Самед Вургун родился - он впоследствии рос, распрямлял плечи, становился все более утонченным в мастерстве и все более мудрым в раздумьях, - тем не менее чудом обретения людьми нового истинного поэта был предрассветный час его рождения в марте 1906 года в убогом селе Юхары-Салахлы: как ни старо, при желании научиться писать стихи можно, но поэтом надо родиться. Формирование и возмужание этого оригинального природного дара происходило не в литературной пустыне: маленькая азербайджанская земля находилась на пересечении больших дорог, соединявших Европу с Азией, она растаптывалась римскими легионами и полчищами азиатских завоевателей, на долю народа этой земли выпали неимоверные страдания, ему, выражаясь жаргонно, крупно не везло во всем, но удивительно везло на поэзию - из столетия в столетие он дарил человечеству Низами, Физули, Вагифа, Мирзу Фатали Ахундова, Сабира, и Самеду Вургуну, вместе с его современниками и единомышленниками Джафаром Джабарлы, Сулейманом Рустамом, принадлежала честь стать продолжателями благородных гуманистических традиций гениальных предков, впервые приумножая это наследство в совершенно новых социальных условиях. Стоит перечитать ранние стихи Самеда Вургуна, чтобы убедиться, что он с молодости четко определил свое идейное и художественное кредо - оберегать лучшие традиции предшественников и развивать их по велению времени в той степени и форме, которые диктуются советским содержанием. Стихи его не наносились на марлю - он искал и умел находить прочный материал для словесного рисунка, этим материалом попеременно бывали брезент рабочего комбинезона и войлок бурки пастуха, шинельное сукно и тонкий шелк женских головных платков. Действуя могучим пером будто кистью, в буйстве красок и звуков, он в разные периоды творчества создал множество стихов и поэмы - все они будто написаны даже не вчера, а сегодня, а одинаковая доступность их самым разным читательским уровням говорит о «третьей» простоте, возвышающейся над самым причудливым усложнением. Эти вещи выдержаны в классических размерах и рифмах, но их делает классикой не это, а новаторство сути - автор вторгается в действительность, поднимает пафос созидательного труда вокруг в категорию прекрасного, находит новую художественную модель, совершенствует и в обобщенном виде увековечивает ее. В этих поэмах - роденовские образы, жаркое дыхание эпохи, романтическая крылатость ее творцов. Революционную романтику Самед Вургун понимал как прямое продолжение социалистического реализма, естественное для ритмов современности, как цветение плодового сада в весеннюю пору. А весна в душе поэта пользовалась безграничным господством: Не остудил я сердце огневое, Слова, как войско, вновь готовы к бою, Взаимная любовь сильнее вдвое, И дорог многим людям я в стране. Любовь моя велит трудиться мне, - писал он в «Весенней симфонии», и в этих словах нет преувеличений, сопутствующих пылкому воображению: всю свою короткую, но огромную жизнь поэт трудился, не давая пощады ни душевным, ни физическим силам, каждую новую акцию восхищения его талантом он принимал как призыв к еще большей ответственности - ответственности художника, коммуниста, гражданина. И, следуя его же принципам, можно с такой же ответственностью утверждать, что он был велик во всех этих высоких понятиях. Творчество Вургуна в последние годы жизни поднялось на новые эпические высоты. Он создал поэму «Читая Ленина» - проникновенные раздумья художника-мыслителя о трудных путях человечества, о неудержимой поступи ленинских идей по всем континентам земного шара. Все ближе Коммунизм. Он перед нами, - Не за горами где-то вдалеке... Идет борьба за правду во Вьетнаме, На азиатском всем материке! И если сегодня слова о войне во Вьетнаме мы произносим в прошедшем времени, то это говорит не об устарелости поэтической информации, а об ее историческом подтверждении. С этим произведением перекликается и «Знаменосец века», как образно называет С. Вургун Коммунистическую партию. В поэме нашли художественное отражение диалектика самой истории, картины классовой борьбы - от первых стихийных бунтов до штурма Зимнего дворца. Особое место в поэме занимает образ Владимира Ильича Ленина, его соратников, эпизоды освободительного движения в России. Вдохновенно звучат последние аккорды этого гимна, посвященного партии: Идет она в твердом и слитном строю, Грядущему страсть отдавая свою. И тысячи ленинских строк - ее разум, И тысячи глаз открываются разом... Собранные воедино творения Самеда Вургуна по существу представляют целую поэтическую школу, к которой ныне относится большая группа известных азербайджанских поэтов последующих поколений, плодотворно участвующих в поступательном движении всесоюзного литературного процесса, - часть из них здесь, в этом зале. Самед Вургун не мог купаться в лучах собственной славы, одно свершение звало его к следующему, он жил на больших скоростях, опережая факты и события, чувствуя себя полководцем и солдатом одновременно. У него было отличное зрение: и в прямом и в переносном смысле - уникальное внутреннее зрение, мгновенно оценивающее любое событие в его далекой перспективе, причем в самой богатой фантазии не покидающее пределы трех земных измерений. Продолжая горячо любить жанр лирического стихотворения, Самед Вургун создал четыре драмы в стихах, одарив театральное искусство изумительными литературными основами, по которым ставились и ставятся спектакли непреходящего общественного и художественного звучания. Лучшая из них - «Вагиф» - скоро пройдет в Баку, в Академическом театре драмы в тысячный, раз, начала сценическую жизнь почти сорок лет назад и активно продолжает ее, став «Чайкой» этого театра. Драматургия Самеда Вургуна привлекает жгучий интерес не только потому, что она полна страстей, острых столкновений, оригинальных характеров, но еще и потому, что философской направленностью своей она всегда современна, хотя, казалось бы, берет в орбиту внимания далекую или близкую историю. Достаточно сказать, что в той же пьесе о Вагифе он многогранно исследует не только интеллект и душу любимого певца, но и раскрывает его как государственного деятеля, сплачивающего народы Закавказья в сложном перекрещении их трагических судеб, мечтающего видеть их всех вместе на одном корабле, берущем курс к спасительному северному маяку - к могущественной прогрессивной России. Чувство современности - изначальное качество души Самеда Вургуна, качество, позволившее раздвинуть рамки значения его творчества не только по тематическому и географическому признаку - да, на его письменном столе незримо присутствовал Азербайджан, все Советское Отечество, вся беспокойная наша планета, но одной географии мало, - видимо, раздвижение этих рамок можно объяснить только глубиной мысли и пронзительностью чувств. Перу поэта принадлежит стихотворение, которое сейчас в республике знает и каждый школьник, и каждый старец, относящийся к долгожителям, далеко перешагнувшим столетний рубеж, - это знаменитое стихотворение «Азербайджан», произведение такого эмоционального накала, какой возможен лишь у художника, не мыслящего своего существования вне отчего края, и бесспорно, что древо поэзии Самеда Вургуна уходит корнями в глубочайшие огненные пласты его родины. Но очевидно и то, что, питаясь национальными соками, это древо становится явлением интернациональным, в специфическом преломлении выражающем духовную сущность всего советского народа, а потому и явлением общечеловеческим, причем не в какой-то абстрактной гуманности, а носителем идейной ракеты, запущенной с совершенно определенного классового полигона: Нет в мире ничего сильней Семьи трудящихся людей, Одной мечтой вооружась, Как будто бы одним мечом, Усилья слив в один удар, Гнев разгорится как пожар... Это сказано об освободительной борьбе «черного континента» - Африки. Тоже не сегодня, давно, почти тридцать лет назад. Такое мог сказать только убежденный провидец, коммунист, глашатай свободы, сын могучей ленинской партии. Этого сына касалось все: выход нефтедобытчиков за морской горизонт и воздвижение их золотыми руками свайного города посреди бушующего Каспия, успехи хлопкового колхоза в Муганской степи и направление поисков ученых в Академии наук республики, вице-президентом которой он был, первые пробы пера молодого коллеги и празднование восьмисотлетия седовласого Низами, события в Индии, Франции и на Ближнем Востоке, проблемы отечественной поэзии (о них он говорил, выступая с докладом на Втором съезде советских писателей), конгрессы в защиту мира (а он был выдающимся борцом за мир) и увековечение памяти погибших в войне с фашизмом... Поэт определял свои художественные и гражданские позиции, исходя из лучших образцов нового искусства, прежде всего Горького и Маяковского, он воспитывался под влиянием братских культур, прежде всего культуры старшего брата, русского народа, - она животворно отразилась в его собственных стихах, в переводах, из которых вспомним хотя бы такое явление, требовавшее исключительных усилий, как блестящий перевод на азербайджанский язык «Евгения Онегина». Интернационализмом проникнуто все творчество, вся неустанная общественная деятельность Самеда Вургуна, все его бытие и сознание. Он дружил с Тихоновым, Луговским, Антокольским, Симоновым, с Леонидзе, Чаренцем и Турсун-заде, с Судрабкалном, Корнейчуком и Гафуром Гулямом, с Назымом Хикметом и Пабло Нерудой, но, пожалуй, наиболее трогательной в мужественности и нежности была его дружба с Александром Фадеевым - дружба в дни войны и в дни мира, дружба в радости и в горе, дружба, о которой складывались целые легенды. Очень рано, буквально сразу после пятидесятилетнего юбилея, ушел из жизни Самед Вургун, проживший короткую, но, повторяю, огромную оптимистическую жизнь, целиком отданную времени, о котором он сказал так неожиданно, как никто другой и не сказал бы: Пока любить, и петь я мучим жаждой, Пока живой, теплом земли дышу, Я жизнь продлю в ее мгновенье каждом, Мне некуда спешить, Я не спешу. Он оставил нам и будущим поколениям громадное состояние - свои Стихи, свой художнический и гражданский подвиг. И свой незабываемый, не знающий старения образ. Этот образ неразрывными нитями связан с нашей сегодняшней действительностью, с великими свершениями советского народа и Коммунистической партии. Огромный талант обеспечил жизненную силу вургуновским творениям, по праву вошедшим в золотой фонд отечественной художественной культуры, о которой прекрасно сказал Леонид Ильич Брежнев, что наша социалистическая культура «представляет собой... органический сплав создаваемых всеми народами духовных ценностей», а в числе ее творцов, которых все знают и любят как своих родных писателей, назвал и имя Самеда Вургуна. Этот образ в нынешние ноябрьские дни вновь обошел азербайджанскую землю, побывал на заводах, нефтепромыслах и фабриках, на хлопковых полях, виноградных массивах и новостройках, убедился в невиданном и неслыханном взлете экономики, в рекордных урожаях первого года десятой пятилетки, в успехе усилий день ото дня нравственно возвышающихся трудовых людей, вдохновенно осуществляющих предначертания XXV съезда советских коммунистов, и, как «живой с живыми говоря», сегодня вошел в этот величественный зал, чтобы сердечно поблагодарить за воздаваемые ему почести и низко поклониться вам, дорогие товарищи москвичи, а нашими устами еще раз подтвердить свои проникновенные слова о гранитной прочности братства советских народов и о том, что дорога из «ворот Востока» прямо ведет в ворота Кремля. Празднуя сейчас семьдесят лет, истекшие с того благословенного часа, когда в маленьком селении Юхары-Салахлы появился на свет новый истинный поэт, мы празднуем вечную юность великой поэзии, повторяя самого юбиляра: Да, голова твоя седа, Поэт. Но это не беда. Ни женщина, что ты любил, Ни родина, чьим сыном был, Те двое, для кого горел ты, Пусть голова твоя седа, Тебе не скажут никогда: «Поэт, как рано постарел ты»! Нет, не скажет этого Родина и тогда, когда Самеду Вургуну исполнится не семь десятилетий, а столько же столетий, - в волшебной стране, издревле именуемой Большой Поэзией, Самед Вургун стал в ряд вершин, образующих горный кряж невиданной красоты и мощи. Подножие этой вершины - Азербайджан, просторные луга ее склонов - Страна Советов, вершина - Передовое Человечество, а над всем этим кряжем - бездонный купол чистого мирного неба, розовеющего в свете встающей зари, зари нашей мечты, зари Коммунизма! Большой театр Союза ССР, 29 ноября 1976 года БРИГАНТИНА КАРА КАРАЕВА Помнится, в конце пятидесятых годов, в зимнюю стужу, преодолевая яростные порывы надвигающегося урагана, мы вечером шли с Романом Карменом по эстакаде свайного нефтепромысла в открытом море, направляясь к зданию клуба в поселке нефтедобытчиков. В те дни по нашему совместному сценарию снимался фильм «Покорители моря», и музыку к нему писал Кара Караев. Несколько окон на втором этаже клуба излучали теплый свет из его рабочей комнаты. - Дьявольщина, - туже затягивая шарф на шее, вдруг задумчиво произнес Кармен. - Казалось бы, все уж повидал на свете, встречался с удивительными людьми века, стал понимать кое-что, а вот одного никак понять не могу... Вон сидит в комнате человек за роялем, дотрагивается до клавиш, потом делает какие-то загогулины на листе бумаги, а потом это становится пленительной музыкой. Я тогда согласился с этой полушуткой-полуправдой, а сейчас вспоминаю об этом, потому что писать о композиторе, оставаясь всего лишь одним из многих тысяч его слушателей, не имеющих никакого профессионального отношения к музыке, - по меньшей мере рискованно. И тем не менее я это делаю: оставаясь бессильным исследовать особенности творчества Кара Караева, я тем не менее не могу не поделиться своими наблюдениями - на протяжении нескольких десятилетий мне довелось быть очевидцем его духовного и музыкального развития, складывания незаурядного мира художника, из которого в конце концов эти особенности и образуются. В Баку, в центре города, как бы продолжая амфитеатр оригинального в своих пропорциях и изяществе здания филармонии, по пологому спуску к берегу моря протянулась зеленая парковая лента, названная Садом Революции. В середине двадцатых годов парк был местом, излюбленным воспитателями детских садов, куда они выводили порезвиться своих питомцев. И вот там, в этом парке, мне впервые довелось увидеть будущего выдающегося композитора - кудрявого крепыша с отблесками огня в огромных глазах, неистово нагромождающего одну фантастическую идею на другую: к ужасу воспитательниц, подчиняясь этому неистовству, мы превращались в племя индейцев, охотящихся за скальпами своих наиболее застенчивых сверстников, отнесенных нами к презренным бледнолицым врагам; с гиком и криком взбирались на верхушки деревьев, изображая из себя властителей джунглей; ползали по мокрой земле, превращая в тряпье без того убогую одежонку и в тот миг считая себя грозным казачьим эскадроном, по-пластунски преодолевающим огневой фронтовой участок. Мы, изнемогающие от этих перегрузок, буквально валились с ног, но Кара был неутомим: обыкновенная парковая скамейка становилась бригантиной, в парке вокруг возникал жестокий шторм, скамья переворачивалась, что означало кораблекрушение на подводных рифах. Наш шум и гвалт часто прерывался звуками оркестровой музыки, доносящейся с дневных репетиций в зале или в летней раковине филармонии, и я бы погрешил перед истиной, утверждая, что Кара сразу же покидал нас и, отыскав укромный уголок, в уединении жадно вслушивался в эти звуки. Правда, значительно позже, уже подростком я нередко замечал буйную шевелюру Кара на концертах в той же филармонии, носившей тогда название ОСГД, что означало Общество Смычки Города и Деревни, и стараниями Узеира Гаджибекова и его ближайших соратников превращенной в популярнейший музыкальный центр: сюда приезжали такие крупные дирижеры, как москвич Гаук и французы Ренэ Батон и Роже Дезормьер, немец Отто Клемперер и американец Владимир Савич, и приезжали они не ради замечательного помещения и слаженного оркестра, но и благодаря чуткой аудитории - посещение симфонических концертов в те годы прочно входило в духовный обиход бакинцев, особенно интеллигенции и молодежи, и, возможно, Кара посещал эти концерты, подчиняясь общему интересу, порой доходящему до ажиотажа. Во всяком случае, его приверженность музыке заметить еще было трудно. Не замечал я повышенного внимания к ней и в те минуты, когда случайно встречал его на улице: зажав под мышкой черный деревянный ящик (известный в городе профессор Бретаницкий оптимистически пробовал сотворить из меня еще одного скрипача, не ведая, что ящик со скрипкой я порою забывал даже забрать из раздевалки домой после увлеченных спортивных тренировок). О том, что Кара вышел на сложный серпантин, ведущий к вершинам композиторского искусства, стало известно лишь тогда, когда, неудачно испробовав силы в качестве пианиста, он по совету все того же Узеира Гаджибекова, обессмертившего себя не только шедеврами личного творчества, но и неустанным воспитанием истинных талантов, перешел на отделение композиции консерватории, а вскоре уехал в Москву и стал учеником Шостаковича. И тем не менее, раскручивая в обратном порядке ленту памяти, мне видятся первые кадры этой ленты - детство и юность Кара. Может быть, в буйстве предлагаемых им игр или внешней показной инфантильности в той области, которая потом стала его призванием и профессией, и начинали-то проступать характерные черты его личности - фантазия, обучиться которой нельзя ни по одному учебнику, и та внешняя замкнутость, за которой таятся неисчерпаемые запасы мужества и постоянства художественных убеждений? Жизнь Караева в искусстве началась счастливо, с широкого признания, с постоянно нарастающими авторитетом и значимостью, и для доказательства достаточно обратиться к одним лишь этапным вехам его биографии: в двадцать восемь лет он был удостоен Государственной премии СССР, в тридцать - ему была вручена вторая, в сорок один год он стал народным артистом СССР, в том же возрасте - действительным членом Академии наук Азербайджана, в сорок девять - лауреатом Ленинской премии. Казалось бы, очень счастливая и очень гладкая дорога, так заставляют думать эти блистательные вехи, но, если обратиться к будничной череде годов и десятилетий, можно убедиться, что Караев шел от победы к победе через страшную неудовлетворенность самим собой, через мучительный поиск, и, владей современная наука возможностью получать кардиограммы душевного состояния, пленка оказалась бы испещренной сплошными восходящими и нисходящими линиями, один беглый взгляд на которые зримо дал бы понять, ценою каких невероятных усилий к художнику являлось новое озарение, позволявшее ему сделать еще один шаг вперед. Озаренность - очевидно, наиболее точное слово для выражения всей интеллектуальной и психической структуры внутреннего мира Караева, и вырабатывалась она всей практикой его художественного опыта, ныне прославленного и на его родине, в Азербайджане, и во всех уголках нашей громадной страны, и далеко за ее пределами. Было бы наивным полагать, что такое происходит как ослепительная вспышка магния, а применительно к Караеву в какой-то мгновенной метаморфозе видения, когда он бросается к инструменту и с лихорадочной поспешностью заполняет нотный лист. Нет, это не вспышка, в основе такой структуры лежит целая система, а в фундаменте этой системы - каждодневное, не знающее устали, лишенное броской эффектности труженичество. Мне довелось быть на одном из самых больших праздников Караева - на премьере его знаменитого балета «Тропою грома» в Большом театре Союза ССР в конце пятидесятых годов. Премьера в Большом театре - это событие во всей современной культуре, тем более это событие для его «виновника», и в тот июньский вечер под золотыми сводами зала, на его сцене и за его кулисами происходило все то, что происходит на премьерах, - волнение, восторги, цветы, поздравления. Автор балета был возбужден, охотно принимал объятия и поцелуи, улыбчиво встречал каждое приветствие, однако был ли он счастлив в эти минуты? Вряд ли. Через час, в номере гостиницы, он обеспокоенно расспрашивал об отдельных моментах спектакля, о реакции соседей по креслам в партере, о впечатлениях, высказываемых в фойе и у гардероба. Я вначале расценил это беспокойство извечным чувством недовольства большого художника самим собой, потом подумал, что автор несколько озадачен определенным разрывом между уровнем музыкальной ткани произведения и хореографией (кстати, по убеждению не одного и не двух специалистов, хореографические решения двух балетов Кара Караева еще несколько отстают от мощи их музыкальной партитуры), а потом интуитивно, но безошибочно догадался, что Караев уже давно, задолго до премьеры, познал и пережил свое счастье, связанное с этим творением его духа: оно произошло в работе, в те часы, когда он искал и нашел искомое, последующее уже было, если можно так выразиться, отзвуками этого счастья, пусть громкого, пусть многолюдного, но уже однажды пережитого, то есть фактом уже вторичным. Смотря спектакль, Караев находился уже в пути - в новом поиске. Вот почему, когда он тяжело болел вскоре после описываемой премьеры, просиживая вечера возле его постели, я услышал фразу, в любом другом случае могущую быть воспринятой как позерская, но в его устах прозвучавшую как самое искреннее признание: - Вон в углу стоит рояль, иногда он кажется отвратительным до невозможности, но короткие счастливые часы я испытал, только сидя за ним. Очевидно, это отлично прочувствовал другой азербайджанский мастер, живописец Таир Салахов: стремясь максимально выразить мир Караева, он в скупом бело-черно-сером колористическом решении написал портрет Караева именно так - в задумчивости сидящим на табурете, на фоне рояля, от края до края пересекающего всю картину. Он задумчиво смотрит вдаль, в его взгляде живописец уловил то понимание Караевым места художника в быстротекущем времени, которое стало его не знающим колебаний убеждением - быть на шаг впереди, а не позади, быть ведущим, а не ведомым в бесконечном многообразии окружающей действительности. Безусловность исключает многословие, и Караев без излишних сентиментальностей, по-мужски глубоко и прочно любит породившую его землю, ее изумительный древний мелос, и тем не менее еще одним регистратором этого несомненного факта он не стал: утоляя жажду из этого кристального родника, он не остался сидеть возле него. Музыка Караева - сама современность во всех ее откровениях и трудностях, попытка с новым технологическим оснащением заглянуть в будущее. Композитор много учился, да и сейчас, имея три поколения учеников, продолжает учиться - он вобрал в себя богатство азербайджанского фольклора, русской классики, мировых шедевров, выдающиеся образцы сегодняшнего симфонического письма, он в курсе каждого эксперимента, быть может обреченного на такую же внезапную гибель, как и внезапное рождение, но все равно требующего анатомического познания причин этой смерти. И вот тут никак уж невозможно не сказать об эрудиции Караева в широком смысле этого понятия: когда он писал симфоническую поэму «Лейли и Меджнун» или, к примеру, музыку балета «Семь красавиц», любой собеседник мог поначалу отнести его суждения о поэтическом Ренессансе Востока к профессиональному знанию человека, досконально изучившего историю эпохи, ее литературу, искусство и зодчество, время, в котором рождались первоисточники его очередных сочинений, но это поначалу. Через час-полтора тот же собеседник, повернув беседу к любым другим темам - философским, политическим, научным, искусствоведческим, медицинским, спортивным, - мог обнаружить для себя уйму нового, даже в тех областях, которые он считал для себя досконально изученными. И так всегда, во всем: идет ли речь о драматургии Софокла или о новинке, только вышедшей из-под пера молодого азербайджанского писателя, о египетских пирамидах или Останкинской башне, о росписях Боттичелли или эпосе Деде Коркут, об эстетических воззрениях Маркса или походах Петра, о сегодняшних социальных условиях итальянского крестьянства, советской шахматной школе или переводах Сабира на русский, - вся цивилизация у Караева будто на ладони, причем не в элементарных энциклопедических сведениях, а в глубинном познании и, в девяти случаях из десяти, в поразительно оригинальном толковании - этакий хрусталик в мозгу, который преломляет информационный луч в совершенно неожиданном ракурсе. Случилось так, что в течение ряда лет, в летние месяцы, когда Баку превращается в огнедышащее пекло, и стар и млад кидается к несущим прохладу водам моря, мы жили по соседству на северном побережье Апшерона, где, кстати, однажды оставшись до ноябрьских праздников, Караев написал Третью симфонию. Сюда я свез часть книг из своей библиотеки, и как-то, перебирая их, композитор забрал перечитать перед сном двухтомник Хемингуэя. Через несколько дней книги были возвращены, но в одном из томов был забыт веер вкладышей, сопровождавших каждую страницу «Снегов Килиманджаро», - листки из блокнота, исписанные караевским мелким почерком. Таких листков было примерно вдвое больше, чем страниц в рассказе, и о чем только не шла здесь речь: о конструктивной схеме рассказа, особенностях композиции, внутреннем движении образа, о мыслимых и немыслимых подтекстах этого движения, варианты хода событий, совершенно противоположные тексту. Так, делая свои выводы на бумаге ли, мысленно ли, Караев читает все. Так он, впрочем, относится не только к явлениям искусства, но и к явлениям жизни. Если верить становящейся все убедительнее гипотезе, что асимметрия полушарий человеческого мозга делит людей по восприятию мира и вещей в нем в обязательной подчиненности одного полушария другому (правая - воспринимает все в образном выражении, а левая - в рационально-аналитическом), то Караев не стал бы Караевым, если бы не его ошеломляюще развитая «правополушарность». Однако Караев беспощаден в отсечении всего лишнего, третьестепенного, мешающего выявить в жизни и искусстве те зерна, которые в состоянии вскоре превратиться в бескрайнюю колыхающуюся ниву. Суровый к себе, не прощающий ни одного просчета в высоких измерениях собственного творчества, Караев, скажем без обиняков, не прощает и просчетов других, что отнюдь не исключает, а подразумевает его неизбывную любовь к людям. Изречение «Любить - уметь прощать», возможно, и верно для основ семейного счастья, но есть чувство еще выше - любовь взыскательная, вызванная чувством ответственности за другого. Караев - живое воплощение такой ответственности: художнической, партийной, общественной. Он создал столько произведений, что их хватило бы на несколько жизней, - один голый перечень их занял бы несколько книжных страниц, но при своей виртуозной технике он смог бы написать еще больше. Что его останавливало? Ответственность. Оставляя в стороне чисто авторскую музыку - оркестровые, инструментальные или вокальные сочинения, Караев никогда не ограничивает свою роль композитора в создании драматического спектакля и кинофильма, выступает в них не как музыкальный оформитель, а как соавтор, смело вторгающийся в постановку, решая труднейшую задачу не иллюстрирования, а насыщения их музыкальной драматургией. Наверное, поэтому музыкальное оформление таких разных фильмов, как «Двое из одного квартала», уже упомянутые «Покорители моря», «Дон Кихот» или, скажем, «Гойя», театральных постановок «Гамлет», «Антоний и Клеопатра», «Дамоклов меч» или «Человек бросает якорь» полноценно существует и без экрана и сцены - не отрывком, не песней, а захватывающей слушателя цельной симфонической сюитой. «Не мыслю современного композитора без работы в кино или на театре, и дело не только и не столько в технологическом совершенстве. Как ни парадоксально, находясь в подчиненном положении, стремишься ярче самовыразиться», - не устает он внушать своим ученикам. Перечень его учеников составил бы длинный список. О чем он говорит? Тоже об ответственности. Не только за сегодняшний, но и за завтрашний день искусства. Наконец, перечень партийных, государственных, общественных обязанностей Караева тоже удивителен: он секретарь Союза композиторов СССР и председатель этого союза республики, депутат Верховного Совета СССР нескольких созывов, член ЦК Компартии Азербайджана, профессор Азербайджанской консерватории, член комитета по Ленинским премиям и комитета по Государственным премиям Азербайджана - список обязанностей композитора можно было бы продолжить еще и еще, причем с полной уверенностью, что везде им правит одно чувство- чувство ответственности перед партией, перед народом, перед своим прекрасным и трудным временем. Караев озабочен и сосредоточен на какой-то ему лишь ведомой мысли, возможно бесконечно далекой от его творчества, даже в те минуты, когда, казалось бы, он отдыхает и развлекается. Он относится к натурам, взваливающим на плечи вещи, с первого взгляда не имеющие прямой связи с его основным делом. «Лично отвечаю», - говорят его глаза, поблескивающие из-под толстых стекол очков, и переубедить его, заставить не подвергать перегрузкам сердце и мозг, «философски» успокаивать их, что под каждой крышей неизбежны свои радости и печали, - означает заранее обречь себя на провал хотя бы потому, что у композитора, при всей многогранности его характера, негромкая, но непоколебимая волевая грань - главная. К самому простому «да» или «нет» Караев приходит, пройдя через запутанный лабиринт мыслей и эмоций, но выводы его безошибочны, и только ему самому известно, как он к ним приходил. В своей профессии, в музыкальной композиции, он предоставляет право для многословных толкований исследователям, своим же делом он считает не объяснять, а делать: перед ним комок глины, из нее он обязан вылепить изящный кувшин. В этом смысле он напоминает Мартироса Сергеевича Сарьяна, в мастерской которого я был в Ереване, когда туда привели молодого одаренного художника с произведением, впервые намеченным к широкому показу. Это был натюрморт - темная ваза, несколько гранатов и помятый персик на подоконнике, открытая створка окна, и за ней - полоска фруктового сада. Сарьян, в видавшем виды сером халате, долго и молча смотрел на картину, а потом, чуть улыбнувшись, попросил разрешения сделать всего лишь одну поправку. Автор, конечно, закивал головой в знак согласия, а Сарьян, взяв палитру и кисть, опять же долго и молча размешивал краски, затем сделал быстрый шаг в сторону картины и одним взмахом посадил на темную вазу пятно цвета яичного желтка. И произошло волшебство - через окно в комнату ворвалось солнце, из-за створки повеяло осенним свежим воздухом, фруктовый сад, будто прощаясь с летом, окунулся в последнее нежное тепло. На вопрос, как же объяснить происшедшее, Сарьян пожал плечами: мол, не знаю. А потом ткнул мозолистым пальцем в группу пришедших с автором искусствоведов: «Это уж их хлеб - комментировать». Караев тоже предпочитает не рассказывать, а показывать - ученик иногда вправе ждать от него речи по поводу сочинения, а он вправе перелистать сочинение, усадить ученика снова за инструмент и, стоя позади, деликатно попросить иначе построить одну фразу, потом вторую, третью - глядишь, вроде то же самое. Но с тем «чуть-чуть», что и делает искусство искусством. Или очередной режиссер, даже очень крупный, может обстоятельно, мотивированно, страстно говорить о желании музыкальным фоном подчеркнуть приподнятый романтический, эпический и одновременно лирический запев фильма или спектакля, а Караев, хмурясь и протирая очки, может вдруг прозаично произнести: «Да, да, понял, тут ведущими инструментами будут орган с гитарой». Через месяц-другой режиссеру только и останется завороженно слушать в павильоне запись органно-гитарного вступления в свою ленту, ловя себя на воспоминании о первой встрече с композитором - как же он пропустил через себя именно то, что он просил, какая же интенсивная, не облаченная в словесные одежды, внутренняя работа происходила в Караеве, результатом которой явилась эта торжественная и одновременно интимно-задушевная музыка. Он, этот режиссер, не присутствовал на ночной эстакаде в открытом море, когда под яростными порывами надвигающегося урагана Караев сочинял в комнате поселкового клуба музыку, а Кармен полушутя-полусерьезно говорил, что ему никак не удается до конца понять этот феномен: «вот сидит человек за роялем, дотрагивается до каких-то клавиш, потом делает какие-то загогулины на бумаге...» Скоро Кара Караеву исполнится шестьдесят лет. Шестьдесят - незачем лить елей даже в юбилейные дни, - шестьдесят - это немало, но именно в эти дни вглядываюсь в становящиеся все глубже морщины на лице друга и в белеющую проседь его волос, а передо мной невольно оживает все тот же кудрявый крепыш с отблесками огня в огромных глазах, буйный фантазер, властно приказывающий парковой скамейке стать бригантиной. Четыре десятилетия плывет эта бригантина в даль прекрасного. Ей еще долго плыть вперед, к новым далям. НЕУГАСИМЫЙ ФАКЕЛ Торжественно и взволнованно, с высоким чувством окрыленности, многоязычная советская литература проводит нынешний пленум, посвященный сорокалетию образования отечественной писательской организации. Я отлично понимаю, что наш пленум - это не вечер личных воспоминаний, да и многим из нас, даже абсолютному большинству, по самому элементарному возрастному признаку не довелось быть участниками знаменитого Первого съезда советских писателей, но перед мысленным взором каждого рельефно встает одна картина: Москва 1934 года, Колонный зал и бессмертный Горький, будто держа в руках горящий факел, объявляющий необратимой реалией литературу совершенно нового типа, поднявшуюся из кипящего вала величайшей революции, вбирающую в себя все многообразие форм и особенностей художественного слова с незыблемых ленинских позиций партийности и служения идеалам людей труда. Стоит представить себе эту картину, стоит вновь пройтись по стенографическим следам первого на планете писательского форума, чтобы в глубоком подтексте самого этого события явственно услышать: «Да, есть такая литература!», а это утверждение было предопределено всей историей развития литературного процесса в стране в послереволюционные годы. Для убедительности такого утверждения нужны были крупные художественные ценности, а они уже выразились в громовом голосе Маяковского и внутренней эволюции Есенина, в широких панорамах народного бытия, принадлежащих кисти Федина и Леонова, в первоначальном ошеломляющем Опыте Шолохова, в удивительной ясности и мужественности поэзии Тихонова. Находясь в постоянном борении, побеждая в смертельной схватке с попытками увести литературу с магистрали ее нового движения, в образе громадного драматургического таланта Джафара Джабарлы, в зажигательных строках Сулеймана Рустама, в поэтическом возвышении тогда еще совсем молодого Самеда Вургуна, пришла на съезд наследница вековых гуманистических богатств, моя родная азербайджанская литература, наглядно являя собою один из национальных притоков, вливающихся в стремительные воды общелитературной реки. Сегодня, с вершин современности, мы можем всмотреться в эту реку: она течет по обширным пространствам нашей Родины, и она не искусственный канал, а поистине редкостной красоты широкая река: с ее излучинами, стремнинами, водоворотами и мелководьями, она местами течет очень быстро, а местами гораздо медленнее, но так же, как путь всякой реки лежит к морю, путь нашей литературы за все истекшие десятилетия был направлен к одной цели - к заветным горизонтам, из-за которых встает солнечное утро коммунизма. Исторический оптимизм, вера в такое устройство мира, когда властелином земных богатств становится их создатель, человек труда, исследование драгоценных россыпей его души - вот отличительные качества этой литературы. Сделаться достойнее, мужественнее, красивее, обрести новые силы в конечном единоборстве добра со злом - разве не об этом мечтали лучшие умы человечества и разве не поэтому жизнеутверждающий пафос советской литературы становится все более мощным магнитом, притягивающим к себе внимание на всех континентах земного шара. Действительно, что интереснее для людей, последовавших примеру нашей страны и воздвигающих на своей земле здание социализма, что важнее для бастующего английского докера, для чилийского патриота или арабского феллаха: книги, помогающие жить, выстоять, победить, или книги, ниспровергающие понятие прекрасного, засасывающие в лабиринт патологических исследований сферы бессознательного, в разгул низменных инстинктов? Что значительнее - трагические муки Мелехова, судьба Павла Корчагина, подвиг молодогвардейцев, душа Василия Теркина, а применительно к литературе моего народа показ, скажем, раскрепощенной женщины-азербайджанки, ее нравственный облик или облик хладнокровно убивающего, насилующего, грабящего супермена? Тут не может быть двузначных ответов, все это - очевидная истина, но истина, относящаяся к категории тех, которые не тускнеют от повторений, и сейчас, при всем нежелании самоуспокаиваться и бить в литавры, на минуту представив себе Горького на трибуне Первого съезда, особенно приятно осознавать, что его прогнозы на обозримое будущее «перед лицом всей пролетарской Страны Советов», логически вытекающие из ленинских предначертаний, стали явью окружающей действительности. Советские мастера слова, где и на каком бы языке они ни писали, взяв на себя миссию стать провозвестниками братства, справедливости, прогресса, познали самое большое художническое счастье: они стали единомышленниками не только между собой, но и прямыми соучастниками сказочного преображения всего пейзажа страны, а тем самым - верными единомышленниками бесконечного множества своих читателей. Цифры не лучшее средство в разговоре об искусстве, но иногда и они могут кое о чем сказать: как известно, Азербайджан теперь часто посещают иностранные писательские делегации, в том числе из развитых капиталистических государств, и все приезжающие не перестают изумляться тому, что книги писателей небольшой вроде бы земли, всего с пятимиллионным населением, издаются тиражом в десятки и сотни тысяч экземпляров, мало того, что издаются, но и полностью раскупаются, что одна только периодика, выпускаемая республиканским писательским союзом, то есть ежемесячные толстые журналы «Азербайджан» и «Улдуз», каждый в отдельности насчитывают до 70 тысяч постоянных подписчиков. Одних этих сухих цифр достаточно, чтобы понять, какой неотделимой частицей духовного обихода народа стала его современная литература. Нерасторжимое взаимовлияние действительности и ее отображения пером, открытая классовая принадлежность художника не сужали, а из года в год расширяли диапазон исканий и находок наших писателей, и в этом смысле они продолжали и поднимали на новые ступени традиции своих непосредственных предшественников, диалектически развивали их, ибо, как известно, традиции сами - это не застывшая, навсегда окаменевшая масса. Вот многие из тех, кто был делегатом Первого съезда, не дожили до сегодняшнего дня, но ведь очень многих мы считаем живыми - не только в стихах, романах, пьесах, но и в гражданственной сути своей личности: у входящего во много видавший на своем веку зал собраний Центрального Дома литераторов так и звенит в ушах голос Александра Александровича Фадеева, оставившего для нынешних больших и малых деятелей литературы образец беспредельной преданности эстетическому идеалу, тончайшей проницательности в подходе к каждому явлению, стремления к сотовариществу в самом широком смысле этого слова. «Все на свете тленно, кроме добра», - говорят в моем народе, и Добром с большой буквы навсегда останется подвижничество советских писателей, продолжающих быть индивидуальностями в манере, стиле, масштабе дарования, но объединенных единством высшего назначения - вписать свою страницу в книгу художественной летописи нашего прекрасного и трудового времени. А время настойчиво выдвигает перед мастерами пера совершенно новые, порою поразительные по внутреннему величию задачи: благодаря Октябрьскому взрыву, через ожесточенные классовые бои, через трудности первых пятилеток, сквозь годину ужасающего нашествия гитлеровских орд, мы вступили в период неслыханного мирного созидания, за которым открываются яркие перспективы все новых благородных человеческих отношений. Созданное усилиями партии коммунистов чудо современности, новая историческая общность - советский народ - означает не только экономическое единство, но и всемерную интеграцию мыслей и чувств; научно-техническая революция - это не только автоматическая линия, управляемая электронными приборами, но и другой интеллект, другая психология, стирание граней между физическим и умственным трудом; понятие интернационализма - это не только сердечное расположение друг к другу и радушное гостеприимное застолье: у нас, на Каспии, среди морских нефтедобытчиков теперь есть не одна и не две бригады, в которых неделимой семьей работают, живут, борются, возвышаются люди более чем 20 национальностей. Предвосхитить эти общественные перемены, постичь их глубину, дать читателю сильные вещи, способные вызвать не минутное любопытство, а ощущение власти над умами и сердцами: к сожалению, об этом приходится говорить даже в торжественные моменты, потому что - будем откровенны - несомненным удачам, взлетам мышления и вдохновения сопутствуют и произведения посредственные, в частности в прозе последних лет, не высвеченные светом подлинного таланта. Можно найти этому любые объяснения, вплоть до того, что факт, мол, этот - неизбежный, тем более что грамотность вокруг выросла, а бумага все терпит. Однако появление самой, казалось бы, благой по замыслу, но блеклой по исполнению вещи должно тревожить, не давая никому покоя: выявление оригинального таланта, его обережение, его ориентация на крупные, ведущие тенденции общества, а не на растрату на пустяки остается предметом ежечасных будничных забот всех наших писательских организаций. Дорога к решению день ото дня возрастающих по сложности и трудности художественных задач - одна: она пролегает через необозримое поле познания жизни, причем не через утилитарное знакомство с тем или иным участком этого поля, а, если можно так выразиться, через выстраданность тех мыслей, с которыми потом явишься людям. В области мне наиболее близкой, в драматургии, не нужны очки с увеличительными стеклами, чтобы обнаружить успехи последних лет: большую часть репертуара всех театров составляют пьесы советских авторов, и пьесы, к примеру, азербайджанских драматургов, видят свет рампы не только в Баку, но и в Москве, в Ленинграде, в Вильнюсе и в Хороге. Читаешь их, смотришь по ним спектакли и порою не нарадуешься растущему технологическому мастерству - стройности композиции, умелому наращиванию драматических коллизий, построению диалога. И все-таки, чтобы пьеса и спектакль не стали просто «еще одной пьесой и еще одним спектаклем», недостаточно, уповать на профессионализм, нужна выстраданность, а отсюда и та степень отдачи, о которой, правда, касаясь кинематографа, когда-то очень хорошо говорил Довженко: «Снимать надо так, как будто это последний кадр в твоей жизни!» Конечно же есть иного характера забота у писательских союзов - противоборство злобствующему идеологическому противнику, будь это очередной крикун из империалистических станов антисоветизма и антикоммунизма или доморощенный мещанин, заклейменный еще Горьким, но сменивший одежды и по-прежнему оставшийся ползучим приобретателем, сражение с противником, сотнями способов пытающимся, невзирая на смягчение международного климата мира, размыть монолитную целенаправленность нашего литературного движения. Призыв беречь как зеницу ока идейную чистоту, прозвучавший на Первом съезде, в наши дни приобретает особую значимость. Еще в древнеримском праве существовал закон: разбирательство любого дела начиналось с судейского вопроса - кому это выгодно? Становясь судьей собственной творческой практики, нельзя не задавать этот вопрос себе еще перед чистым листом бумаги, тем более что социалистический реализм подразумевает разработку любой темы в любом избранном жанре, но при обязательном условии четкой позиции художника, с альтернативой: во имя чего и для кого он пишет. Малейшее притупление этой позиции порождает тот самый пресловутый аморфный «объективизм», при котором, по существу, начинает поэтизироваться наносный ил реки, а не ее прозрачные, утоляющие жажду воды. Это важно помнить сегодня, и обращено это напоминание к писателям, в предельной честности которых немыслимо сомневаться ни на миг: трибуна сегодняшнего собрания настолько высока, что попросту невозможно опуститься до упоминания имен единичных отщепенцев. Нет, нет и еще раз нет: речь идет о естественных проблемах плодоносности здоровых и могучих сил семидесятиязычного советского словотворчества, и делегаты Первого съезда, объявляя миру о его формировании и завтрашнем подъеме, имели в виду боеспособность и ответственность этих сил. Тогда, в памятном 1934-м, в этом Колонном зале был высоко поднят факел нашей литературы, и уже четыре десятилетия, подобно олимпийскому огню переходя из одних надежных рук в другие, он шествует по переднему краю самой истории. Нынешнее поколение советских писателей, проявляя глубокое понимание своей миссии, осененное победными знаменами партии коммунистов, новыми свершениями украшает народную сокровищницу духовных ценностей, оно уверенным голосом везде и всюду повторяет: «Да, есть такая литература!» Так слава же этой литературе, новых ей побед! Колонный зал Дома Союзов, 13 сентября 1974 года ВЫСОКОЕ НАЗНАЧЕНИЕ Все то, что мы сейчас делаем - добываем ли нефть в сибирской тайге или среди бушующих каспийских волн, возделываем ли нашу кормилицу землю, строим на ней города и пишем книги, - все озарено светом, излученным XXV съездом нашей великой ленинской партии. Именно поэтому каждое выступление на нынешнем главном собрании писателей страны - это взволнованное стремление передать ритмы сердцебиения нашей многоязычной литературы, о высоком назначении которой и возрастающей роли в развитии общества так проникновенно говорил Леонид Ильич Брежнев. В громадности обозреваемых исторических событий, в анализе содеянного советским народом за истекшее пятилетие, в гигантских предначертаниях партии в битве за мир, прогресс, социализм Леонид Ильич нашел возможность уделить как никогда много внимания литературе и искусству, сказал очень добрые слова в оценке их усилий. И нам, людям, имеющим дело со словом, попросту трудно найти ответные слова - могу лишь сказать, что в той воодушевленности, что главенствует во всех здравствующих поколениях советских писателей, таится залог нового восхождения литературы к доселе не покоренным художественным вершинам. Чувство человека, пусть самое сокровенное, порою таящееся в неведомых душевных тайниках, никогда не останется в одиночестве, оно вызывает цепную реакцию других чувств, и, если снова вернуться к нашей общей воодушевленности, можно утверждать, что она вызвала к действию и другое, не менее важное чувство - обостренное до предела чувство ответственности перед временем и людьми. Именно этим, новой волной осознания почетной и трудной миссии летописца нашего времени - солнечного, победного, диалектически сложного, - характерны недавно прошедшие республиканские писательские съезды, а в том числе и съезд азербайджанских литераторов, начатый выступлением Гейдара Алиевича Алиева - кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС, первого секретаря ЦК Компартии Азербайджана, «крупным планом» взявшего в орбиту раздумий все наши свершения и проблемы. Я бесконечно далек от намерения заняться самоотчетом с этой трибуны и пересказывать подробности творческого разговора, состоявшегося в Баку, но некоторые особенности этого разговора, думается, типичны для сегодняшнего общесоюзного литературного движения в целом. Море начинается с берегов, литература начинается с ее прикосновения к глубинным жизненным явлениям, и в этом смысле все то, что произошло на моей азербайджанской земле за последние годы, - невиданное и неслыханное | ||