Гусейн Наджафов

БАЛАХАНСКИЙ МАЙ

Документально-художественная повесть


Copyright – Гянджлик, 1986


Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав



«Путь мой, конечно, сейчас очень извилист. Но это прорыв».


С. Есенин. Из письма Г. Бениславской.

(Батум. 20 декабря 1924 г.)


ГЛАВА ПЕРВАЯ


ЗНАКОМСТВО. СЕМЬ ЛЕТ СПУСТЯ. В ГОСТИНИЦЕ «ЛЮКС».


Петр Иванович Чагин поспешно расправился с завтраком и придвинул к себе стопку свежих газет. Он имел привычку по утрам бегло, по вертикали просматривать газеты, чтобы быть в курсе важнейших событий, а уж потом вновь возвращался к наиболее серьезным материалам, над которыми стоило подумать. С удовольствием раскурив трубку, набитую душистым табаком «кептен», который по его утверждению, курил сам английский король, Чагин бегло проглядел «Бакинский рабочий» и отложил его в сторону; все материалы номера были хорошо известны ему - как редактор он читал их ещё до засыла в набор, потом - правя длинные гранки верстки и, наконец, ночью, подписывая сырые оттиски каждой из шести полос. Сейчас он просто полюбовался газетой, как мастер, чуть отстранясь, вглядывается в свое творение, - номер удался.

Затем Чагин просмотрел «Правду» и «Известия» и, наконец, развернул «Зарю Востока»:

- Как?! Есенин в Тифлисе?

На первой полосе, рядом с названием газеты был напечатан анонс: «Сергей Есенин. «Песнь о великом походе». Новая большая поэма, будет впервые опубликовала в «Заре Востока», в воскресенье, 14 сентября».

Ревнивое чувство профессиональной зависти, - уяз­вленного самолюбия, к которому на сей раз примешалась и обида, недобро шевельнулось в сердце. Это «мелкособственническое», по определению самого Петра Ивановича чувство он невольно испытывал, когда брал в руки «Зарю Востока», и каждый раз злился на себя за то, что не мог совладеть с ним. Откуда оно? Разве редактор «Зари» Михаил Иосифович Лифшиц не был его близким другом? А сколько сил отдал он сам, Петр Иванович, этой газете?!

Переведенный в Баку в 1921 году из области немцев Поволжья, где он работал секретарем Обкома партии и одновременно редактором двух газет - на русском и немецком языках, - Чагин сначала заведовал Бакинским отделом народного образования, затем - агитотделом ЦК партии Азербайджана. Вот с тех пор, непосредственно «курируя» газеты, и в первую очередь «Бакинский рабочий», Чагин и сблизился с его тогдашним редактором Михаилом Лифшицом. Больше того, во время отпуска Лифшица именно он исполнял обязанности редактора. А в конце двадцать второго года, когда решался вопрос о переводе Лифшица в Тифлис, «Бакинский рабочий» выходил за подписью двух ответственных редакторов: П. Чагина и М. Лифшица, - случай, весьма редкий в газетной практике.

В те годы было принято публиковать в газете постановления, объявления и директивные обращения к членам партии, иногда к конкретным должностным ли­цам. Подписывал эти обращения чаще всего сам секретарь ЦК С. М. Киров и сотрудник того или иного отдела. В одном из таких обращений ЦК обязывал предсовнаркома Газанфара Мусабекова, начальника Азнефти Александра Серебровского и ряд других ответственных коммунистов в партийном порядке написать по одной статье для готовившейся к изданию газеты «Заря Востока» (ее первый номер вышел 20 июня 1922 года) и сдать их М. Лифшицу. В числе названных был и Чагин. И он подготовил тогда статью, да и теперь время от времени писал для «Зари».

Нет, не зря говорится «своя рубашка ближе к телу». Патриот «Бакинского рабочего», большевистской газеты, основанной С. Шаумяном и А. Джапаридзе еще в 1906 году, награжденной орденом Красного Знамени Азербайджанской республики (по случаю выхода тысячного номера), Чагин не мог без ревнивой зависти относиться к сравнительно молодой «Заре Востока». Благодаря своему положению правительственного органа Закфедерации, «Заря Востока» к тому времени стала центральной газетой Закавказья. Немалое значение имело и географическое положение «Зари». Тифлис, крупный административный и культурный центр Закавказья, этот «Париж Востока» с его живописной красотой и своеобразием, щедрым и веселым гостеприимством, знаменитыми духанами, серными банями и Шайтан-базаром, издавна привлекал северян больше, чем прокопченный Баку с его «мрачным адом» нефтяных промыслов. Вот, пожалуйста, - «бархатный сезон» только начался, а страницы «Зари Востока» уже украсились очерками Лидии Сейфулиной о поездке по Турции, стихами «грузина» Владимира Маяковского «Владикавказ-Тифлис» и «Юбилейное». Привыкшего к резкой, даже грубоватой прямоте Маяковского, Чагина однако покоробили строки:


...«Ну Есенин,

мужиковствующих свора.

Смех!

Коровою

в перчатках лаечных.

Раз послушаешь...

но это ведь из хора!


Балалаечник!»


Не слишком ли высокомерно и оскорбительно?

А в сегодняшнем номере с анонсом Чагин обратил внимание на обзорную заметку Николая Асеева «Новости литературы». Сравнивая поэмы Маяковского и Есенина, посвященные Ленину, Асеев, ученик и последователь Маяковского, подобно своему наставнику в поэзии прошелся по адресу Есенина: «Тот же сюжет, взятый С. Есениным, наряду с сильнейшей и вместе с тем ясной трактовкой его Маяковским, выглядит пестро раскрашенной кустарщиной рядом со стальной выверенной моделью».

«Ну зачем такое унизительное сравнение? - покачал головой Чагин. - Конечно, поэма Есенина куда слабее поэмы Маяковского. Но одно то, что лирик, избегавший высоких публицистических тем, написал поэму о Ленине, да к тому же первым из советских поэтов - уже одно это заслуживает похвалы... Однако как же он так? Не может быть, чтобы проехал мимо! - с обидой думал Чагин: в ту пору в Тифлис не было иного пути, кроме как через Баку. - Наверное, переслал почтой или кто-нибудь в Москве выудил у него поэму... - Чагин слышал, как у подъезда остановилась машина, три условных коротких гудка. Набив трубку и раскуривая ее на ходу, Чагин пытался успокоить самого себя. - Не может быть, ведь мы же договорились...».

Юркий «Фордик» - фаэтон трясся по булыжным улицам, пронзительным сигналом распугивая зазевавшихся пешеходов. Всю дорогу до ЦК, расположенного на углу Коммунистической и Садовой улиц, в красивом стилизованном здании бывшего доходного дома, Чагин вспоминал свою февральскую встречу с Есениным. Впрочем, первая встреча с поэтом, знакомство с его стихами произошли значительно раньше.

...Ноябрь семнадцатого года. Студент историко-филологического факультета Московского университета, ушедший с третьего курса делать революцию, девятнадцатилетний командир красногвардейского отряда Петр Болдовкин только что выписался из госпиталя, - врачам удалось залатать простреленную навылет грудь, - был избран членом президиума и секретарем Замоскворецко-Даниловского райсовета. Это было время первых, робких литературных опытов, - он выступал на страницах газеты «Социал-демократ» и журнала «На рельсах» с заметками, рецензиями, даже стихами, которые подписывал псевдонимом «Алексеев» или «Чагин».

Однажды Чагин узнал, что известный скульптор С. Т. Коненков прямо у себя в мастерской на Пресне открывает выставку для нового революционного зрителя, и отправился на вернисаж. Народу собралось - не протолкнуться: художники, скульпторы, писатели, красноармейцы, рабочие прохоровской мануфактуры. Сам Коненков, высокий, ладный, с пышными усами и бородкой, словно чародей из смоленских лесов, на голову выше всех посетителей, давал пояснения к своим удивительным скульптурам, изваянным из дерева и мрамора.

…Вдохновенно запела скрипка. Толпа обступила мраморную скульптуру Никколо Паганини, возле которой примостился скрипач, исполняя один из концертов великого маэстро.

Вдруг погас свет - в двенадцать часов подача электроэнергии прекращалась. Зажгли свечи. В их слабом, колеблющемся свете еще величественней казалась огромная костистая фигура Паганини, еще торжественней звучала его музыка. Потом скрипач исполнил что-то из Чайковского, и вот на стул, на котором только что сидел музыкант, озорно вскочил изящный молодой человек, почти юноша с женственно-красивым лицом, копной кудрявых пшеничных волос, поблескивающими голубыми глазами.

«Есенин! Есенин!» - зашелестела толпа и замерла завороженная глуховатым, доверительно-проникновенным голосом.


Разбуди меня завтра рано,

Засвети в нашей горнице свет.

Говорят, что я скоро стану

Знаменитый русский поэт.

Воспою я тебя и гостя,

Нашу печь, петуха и кров...

И на песни мои прольется

Молоко твоих рыжих коров.


Есенину аплодировали, просили читать еще, и он чи­тал.


Проплясал, проплакал дождь весенний,

Замерла гроза.

Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,

Подымать глаза...


Долго читал Есенин. Были в его стихах и Иисус Христос, и библейские герои, и Китеж-град, и иорданская голубица, была «заря - как волчиха с оскабленным ртом», и «месяц - рыжий гусь», и «небо словно вымя, звезды как сосцы», словом, были образы и сравнения смелые, неожиданные и яркие в своей первозданности, была и надумь с налетом излишней красивости. Но главное, что потрясло и покорило Чагина - это напевность есенинских строк, пронзительная исповедальная искренность, беспредельная нежная и милосердная любовь к Руси, к природе, ко всему живому. И вместе с тем поразила ранняя грусть о бренности бытия.

После того вернисажа Петру Ивановичу не приходилось встречать и слышать Есенина. Но где бы ни находился Чагин, он старался не пропустить, достать каждый новый сборник стихов Есенина, по газетам и журналам пристально следил за его творчеством, знал о его пьяных скандалах в кафе имажинистов - «Стойло Пегаса», о женитьбе на знаменитой танцовщице Айседоре Дункан, продолжительном турне с ней по заграницам, читал в «Известиях» очерк об Америке - «Железный Миргород».

И чем больше росло преклонение перед Есениным, тем с большей горечью понимал Чагин, как мечется поэт между городом и деревней, как мучается среди «чужого хохочущего сброда», надрывно, запойно «жарит» спирт с проститутками и ворами, считая себя таким же пропащим. Какое-то лихое отчаяние было в этих шумных загулах, экстравагантных причудах, бесшабашном растрачивании таланта перед падким на скандальные сенсации обывателем. За всей этой шумной, противоречивой славой угадывалась растерянность, смятение, безвольное непротивление сомнительной возне вокруг поэта.

Сам Чагин перестал публиковать свои стихи, но в душе оставался поэтом и очень любил поэзию, хорошо разбирался в многочисленных литературных течениях и группировках, возникавших в те годы, как грибы после дождя: символисты, футуристы, имажинисты, конструктивисты, экспрессионисты, биокосмисты и бог знает, какие еще «исты». И даже «ничевоки». Добрая дружба связывала Чагина с Демьяном Бедным и Маяковским, который в шутку говаривал: «Кто куда, а я в Петину газетину». И это не ради красного словца сказано было: Чагин принимал живое участие в судьбе многих литера­торов. И случилось так, что однажды жизнь близко свела его с Есениным.

...Восьмого февраля двадцать четвертого года, накануне отъезда со Второго съезда Советов, Чагин решил навестить художника Камерного театра Георгия Богдановича Якулова, справиться, как продвигается его работа над памятником 26-ти бакинским комиссарам, макет которого Якулов привозил в Баку осенью прошлого года... Двадцатого сентября, в день пятой годовщины зверского расстрела комиссаров он участвовал в торжественной церемонии открытия временного памятника 26-ти, сооруженного по проекту скульптора Е. Трипольской и архитектора И. Лалевича. Памятник представлял собой стену, воздвигнутую в торцовой части площади. Перед фронтальной стороной стены, в ее арочной части, была поставлена скульптура обнаженного рабочего; опершись одной рукой на щит с цифрой «26», он вытянул вперед другую с грозно сжатым кулаком. В боковых нишах были установлены белые урны. На месте этого временного памятника впоследствии предполагалось воздвигнуть монументальный памятник-мавзолей по проекту Якулова, но он так и не был сооружен; размеры монумента не вписывались в сравнительно небольшую площадь. Тыловая сторона памятника сохранилась в своем первоначальном виде до наших дней. «Бакинский рабочий» уделил тогда большое внимание работе Якулова. Рисунок с его макета был напечатан в специальном выпуске газеты. В следующих номерах газета, повторив этот рисунок, опубликовала комментарии художника к монументу.

...Чагин доехал на извозчике до сада «Аквариум» на Садово-Триумфальной, по темной лестнице поднялся в мансарду трехэтажного высокого дома, в первом этаже которого находился театр Мейерхольда. Открыл ему сам хозяин, смуглый человек в однобортном пиджаке и галифе, заправленных в желтые краги, - что делало его похожим на жокея. Якулов не был красив. Большой, прямой нос, жесткая линия крупного рта, непропорционально большие уши, длинные брови. Но в совокупности все непомерное в лице его, сглаженное мягкой улыбкой, складывалось в образ, не лишенный симпатии, - незаурядного, волевого, талантливого человека. Темные глаза Якулова горели нездоровым блеском; его легкое было прострелено на войне и он страдал хроническим туберкулезом.

- Ара, кого я вижу! - с каким-то каркающим акцентом воскликнул Якулов, порывисто привлек к себе и обнял Чагина. - Когда приехал, слушай? Уезжаешь? Зачем не заходил? Познакомься, моя супруга, - представил он красивую женщину с огненно-рыжими волосами.

- Наталья Юльевна, - подала руку женщина.

Чагин снял калоши, пальто и с трудом нашел для них место в тесной передней - вешалка ломилась от множества шуб и манто.

- Ты пришел кстати, дорогой, родичи из Эривани прислали мне бочонок шустовского коньяка! - Якулов подхватил Чагина под руку и ввел в мастерскую, огромную комнату под стеклянной крышей, с картинами и театральными афишами на стенах, крутой деревянной лестницей, ведущей на антресоли, большим рабочим столом, заставленным макетами театральных декораций, какими-то глиняными фигурками, планшетами, красками.

Посреди мастерской на круглом столе стоял дубовый бочонок, а вокруг, возле железной печурки и по углам комнаты толпилось множество людей с рюмками и стаканами в руках. Вся эта толпа двигалась, смеялась, спорила...

Якулов был одним из ярких представителей художников-имажинистов, тесно связанный с основателями этой группы Анатолием Мариенгофом, Вадимом Шершеневичем и Сергеем Есениным. Афористичные, часто парадоксальные мысли Якулова неизменно выражались почти зримыми художественными образами. Он любил повторять, что «искусство действует как артиллерийский снаряд, влетевший в тихую обывательскую обстановку: снаряд не приказывает, не просит и даже не напоминает, он просто действует, и художник такой же артиллерийский снаряд, а действие его - импровизация».

Такой стихийной импровизацией была вся жизнь Якулова. Бурная, неуемная фантазия, прихотливые чудачества, покоряющее обаяние принесли ему широкую популярность среди художников, поэтов и писателей, друзья любовно называли его Жорж Великолепный и тянулись к нему в мастерскую, ставшую одним из немногих в те годы салонов художественной богемы Москвы. Здесь можно было встретить кого угодно, от наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского до начинающего художника или дебютанта сцены. Петр Иванович узнал среди гостей несколько лиц с прославленными именами.

Якулов потащил Чагина к столу, представил стоявшим рядом, поднес рюмку коньяку. Когда выпили, Якулов подвел его к рабочему столу с макетом монументального мавзолея 26-ти - спиралеобразной башни, словно ввинчивающейся в небо - уже по макету можно было угадать грандиозность замысла художника.

Якулов начал говорить, темпераментно жестикулируя, и привлеченные его рассказом, к ним потянулись любопытные.

- Мысль, быт и сознание революции, - говорил Якулов, - вот основная тема монумента. Мысли отводится архитектурная форма мавзолея - она лишена симметрии, равновесия, ибо равновесие это символ неподвижности. Революция же есть динамика - устремление. Ступенчатость указывает на последовательность и постепенность хода, знаменует, так сказать, эволюционные моменты революции...

Чагин вдруг почувствовал, что плотное кольцо обступивших слушателей как бы сломалось. Обернувшись, он увидел протискивающегося вперед человека в ладно сидящем сером костюме, с небрежно наброшенным на шею красно-черным шарфом. Чагин сразу узнал его - это был Есенин. Но боже мой, как он переменился за семь лет! Все та же пшеничная копна волос, но теперь они не вьются непокорными колечками, а выпрямились, будто слежались, побурели. И в памяти невольно всплыли слова Есенина «Тех волос золотое сено превращается в серый цвет...» Вроде и глаза те же, голубые с просинью, но нет в них прежнего радостного света, - лихорадочно поблескивает беспокойный взгляд... Все та же изящная фигура, но отчего он устало сутулит спину?

Есенин, казалось, не слушал Якулова, нахмурясь, он сосредоточенно рассматривал стопку фотографий, сделанных в Кара-Кумах при эксгумации трупов бакинских комиссаров. Снимки были жуткие: голова, отсеченная от туловища... раздробленный череп... часть руки... вспоротый живот... Ров, заполненный раздетыми трупами.

Якулов, заметив, что Чагин то и дело оглядывается на Есенина, прервал свой рассказ:

- Сережа, ты не знаком? Петр Иванович Чагин, ответственный работник из Азербайджана, редактор «Бакинского рабочего».

- Есенин, - значительно, но без высокомерия представился поэт и протянул грубоватую мужицкую руку с наманикюренными ногтями.

Удивленный взгляд поэта задержался на бакинце. Вероятно, Есенина поразило несоответствие возраста и внешности Чагина его высокому служебному положению: рыхловатый, с ранним брюшком... На круглом лице добряка, с оттопыренной как у обиженного ребенка нижней губой, светлые, веселые, чуть навыкате, глаза, открытый высокий лоб под зачесанными назад рыжеватыми волосами.

- Рад знакомству, очень рад, - искренне сказал Есенин.

- И я... очень, очень, - долго тряс руку Есенина Чагин, - Давно желал...

Якулов вновь заговорил о монументе, о символике отдельных деталей, а Есенина кто-то увлек и вскоре до собеседников долетел его проникновенный, с хрипотцой голос:


Россия! Сердцу милый край!

Душа сжимается от боли.

Уж сколько лет не слышит поле

Петушье пенье, песий лай.


- Пойдем, послушаем Сережу, - оборвал свой рассказ Якулов.

Сильным голосом Есенин продолжал:


Россия -

Страшный, чудный звон.

В деревьях березь,

в цветь - подснежник.

Откуда закатился он,

Тебя встревоживший мятежник?


- Что он читает? - изумился Чагин.

- Т-сс, дорогой! - Якулов приложил палец к губам и шепнул на ухо: - О Ленине.


... Суровый гений! Он меня

Влечет не по своей фигуре.

Он не садился на коня

И не летел навстречу буре.

Сплеча голов он не рубил,

Не обращал в побег пехоту.

Одно в убийстве он любил -

Перепелиную охоту...


Чагин был поражен: первые проникновенные стихи, написанные о Владимире Ильиче Ленине вскоре после его смерти, написал не кто иной, а Есенин!


... И мы пошли под визг метели,

Куда глаза его глядели:

Пошли туда, где видел он

Освобожденье всех племен.


- дочитал Есенин.

Все утонуло в грохоте рукоплесканий. А когда аплодисменты стихли, послышались просящие голоса:

- Сергей Александрович, сыпь «Кабацкую»!

Сережа, милый. «Не жалею...», - ввинчивался в шум пронзительный женский голос.

- «Исповедь»! - басисто требовал какой-то бородач.

Есенин обнял за шею стоявшего рядом крепыша в бархатной блузе и, будто обращаясь только к нему, начал читать нараспев, с вызовом вскинув побледневшее вдруг лицо.


Не каждый умеет петь.

Не каждому дано яблоком

Падать к чужим ногам...-


-    он читал свою «самую великую исповедь, которой исповедывается хулиган», дерзко признавался, что «мне нравится, когда каменья брани летят в меня, как град рыгающей грозы»... Он сравнивал себя с затравленным волком и вдруг заверял, что «нет любви ни к деревне, ни к городу», и одна дорога ему - «головою свесясь, переулком в знакомый кабак». Тихо, горько, доверительно: «Сердцем я все такой же. Как васильки во ржи, цветут в лице глаза. Стеля стихов злаченные рогожи, мне хочется вам доброе сказать». И с усмешкой в дрогнувшем голосе: «Отчего прослыл я скандалистом?». Но вот «заметался пожар голубой» - это явилась ОНА «...такая ж простая, как все, как сто тысяч других в России», и поэт уверяет: «в первый раз отрекаюсь скандалить»... «Я сердцем никогда не лгу» - от этого признания, поразительной исповедальной искренности поэта больно, как от тяжелого предчувствия, сжалось сердце Чагина.

А люди, радуясь безотказности поэта, требовали, просили читать еще и еще.

- Сережа, милый, «Не жалею, не зову, не плачу»!...

Далеко заполночь Чагин вернулся к себе в гостиницу «Люкс» на Тверской, рядом с булочной Филиппова, и долго не мог уснуть. Не зажигая света, он стоял у большого окна, смотрел на голубые сугробы, на темные дома с погасшими окнами. В белесом, мутноватом свете, глаза еле различили вывеску с крылатым конем и летящими за ним словами «Стойло Пегаса». Эта вывеска была нарисована Якуловым над кафе, которое до революции, Чагин помнил это с детства, принадлежало известному клоуну Бому. Теперь в нем обосновались имажинисты. «С какой горечью читал сегодня Есенин: «Прокатилась дурная слава, что похабник я и скандалист»... - вспомнил Чагин. - Не отсюда ли, не из «Стойла Пегаса» пошла, обрастая легендами, его дурная слава?» - Чагина не покидало смутное чувство беспокойства, недовольства собой, словно у него на глазах упал, разбился в кровь и взывал о помощи ребенок, которому он не мог помочь... Ни руки протянуть, ни слова доброго сказать.

Утром, едва Чагин позавтракал, сложил чемоданы, увязал свертки с покупками для родных, в дверь постучали.

На пороге стоял Есенин - в добротном пальто с бобриковым воротником, с бобриковой шапкой в одной и тростью в другой руке.

- Доброе утро, товарищ Чагин, - застенчиво улыбнулся он. - Извините, я в такую рань...

- Сергей Александрович! - Чагин обрадованно засуетился. - Входите, входите, как я рад!

- Мы с вами перепутали калоши... у Жоржа, - с виноватой улыбкой Есенин снял калоши. - Смотрите... Я догадался, здесь на пятках, монограммы. - «И».

- Выходит, у нас с вами одна нога? - Чагин отодвинул калоши к вешалке и добавил, словно оправдываясь. - Немудрено в такой толчее. Уж вы простите, я ведь первым ушел. Да вы скиньте шубу, Сергей Алек­сандрович... Впрочем, как знаете: не топлено.

- Нет, отчего ж, - Есенин снял пальто, подсел к столу, покосился на ополовиненную бутыль красного вина.

- Согреемся? - спохватился Чагин.

Есенин нерешительно пожал плечами. Чагин налил в два стакана.

- Ну, со знакомством. Выпьем за резиновую про­дукцию «Красного треугольника», которая свела нас с вами.

Есенин дурашливо закивал, чокнулся, выпил залпом, как пьют водку.

- Хорошее вино, - он извлек из кармана пачку дорогих папирос «Сафо».

- Натуральное, шемахинское, - не без гордости пояснил Чагин, разглядывая на сиреневой обложке папирос рисунок женщины в тунике.

- Везет людям! - лукавинка сверкнула в голубых глазах Есенина. - Жорж бахвалился, будто ему прислал джин сам архиепископ Кентерберийский, а вам из Персии, небось, сама шамаханская царица вино шлет, а?

Чагин добродушно рассмеялся, ответил, не вынимая трубки изо рта.

- Шемаха у нас в Азербайджане. Приезжайте, покажу. - И снова наполнил стаканы.

- А Персию покажете?

- Хоть Индию!

- Очень хочу побывать в Персии, очень. - Есенин вместе со стулом придвинулся к Чагину, обрадовавшись, что его желание может сбыться. - Давно думаю...

- В Персию? Чего ради? - Чагин пожал плечами. Из очерка «Железный Миргород» и по рассказам московских друзей он знал, как тошно и тягостно чувствовал себя Есенин в цивилизованной Европе и Америке, как рвался на Родину, а вернувшись, восторженно говорил: «Лучше всего, что я видел в этом мире, - это все-таки Москва». Что же влечет его в нищую фанатичную Персию?

- А знаете, что говорил Гете? - вопросом на вопрос ответил Есенин. После выпитого вина он заметно оживился, застенчивая мягкость сменилась порывистыми движениями. - Гете говорил, что персы, перебрав всех своих поэтов за пять столетий, признали достойными только семерых: а ведь и среди прочих, забракованных ими, многие будут почище самого Гете. Он говорил - кто хочет понять восточного поэта, должен отправиться в его страну... Хаям, Саади, Хафиз, Хагани... В чем тайна их бессмертия? Я хочу побывать в Ширазе, Исфагане, подышать воздухом тех мест... Изодора рассказывала, что во время гастролей в Баку она ездила в персидскую деревню.

Чагин помнил приезд Айседоры Дункан в Баку осенью прошлого года. Восьмого и девятого сентября она дала два спектакля в Большом государственном театре (бывшем Маиловском), потом выступила с концертами для рабочих нефтяных районов, дважды танцевала для их детей. Но о ее поездке в Персию он слышал впервые.

- Куда она ездила?

- Шахово. Или Шухово. Что-то похоже...

- Шихово! - рассмеялся Чагин. - Какая же это Персия? Окраина Баку. Пошлем вас в Тегеран. А то и вместе махнем в гости к нашему послу Шумяцкому Борису Захаровичу. Мы близко знакомы. Младший брат мой, Вася Болдовкин, у него комендантом посольства работает. Съездим, непременно съездим, - уверенно заявил Чагин, готовый услужить своему новому другу, такому обаятельному человеку и замечательному поэту, в которого влюбился с первой минуты встречи. Да и ночное чувство беспокойства и тревоги за поэта не покидало Чагина, он считал себя обязанным помочь ему.

Есенин нисколько не усомнился в возможностях Чагина, добродушного толстячка, занимающего ответственный пост в Баку, и испытал к нему самое доверительное, дружеское расположение.

- Приеду, Петр Иванович, обязательно приеду!

- Да, да, приезжай, - кивнул Чагин. Забеспокоившись, однако, что наобещал лишнего, он поспешил переменить тему разговора. - Сергей Александрович, вчерашние стихи о Ленине... Вы их не публиковали еще?

- Нет, пока нет... - лицо Есенина стало строгим и печальным. - Это только фрагмент. Задумал поэму «Гуляй-поле»... Страшно подумать - Ленина нет. Его не оплакать, не оплакать, что-то другое сжимает горло, - не слезы. - Он помолчал. - Мы с одним товарищем, я тогда лечился в санатории, - сбежали, отправились в Замоскворечье. Несколько часов мерзли в подворотне возле Павелецкого, встречали траурный поезд. Да мы ли одни! Вся Москва мерзла на улицах и площадях. Люди плакали, как малые дети. Соня Виноградская, - знаете ее? - мой друг, в «Правде» работает, - достала пропуск в Колонный зал. Мы с ней и с Катькой, сестрой моей, два часа стояли там. Я смотрел, смотрел... Спокойное такое лицо у Ленина было. Человеческое лицо... Как он сумел вздыбить планету? Что за сила в нем была, а? Все хочу понять. Прикоснуться к этой силе... Все равно живым остался в памяти... Я его трижды видел. И даже слушал. - Есенин задумчиво пригладил волосы. - Первый раз на Красной площади, седьмого ноября восемнадцатого года, тогда открывали мемориальную доску жертвам Октября. Прекрасное творение Коненкова!..

- Я был в тот день на Красной площади среди делегатов шестого съезда, - сказал Чагии.

- Правда? - обрадовался Есенин. - Значит, вы слышали торжественную кантату! Ее же мы написали, Сережа Клычков, Миша Герасимов и я. Помните? «Спите любимые братья, снова родная земля неколебимые рати движет под стены Кремля...»

- Ваши стихи?

- Мои. Не нравится?

- Хорошо, очень хорошо, Сергей Александрович! - горячо ответил Чагин. - Побольше бы такого в вашей лирике.

Есенин испытующе посмотрел на Чагина: не льстит ли? Он привык к лести. Ему нравилось, когда хвалили его стихи, называли лучшим поэтом России. Много таких льстецов тянулось к нему, набивались в друзья - выделиться в отраженном свете гения, попользоваться его хлебосольством. И Есенин щедро кормил и поил восторженных «сотоварищей», хотя прекрасно знал им цену, и в минуты откровения признавался, что все они «легкие друзья». Но Чагин, - Есенин видел это, - не льстил, и поэт сердцем почувствовал в нем искреннего доброжелателя.

- Помню, продолжал Есенин, - с каким азартом, да, да, именно, с азартом смотрел Ленин выступление Изодоры в Большом. Это было три года назад, тоже седьмого ноября. Я стоял за кулисами, и оттуда хорошо видел правительственную ложу. Когда Изодора начала танцевать «Интернационал», Владимир Ильич поднялся вместе со всем залом и вместе со всеми пел... А однажды Зина провела меня на совещание в Наркомпрос, - она работала там у Надежды Константиновны. На этом совещании выступал Владимир Ильич. Как он говорил, какая пружинная логика! - Чагин закивал; и Есенин добавил: - Ну да ты, конечно, слушал его, и не раз, он перешел на дружеское «ты». Помолчал немного и начал декламировать, будто проверяя на слух слова: - «Он вроде сфинкса предо мной. Я не пойму, какою силой сумел потрясть он шар земной?»

Снова пауза. - В траурные дни газеты просили меня написать о Ленине. Я не мог. А теперь пишу. Большую поэму пишу... - Есенин потянулся к Чагину, положил руку на его плечо. - Петр Иванович, приходи ко мне вечерком, почитаю. Я живу тут рядом, в Большом Никитском, два четырнадцать, у Гали Бениславской.

- «Ты такая ж простая как все» - с улыбкой, осторожно напомнил Чагин вчерашние стихи.

- Нет. Галя - мой лучший друг, - категорически заявил Есенин, словно Чагин мог усомниться в этом. - У меня нет друзей, да, настоящих нет. Анатолий Мариенгоф, Микола Клюев, Ванька Приблудный - все эти «мужиковствующие»... легкие они друзья, легкие, как мираж. Пиявки. Пьют мою водку и кровь... Чего только Анатолий не делал, чтобы поссорить меня с Зиной Райх... Уводил меня из дому, постоянно твердил, что поэт не должен быть женат. «Ты еще ватные наушники надень», - говорил он. Развел меня с Зиной, а сам женился и оставил меня одного. - Признание Есенина удивило Чагина. «Как это развел? Дело, видно, не в одном Мариенгофе. Сам, небось, не смог ужиться», - подумал Чагин, но промолчал, благодарный Есенину за дружеское откровение и не желая нарушать его исповедальный настрой. А Есенин, разоткровенничавшись, - что не часто с ним случалось, - продолжал: - Да и Вадим Шершеневич хорош. Еще до революции, когда он печатался под псевдонимом Георгий Гаер, раскритиковал мои стихи, а теперь хвалит их. Нет, он не друг, а так, «лошадь как лошадь», - рассмеялся Есенин. - Это у него сборник стихов так назывался. В Центропечати решили, что книга о лошадях и отправили весь тираж в отдел коневодства Наркомзема. И смех и слезы!.. А вот Галя - она настоящая. Умница. Я ей очень верю... - Есенин задумался. О чем? Избалованный яркой славой и вниманием женщин, вряд ли мог он оценить в полной мере истинную любовь и подвижническое самопожертвование Галины Бениславской. Когда он поселился в ее комнатке в доме «Правды» в Большом Никитском переулке, да не один, а с сестрами, от нее пришлось съехать близкой подруге и сослуживице по газете «Беднота», обрусевшей цыганке; черноокой Ане Назаровой. Потом Есенин привел бездомного сына полка, молодого поэта Ивана Приблудного, а вслед за ним - поэта Алексея Ганина, явившегося из Архангельской губернии. Того самого Ганина, что был свидетелем при бракосочетании Есенина с Зинаидой Райх; одно время Есенин подумывал основать вместе с ним и Клюевым журнал «Россияне». И Приблудный, и Ганин жили за счет Есенина, а он по доброте души своей говорил о каждом из них Галине и сестрам: «Не обижайте его, он хороший». В добавок ко всему, к Есенину, как мотыльки на свет, слетались многочисленные друзья-почитатели и просто собутыльники: пили, ели, галдели, - все ходило ходуном! И конечно, все заботы и хлопоты ложились на плечи Гали. Каких же усилий и напряжения душевных сил требовалось от этой одинокой, двадцатисемилетней женщины, перенесшей немало всяких потрясений болевшей неврастенией и державшейся только благодаря всевозможным пилюлям!..

- А почему вы живете у Бениславской, Сергей Александрович?

- Я с ней в гражданском браке - Помолчал. - Нет у меня своего жилья. То там приткнусь, то здесь. Знаю, да, знаю, Галя, Аня и Елена Кононенко - она тоже из «Бедноты», - уговорили редактора написать обо мне во ВЦИК. Оттуда письмо переслали в МУНИ. Ты знаешь, что такое МУНИ?

- Знаю, - кивнул Чагин, обволакиваясь табачным дымом.

- Московское управление народным имуществом! - продекламировал Есенин, и вслушиваясь, как это звучит, покачал головой.

- Ну и придумали слово: МУНИ!... Этим управлением командует некий Попов. Девчата бегали к нему, справлялись, а он понес какую-то чепуху! Мол, у Есенина есть жена Дункан, а у нее особняк балерины Балашовой на Пречистенке... Словом, обещали, может, через год, может, через два. Вот и сижу в комнатке Гали.

- А что же особняк Балашовой? - улыбнулся Чагин.

- С Изодорой все кончено! - раздраженно выпалил Есенин. - Да, любил я ее, очень любил! А теперь все перегорело, прошло. Она, конечно, талант, да, большой талант. А я ли не самый лучший поэт России? - Есенин сказал это без всякого самохвальства, как нечто неоспоримое. - Мы оба имажинисты, каждый по своему, две яркие звезды и не должны заслонять друг друга. Да, я благодарен ей, благодарен за все. Только не думай, пожалуйста, что это ради нее потащился я в Европу и в страну Колумба. Мне казалось, что Запад- это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии. А там в страшной моде господин Доллар, на искусство им начхать, самое высшее - мю­зик-холл. Я даже книг не захотел издавать, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому там это не нужно. Куда уж нам со своей непристойной поэзией? - саркастически усмехнулся Есенин и судорога свела его разрумянившиеся щеки. - Газеты именовали меня не иначе как «муж Дункан». А я не «муж Дункан», я сам по себе, я - Есенин!

Видя, как кипятится Есенин, и пытаясь отвлечь его от неприятной темы, Чагин спросил:

- Тогда о ком же вчерашние стихи?

И сразу грустная, мягкая улыбка согрела красивое лицо поэта.

- Августа... Августа Миклашевская... «Что ж так имя твое звенит, Словно августовская прохлада?..» Хорошо, а?

- Хорошо, очень.

- А это разве плохо: «Такой иконный и строгий лик по часовням висел в рязанях?» У нее и впрямь иконный лик. Статная, с лебяжьей шеей, волной пепельных волос, руки - пара лебедей, - она истинно русская красавица. А вот счастья нет. Одиноко и трудно ей. По ночам после спектакля пела и танцевала в «Не рыдай».

- «Не рыдай»? Это что, кафе?

- Ночной ресторан - театр. Недоносок нэпа. Был я там однажды. Вадим затащил, он пишет скетчи для увеселения всяких «фармацевтов», - рыгающих от сытости дельцов и их раззолоченных потаскух. - Злость и обида звучала в голосе Есенина, его голубые глаза стали темно-синими, глядели печально. - Больно мне было смотреть, как Вера Инбер вышла на сцену в коротком детском платьице и пела под бренчание Михаила Блантера:


«Я Мариэтта, родом из Прованса.

Люблю поэта Анатоля Франса.

Его читаю по вечерам,

Но вам читать его не дам...»


И Гутя, это белая лебедь!.. А ведь она одна из лучших актрис Камерного театра! Брамбиллу играла в «Принцессе Брамбилле», Пакиту в «Жирофле-Жирофля»...

- Почему же она пошла в этот «Не рыдай»?

- Няню оплачивать... для сына.

- А муж не в состоянии?

- С ним она никогда не жила вместе... Из-за сына не поехала в прошлом году на гастроли в Париж. Таиров распорядился детей не брать. Осталась она и Мартышан.

- А это еще кто?

- Мартышан? Аня Никритина, тоже из Камерного. Жена Анатолия. Они тогда только поженились. У них-то я и познакомился с Августой. В августе... «Что ж так имя твое звенит, Словно августовская прохлада?» - Чагин обратил внимание, что Есенин любит цитировать самого себя, наслаждаясь музыкой нравящихся строк. - Знаешь, Петр Иванович, а ведь она помогла мне вырваться из «Москвы кабацкой». Я даже подумывал, не жениться ли на ней, да, да, жениться!

- Ну и женились бы! - с досадой выпалил Чагин.

Есенин устало повел плечом.

- Рад бы в рай, да грехи не пускают, - усмехнулся он и пристально посмотрел на Чагина, словно колеблясь, продолжать или нет, и, застенчиво договорил. - Однажды я ждал ее в «Стойле», а она опоздала. Когда пришла, я был... Ну, в черновом виде. За соседним столиком какой-то «фармацевт» сказал о ней похабное. Я вскочил, ну и... Потом она рассказывала, меня уложили спать, она плакала надо мной, а Анатолий говорил: «Эх вы, гимназистка! Вообразили, что сможете переделать его!..»

- Ну-у, это гадко! - Чагин побагровел и как-то обиженно выпятив нижнюю губу, принялся набивать трубку.

- Да, да, - тряхнул золотой головой Есенин, тронутый искренним участием Чагина. - Теперь он и над Галей иронизирует: «Спасает русскую литературу!..» Однако, разболтался я сегодня. Словно на духу. От вина, что-ли? - Он перевел взгляд на опустевшую бутыль и порывисто поднялся. - Петр Иванович, пошли в «Стойло», пообедаем, а потом ко мне. Галя пригласит Августу. Стихи почитаю.

Чагин взглянул на часы, развел руками и кивнул в сторону чемодана.

- Сергей Александрович, дружище, уезжаю. Через час к поезду.

- Да? Какая досада! Тогда я провожу тебя.

Портье вынес вещи, кликнул извозчика, и они поехали на Казанский вокзал.

Расставались как давние друзья: оба были общительными и легко сходились с людьми.

Три удара станционного колокола. Протяжный гудок паровоза. Чагин поднялся в тамбур, крикнул:

- Сергей, дружище, приезжайте! Буду ждать!

- Приеду, скоро приеду!

...И вот Есенин в Тифлисе. И послезавтра, в воскресенье, 14 сентября «Заря Востока» опубликует его новую поэму «Песнь о великом походе». Судя по названию, подумал Чагин, Есенин переборол упаднические мотивы, болезненную тему оплакивающего себя хулигана и вырывается из «Москвы кабацкой» к новым го­ризонтам. Не та ли это большая вещь, о которой он говорил в феврале? Ах, какая досада, что они встретились в день отъезда, и Чагину не удалось послушать ее. Тогда б поэма появилась не в «Заре», а здесь у него в «Бакинском рабочем».

На другой день Чагин еще до завтрака просмотрел «Зарю Востока». Газета повторила анонс. Прошел день, и Чагин жадно припал глазами к узким колонкам поэмы:


«... Для тебя я, Русь,

Эти сказы спел,

Потому что был

И правдив и смел...»


Поначалу Чагину показалось, что Есенин избрал слишком уж легковесную форму для решения такой важной темы, как великий революционный поход народа - раешный стих с использованием народных песен, прибауток, частушек и примолвий. Но, вчитавшись в поэму, он понял, что поэт умышленно избрал такую форму, желая сделать язык поэмы максимально доступным народу; в этом сказалось высокое мастерство Есенина. В «Песне...» Чагин явственно ощутил стремление поэта, сохраняя свою привязанность к исконному русскому, поднять новую гражданственную тему. «Песнь...» - была наиболее революционной среди всех его исторических вещей, и это радовало. Поэт впервые воспевал подвиг коммунистов, поднявших народ на «великий поход» за свободу. «Коммунарами в кожаных куртках» называет он тех, «кто за бедный люд жить и сгибнуть рад».

А главное, в этой поэме Есенин представал уже не «попутчиком», - угадывалось личностное ощущение поэта, как соучастника великого похода.

Два последующих дня в «Заре Востока» не было упоминаний о Есенине, а в номере от 17 сентября Чагин прочел новый анонс: «В «Заре Востока» на днях С. Есенин «Поэма о 36».

«Опять поэма! - воскликнул Чагин. - Ай да молодец, Есенин! Вот прорвало! Выдает одну поэму за другой! Но почему «36»? Может, о 26-ти? Не опечатка ли?» Чагин вспомнил, как Есенин рассматривал у Якулова каракумские фотоснимки, и подумал, что следовало бы позвонить в Тифлис, редактору «Зари» Михаилу Лифшицу и сказать об опечатке, а заодно попытаться исподволь разузнать, каковы планы Есенина, не собирается ли он в Баку? В тот день, захваченный редакционной суетой, Чагин не смог позвонить, а утром прочел в «Заре Востока» информацию, которая многое объяснила ему. Газета сообщала, что 16 сентября в клубе совработников Вардин сделал доклад на тему «Современная литература и идеологический фронт». Затем по просьбе присутствующих поэт Сергей Есенин прочитал несколько своих стихотворений.

«Так вот оно что! Вардин сманил его в Тифлис!» Вардин - это был псевдоним видного московского критика, крупного издательского и журнального работника Иллариона Виссарионовича Мгеладзе. Вардин работал в журнале «Красная новь», в котором часто печатался Есенин, и вершил дела в издательстве того же названия, в котором выходили книги поэта. Наконец Вардин активно сотрудничал в журнале «На посту», рьяно нападавшем на «попутчиков», к числу которых причислили и Есенина. Поэт сблизился с Бардиным через своего друга, заведующего отделом массовой литературы Госиздата Анну Абрамовну Берзинь, молодую, красивую женщину, сумевшую побороть в себе влюбленность в поэта, стать его верным, товарищем и в определенной степени опекуном. Есенин уважал Вардина, за глаза называл его «атэц», копируя грузинский акцент Вардина, однако, зная о его близости с Анной Берзинь, слегка побаивался приступов кавказской ревности.

«Ну, коль скоро Есенин поехал в Тифлис с Бардиным, ему не дадут вспомнить о Баку, затаскают по гостям», - с огорчением подумал Чагин.


ГЛАВА ВТОРАЯ


20 СЕНТЯБРЯ. ШЕСТАЯ ГОДОВЩИНА. «Я ПРИЕХАЛ...» В ГОСТЯХ У ЧАГИНА.


Двадцатое сентября особенный, волнующий каждого бакинца день: пролетарский город отмечал шестую годовщину гибели двадцати шести комиссаров.

По такому случаю Клара Эриховна приготовила мужу выходной костюм, свежую сорочку и новые туфли. Чагин был человеком непритязательным, не очень-то заботился о своей внешности. Он бессменно ходил в лоснящемся черном костюме поверх фуфайки или сорочки. И если жена пыталась обновить его гардероб, он неизменно отвечал: «Я не франт». Однажды Клара Эриховна купила ему в закрытом распределителе новые туфли. Он повертел их в руке, пожал плечами: «Зачем ты их купила? У меня всего только две ноги».

Но в такой день он не стал возражать, быстро оделся и сел за газеты. Во вчерашнем номере «Зари Востока», доставленном тифлисским поездом в шесть утра, он сразу наткнулся на стихотворение Есенина «На Кавказе».

«Это первое, что написано на юге», - отметил Чагин про себя. Уже начальные строки подтвердили его не­давние размышления о Тифлисе:


Издревле русский наш Парнас

Тянуло к незнакомым странам,

И больше всех лишь ты, Кавказ,

Звенел загадочным туманом.


Отдавая должное заманчивой притягательности Кавказа, Есенин вспоминал, что «здесь Пушкин в чувственном огне Слагал душой своей опальной» «Не пой, красавица, при мне Ты песен Грузии печальной»... «И Лермонтов, тоску леча, Нам рассказал про Азамата»... «И Грибоедов здесь зарыт Как наша дань персидской хмари...»

Порадовало Чагина признание Есенина, что он бежал из Москвы, «навек простясь с богемой. Зане созрел во мне поэт с большой эпическою темой». Это подтверждала поэма «Песнь о великом походе» и анонсированная «Поэма о 36».

Чагин с усмешкой покачал головой, прочитав, как зло прокатился Есенин по адресу Маяковского, назвав его «штабс-маляром», который «поет о пробках в Моссельпроме».

«Расквитался за балалаечника», - подумал Чагин. Он хорошо понимал, что в основе столкновения двух лучших и таких разных поэтов современности лежит не личная неприязнь, а ревностная борьба за лидерство в поэзии, за утверждение первенства своего литературного клана. «Ведь это же в своем роде «деишме»! - Чагин вспомнил свою недавнюю поездку в Казахский район республики, на хлопкоуборочную страду. В селе Юхары-Салахлы его пригласили на «деишме», - со­стязание ашугов. Двое ашугов в военных гимнастерках и высоких барашковых папахах, картинно вышагивая по кругу перед сельчанами, играли на инкрустированных перламутром сазах и звонко распевали свои импровизации, стараясь перепеть один другого, а сельчане подзадоривая их, горячо награждали каждого аплодисментами и возгласами: «Джан! Саг ол! Саг ол!»

«А, и Клюеву досталось!» - Чагин с улыбкой прочел:


И Клюев, ладожский дьячок,

Его стихи как телогрейка,

Но я их вслух вчера прочел -

И в клетке сдохла канарейка».


Чагину не раз попадались стихи Клюева, в которых тот иронизировал над цилиндром и лаковыми штиблетами Есенина. «Вот и доигрался. Сергею на язык не попадайся, - остер!» Вообще-то Чагин не мог представить себе Есенина, золотогривого и голубоглазого рязанца, в черном высоком цилиндре и пелерине, с толстой тростью в руке. Он не видел его в этом одеянии пушкинских времен, но, говорят, выглядело это смешно, маскарадно. Стремление уподобиться Пушкину было так велико, что Есенин носил на левой руке кольцо с сердоликом, подобное тому, какое носил великий поэт...

...В тот день «Бакинский рабочий» не выходил, - номер, посвященный 26-ти, был выпущен накануне. Чагин просматривал «Правду», когда у подъезда остановилась машина и шофер Кругликов трижды просигналил. Ча­гин чмокнул в кудрявую головку шестилетнюю Розу, перекинул через руку пиджак и спустился.

Около десяти часов утра вереница машин руководителей республики проехала по Набережной, по которой в два конца шли красные, новенькие вагоны недавно пущенного трамвая, свернула на Большую Морскую и подъехала к площади Свободы, оцепленной милиционерами в белых гимнастерках и белых шлемах. Не случайно назвали площадью Свободы бывшую Биржевую площадь, - между Биржевой, Молоканской, Большой  Морской и Будаговской улицами, на которой росла чахлая зелень и прежде стояло круглое, деревянное здание кинотеатра «Рекорд». С марта семнадцатого года здесь шумели митинги, звучали страстные речи о свободе; двадцать пятого октября, когда в Баку долетела весть о победе Октябрьской революции, здесь на многолюдном митинге выступали Шаумян, Азизбеков, Джапаридзе, другие бакинские комиссары. В сентябре двадцатого года, в дни работы I съезда народов Востока, здесь были захоронены останки двадцати шести коммунаров, доставленные в красных гробах из Ахча-Куймы...

На площади Свободы уже собрались многочисленные делегации заводов и промыслов. Над людским морем алели флаги, лозунги, плакаты; с портретов смотрели молодые лица бакинских комиссаров, сверкала на солнце медь духовых оркестров. И цветы, всюду букеты живых цветов... А балконы домов, обступивших площадь, - в многоцветье вывешенных ковров.

Руководители республики поднялись на обитый кумачом и увитый хвойными гирляндами помост, сколоченный на краю площади, с мраморным камнем посередине, на котором были выбиты памятные слова о захоронении двадцати шести бакинских комиссаров.

Траурный митинг открыл секретарь Бакинского комитета партии Левон Мирзоян. Он предоставил слово Сергею Мироновичу Кирову, - площадь встретила его громом аплодисментов. Чагин всегда восхищался умению Кирова соединять воедино яркую образность художника и публицистическую остроту политика, - его выступления, начиненные огромной взрывной силой, никого не оставляли равнодушным, глубоко западали в сердце и намять.

После Кирова выступали соратники и друзья коммунаров, те, кто работал вместе с ними. Перед глыбой временного памятника вырос холм живых цветов. Под звуки оркестра мимо трибун прошли отряды красных аскеров, делегации рабочих.

С площади Чагин отправился домой, пообедал, освежился недолгим сном, а под вечер поехал в редакцию: надо было прочесть и подписать двухполосный экстренный выпуск «Телеграммы» «Бакинского рабочего», выходивший завтра вместо очередного номера газеты.

Он поднялся на третий этаж, вошел в угловую комнату с окнами на улицы Шаумяна и Милютинскую. Окна были распахнуты настежь, но и это не приносило желанной прохлады в тягостную духоту кабинета. Чагин снял пиджак, включил вентилятор и раскурил трубку.

Влажный оттиск полосы лежал на его большом письменном столе, - значит дежурный по номеру Герасим Джавадян уже прочел его. Чагин протянул руку к мраморному стаканчику с карандашами, но не нашел на месте синего, остро отточенного карандаша, которым привык пользоваться: в этом он подражал Кирову и писал так же крупно, размашисто, как он.

- Герасим! Герасим! - позвал Чагин.

В дверях появился высокий человек в линялой сатиновой «толстовке», на кончике носа чудом держалось то и дело сползавшее пенсне.

- Герасим, куда девался мой синий карандаш?

- Не знаю, Петр Иванович. Может быть, Костя взял.

- Ну сколько раз говорить?... Не трогайте моих карандашей! - пробурчал Чагин оттопырив нижнюю губу. - Как тут, все в порядке? - он кивнул на оттиск, выдвинул средний ящик стола и извлек оттуда другой синий карандаш.

- Все в порядке.

Чагин удовлетворенно хмыкнул и окутался синим табачным дымом. Голубые, чуть на выкате глаза привычно зашарили по строчкам. Дочитав полосу до конца и переворачивая ее, он обнаружил под ней фирменный бланк редакции - такими бланками обычно пользовались сотрудники редакции для официальной переписки и ответов авторам. Первое, что бросилось в глаза Чагину - подпись под несколькими строками записки: «С. Есенин. 20. IX-24 г.»

«Есенин!» - радостно изумился Чагин и быстро пробежал текст написанный мелкими, круглыми, словно рассыпавшиеся бусинки, буквами: «т. Чагин! Я приехал, но Вас не застал. Остановился в отеле «Новая Европа», номер 59. Позвоните директору отеля и передайте, когда Вас можно видеть. С. Есенин 20. IX. 24 г.».

- Герасим! Герасим! - крикнул Чагин, и когда Джавадян снова появился в дверях, спросил: - Что же ты не скажешь?

- О чем, Петр Иванович?

- Есенин приехал! - Чагин понял, что Джавадян не знает об этом. - Будь другом, позвони в гараж, пусть Коля подъедет, - а сам крутнул ручку телефона: - Барышня, мне директора «Новой Европы»... Алло! Али Самедович? Здравствуй. Чагин говорит. Слушай, у тебя в пятьдесят девятом номере Есенин остановился... Да, да, «желтый», он самый. Пошли кого-нибудь предупредить, чтобы он никуда не отлучался. - Дал отбой, позвонил жене. - Клара, у меня сегодня дорогой гость, очень дорогой. Ты там посмотри, - чтобы все, что надо...

Вошел краснощекий парень, шофер Николай Кругликов.

- Прибыл, Петр Иванович.

- Коля, жми в «Новую Европу», там в пятьдесят девятом номере Есенин остановился, слышал о таком?

- Как не слышать? Не где-нибудь, в редакции работаю, - с достоинством ответил Кругликов и начал декламировать: - «Ты жива еще, моя старушка...»

- Давай вези его сюда! - нетерпеливо перебил Чагин.

«Новая Европа» находилась через улицу, в следующем квартале: быстрее дойти пешком, чем ехать в объезд. Но Кругликов не высказал этого резонного замечания: во-первых, он привык беспрекословно выполнять приказания Чагина, во-вторых, понял, что ему оказана честь доставить такого знаменитого гостя. Не успел Чагин дочитать и подписать влажный оттиск полосы, как в кабинет, обворожительно улыбаясь, вошел Есенин. На нем была широкая, грузинского покроя, мышиного цвета рубаха из тонкой шерсти, расстегнутая в вороте и перепоясанная узким восточным ремешком, брюки «в бутылочку»» и желтые модные ботинки «джимми».

Петр Иванович, невысокий, с брюшком, словно колобок порывисто выкатился ему навстречу.

- Сергей Александрович! Дружище! - Чагин обнял Есенина и крепко поцеловал. - Ну, наконец-то! Я жду вас в Баку и вдруг узнаю, что вы махнули мимо нас в Тифлис.

- Я был здесь. Два дня...

- И не зашли? - укоризненно покачал головой Ча­гин.

- Так уж получилось, - виновато улыбнулся Есенин. Он не стал рассказывать, что именно случилось. А случилось вот что:

Шестого сентября Есенин приехал в Баку, сел в фаэтон и велел ехать в лучший отель. Фаэтонщик при­вез его в «Новую Европу». Есенин оформлял у администратора помер, как вдруг знакомый, каркающий го­лос окликнул его:

- Ара, Серело, дорогой! - с мраморных ступеней от лифта к нему спешил сияющий Георгий Якулов.

Есенин знал, что Якулов находится на Кавказе, но не ожидал встретить его в Баку. Вежливо спросил про дела. На кавказский манер пересыпая речь междометиями, жестикулируя, Якулов рассказал, что в прошлом месяце на представительных заседаниях в Баксовете дважды рассматривался проект монумента 26-ти. Несколько дней назад Якулов сдал все эскизы, таблицы, планы, макет, и теперь собирается в Эривань, погостить у родных.

- Кажется, имажинисты решили завоевать Баку, а? Один за другим слетаются.

- Ты что, не читал в «Правде»? Мы с Ваней Грузиновым распустили имажинизм.

- На! - широко раскрыл глаза Якулов. - Как распустили, слушай?... Представляю, как беснуются твои собратья Мариенгоф и Шершеневич!

- Пусть их! У моих, как ты говоришь, собратьев нет ничего дорогого сердцу. Им все едино, о чем орать. Пустая эквилибристика! Одни выкрутасы словесные. Имажинизм не имел под собой почвы и умер сам по себе... Знаю, беснуются. Но что мне в их драчливых наскоках... Мышиными зубами горы не подточишь.

- Я тут совсем отстал от столичных новостей. И Ильин ничего не говорил.

- Как, Ильин здесь? - поразился Есенин и его глаза потемнели от недовольства.

- Позавчера приехал, - кивнул Якулов. - Говорю же, имажинисты слетаются.

Ильин - это был псевдоним известного левоэсеровского террориста Якова Блюмкина. 6 июля 1918 года по приказанию своего ЦК он с подручным убили германского посла Мирбаха, чтобы сорвать Брестские переговоры о мире. Это убийство послужило сигналом к началу левоэсеровского мятежа. Мятеж был подавлен, его зачинщики предстали перед Трибуналом. Блюмкина, скрывавшегося после убийства, приговорили к высылке из Советской Республики; он под чужими именами жил то в Рыбинске, то в Кимрах, а в апреле 1919 года явился с повинной в Украинское ВЧК. Гуманное Советское правительство амнистировало его, а тогдашний нарком по военным и морским делам взял под свое крылышко.

До революции Блюмкин окончил в Одессе церковную школу, работал электротехником, но теперь во всех анкетах писал, что он «по образованию - литературный работник». Он стал печататься под псевдонимом «Ильин», посещал литературные кафе, сблизился с имажинистами и даже подписал вместе с Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем и другими устав «Ассоциации вольнодумцев в Москве», которая ставила своей целью «духовно-экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции».

Блюмкина-Ильина всегда можно было встретить в «Стойле Пегаса» в окружении окололитературных де­виц. Случалось, в разгар шумного спора, он выхватывал наган и, картинно потрясая оружием, грозно кричал: «Я - Блюмкин!» И надо сказать, - действовало! Имя его наводило страх даже на милицию.

«Стойло Пегаса» Ильин облюбовал не случайно. Талантливые, кабацкие стихи Есенина, озорство его и пьяные дебоши, а главное - растущая популярность импонировали эсерам, и те не прочь были превратить поэта в глашатая своих идей. И Ильин, этот эсеровский Мефистофель, пытался сблизиться с Есениным, завладеть его душой, и на первых порах небезуспешно. Зная о давнем желании Есенина издавать свой крестьянский журнал, Ильин обещал ему поддержку «влиятельной особы». Вскоре он устроил ему встречу с наркомом. Есенин, тщательней, чем обычно оделся, приведя в порядок златокудрую копну волос - и помчался в Кремль. Нарком был любезен. Поддержал идею создания журнала, обещал отпустить деньги. И тут случилось непредвиденное - Есенин подумал и отказался, - испугался материальной ответственности.

С тех пор Есенин почти не виделся с Ильиным. И вот, волей случая они оказались в одной бакинской гостинице.

Под вечер, когда схлынул зной, Якулов и Есенин поднялись в летний ресторан и сели за столик в углу балюстрады. Отсюда, с крыши самого высокого восьмиэтажного здания Баку, просматривался почти весь город, амфитеатром обступивший бухту. Внизу, в центре теснились кровли, крытые цинком и черепицей, дальше разбегались одноэтажные плоскокрышие дома. Среди этой безликой каменной толчеи лишь кое-где зеленели деревья, да над кромкой моря, по которому скользили парусные лодки, тянулась зеленая полоска бульвара.

- Ты впервые в Баку? - спросил Якулов, подметив с каким интересом вглядывается Есенин в голубую распахнутость бухты.

- Проездом был, в двадцатом.  

И по праву «старожила» Якулов стал знакомить Есенина с городом: вот там - Девичья башня, за ней - Старый город, дворец Ширваншахов...

- А этот особняк, - он указал на двухэтажный красивый дом, занимающий весь квартал, - принадлежал самому богатому бакинцу - Гаджи Зейналабдину Тагиеву. Позавчера похоронили. Умер в возрасте ста пяти лет от воспаления легких у себя, на даче в Мардакянах...

Есенин смотрел на серые скаты кровли, на которых словно витязи, стояли в два ряда кирпичные трубы с ажурно-цинковым кружевом поверху. Любопытства ради принялся считать и насчитал шестьдесят восемь труб. «На что столько?» - подумал он, слушая Якулова.

- ...начинал нищим амбалом... Нефтяной фонтан в один день превратил его в миллионера... Подарил городу ткацкую фабрику, женскую гимназию, тюрьму, театр... Вон его крыша, рядом с «Бакинским рабочим».

- Чагина видел? - спросил Есенин.

- Конечно!

Официант принес заказ. Принялись за еду. Пили холодное «Саэро».

Южное небо как-то сразу налилось фиолетовой густотой. На крыше зажглись яркие огни. В освещенной раковине эстрады вкрадчиво запели скрипки. На тесный пячаток - между столиками вышли танцующие пары. Вино, ресторанный шум и музыка опьянили Есенина, он оживился, движения его стали суетливыми.

От танцующих отделились двое: громадный, стянутый кителем, военный буквально тащил к их столику молодую женщину.

- Боже мой, кого я вижу! - загромыхал Ильин. - Сережа! Друг! И ты в Баку!.. Аня, знакомься. Друзья по литературной работе, Сергей Есенин, а это Жорж Якулов, художник... Моя жена. - Чуть хмельная красавица, хихикая, протянула руку с дорогим перстнем. По ее улыбке и взгляду, по песцу на оголенных плечах и по фальшивым бриллиантам в серьгах, нетрудно было догадаться, кто его спутница. Ильин отодвинул стул, усадил Аню, уселся сам и крикнул: - Иван Иванович! – К столу тут же подошел метрдотель. - Коньяк и дыню! Шампанского!

Есенин как-то сразу увял, ссутулился. Ильин бахвалился, - что приехал инспектировать войска, что у него специальный пульмановский вагон, и он может покатать друзей по всему Закавказью.

Разошлись под утро. Весь день Есенин спал и не пошел в редакцию. Под вечер поехал на вокзал проводить Якулова, а когда вернулся в гостиницу, снова попал в объятия хмельного Ильина.

Сидели за тем же столиком. Подруга Ильина так и льнула к Есенину, не сводя с него бездумных красивых глаз, громко смеялась. Потом вдруг вскочила с места и потащила его танцевать.

Ильин набычился, ревниво косился в сторону танцующих - его совсем развезло от коньяка.

- Ты почему не спросил разрешения? - хмуро уставился он на Есенина, когда тот подвел к столику Аню.

Есенин рассмеялся.

- Да ты что, Яша, ревнуешь?

- Ха-ха-ха, - закатилась Аня. - Ну, котик...

- Убью! - заорал Ильин и схватился за кобуру.

Есенин вскочил, сжал кулаки. С детства он отлично владел приемами кулачного боя, - дед научил, - одним ударом мог свалить с ног. К столику мгновенно подскочили метрдотель и официант, заслонили Есенина, увели его.

Утром Есенин сложил чемодан и первым поездом уехал в Тифлис.

Вспоминать об этом было неприятно, и Есенин только виновато улыбнулся.

- Так уж получилось...

- Ничего, погостили в Тифлисе, теперь в Баку погостите... Правда, у нас не те «эдемы и рай», - улыбнулся Чагин.

- А Персия? - деликатно напомнил Есенин. - Помните, «корабли плывут будто в Индию»?

- Поплывете, поплывете, - скороговоркой заверил Чагин.

Вошел Джавадян. Чагин познакомил его с Есениным, передал подписанную полосу.

- Я дома. Ночью загляну в типографию. Если что - звони. Ну, поехали, Сергей Александрович.

Кругликов вел машину лихо, то и дело восторженно оглядывался на Есенина и чересчур часто сигналил, словно желая обратить внимание пешеходов на своего знаменитого пассажира. Дорогой Чагин сказал:

- Эх, дружище Сергей, приехали бы дня на два раньше, дали бы в газету стихи о двадцати шести. Сегодня у нас такой день...

- Теперь уже поздно?

- Отчего же? Напишете - дадим. В следующем номере идет поэма Асеева. Могли бы и ваши поместить. Вообще, давайте, давайте все, что есть. Будем печатать. Кстати, «Поэма о 36», о чем она?

- Другое, с овеем другое... Тоже революционная вещь. О политкаторжанах, узниках Шлиссельбурга... Только смерть в бою смогла победить героев... Илья Ионович рассказал.

- Это не Ионов ли, заведующий питерским отделением Госиздата?

- Он самый. Тоже был узником Шлиссельбурга.

- А я грешным делом подумал, что в «Заре» опечатка.

- Нет, для «Зари» Маяковский написал что-то о двадцати шести, - как бы между прочим ответил Есе­нин. Он не стал рассказывать, что его «Поэма о 36», написанная полтора месяца назад, в начале августа, первоначально называлась «26. Баллада». Почему  «26»? Возможно, когда Ионов рассказал Есенину об узниках Шлиссельбурга, память подсказала ему историю трагической гибели бакинских комиссаров, услышанную от Якулова, напомнила виденные фотографии и поэт, назвав безымянных узников «двадцатью шестью», хотел как бы соединить во времени героев разных поколений, отдавших жизнь борьбе за свободу. Но после бакинской встречи с Якуловым Есенина захватила мысль написать балладу о бессмертных современниках, о подвиге бакинских коммисаров. Тема, историческая подлинность, яркость характеров - все больше, яростней захватывает поэта, лишая его покоя. Что бы он ни делал, о чем бы ни говорил, внутренним зрением был прикован к тому трагическому, сентябрьскому дню. Как из тумана возникали живые черты, песчаные барханы, слышался посвист ветра в пустыне, последний оборванный пулей вскрик...

В Тифлисе, переписывая «26. Балладу» для редакции, Есенин изменил ее название на «Поэму о 36», внес поправки в текст, и принялся работать над «Балладой о двадцати шести». Однако узнав, что редакция уже приняла стихи Маяковского о двадцати шести, он вспомнил о своем обещании Чагину приехать и поспешил в Баку, не имея еще на руках рукописи новой поэмы.

Чагин полюбопытствовал, как приняли Есенина в «Заре Востока».

- Как родного! Миша меня просто очаровал. Умный, добрый, и как-то особенно слушать умеет...

- Наш «бакрабовец», - кивнул Чагин.

- Обещал печатать все, что пришлю.

- Зачем посылать в Тифлис? - Чагин укоризненно кольнул взглядом поэта. - Печататься будете у нас.

- Хватит и для них и для вас. Я теперь много писать буду. Почти два года не писал. А теперь пошло. Маяковский тиснул в «Заре» два стихотворения, а я две поэмы и стих.

«Как мальчишка хвастает! - ухмыльнулся Чагин. - А может просто завидует? Маяковский тот был с теми, кто делал революцию, работал на нее. Сергей, как бы издали увидел, чужими глазами прикоснулся. Потому и беспокойно ему. Завидует. А что, зависть естественное человеческое чувство. А уж в творчестве может обернуться действенным стимулом... Правда, бывает и наоборот»

- Читал, как вы обменялись «любезностями».

- Чепуха. Встретились мы весьма дружелюбно. Если и сразились, то только в биллиард, - поспешил заверить Есенин и рассказал, как его давний друг по Москве, работник «Зари Востока» Николай Вержбицкий. повез его в гостиницу, где остановился Маяковский, как они втроем ходили на Шайтан-базар, в удивительные серные бани, восторженно воспетые еще Пушкиным. (Еще бы! Есенин не мог не посетить эти бани, если сам Пушкин бывал в них и подвергся «экзекуции», терщика-массажиста «мэкисе»)

- Ну, серных бань у нас нет, но здешние бани, азиатские и европейские, например, «Фантазия»...и. в самом деле фантазия. А терщики «кисечи» получше тифлисских! - ответил Чагин.

Есенин понял, угадал всплеск патриотической ревности бакинца, и как бы подразнивая Петра Ивановича, сказал:

- Зато уж такого духана, как «Симпатия» нигде в мире не сыщешь! Сидели мы в этом подвальчике, в нише с портретом Наполеона, - там в каждой нише знаменитость нарисована: Колумб, Суворов, Багратион,
Пушкин, и все похожи на грузин, - а официант кричал буфетчику: «Эрти графини Наполеони», один графин вина Наполеон, значит, нам.

Машина остановилась у парадного подъезда на углу Карантинной и Красноводской улиц. На приступке у входа, как у многих домов бакинских частновладельцев, выложено из гранита французское «Salve» - «добро пожаловать». Парадный, в тяжеловатой лепке подъезд отделан черным и белым мрамором, каменной вязью. Беломраморная лестница ведет на третий этаж.

Чагин открыл дверь своим ключом и из передней крикнул:

- Клара, принимай гостя!

Есенин беглым взглядом окинул просторную комнату с двумя высокими окнами и дверью на балкон. Мебель старинная, дубовая. Буфет в полстены, ломберный столик, пианино... Посреди комнаты круглый стол, сервированный на три персоны. Жареная рыба, зелень, фрукты. Несколько бутылок. Острым взглядом Есенин отметил - только вино и лимонад.

Вошла Клара Эриховна, дородная, белотелая, щеки - кровь с молоком, волосы гладко зачесаны и стянуты тугим пучком на затылке - типичная немка с Поволжья, из тех, которые до революции обычно служили экономками или гувернантками в барских домах. Приветливо, но сдержанно улыбаясь, сделала едва заметный книксен и протянула руку. Есенин галантно приложился к пухлым пальчикам и обратился к голубоглазой, со светлыми кудряшками девочке, стеснительно жавшейся к матери - Роза всегда дичилась незнакомых. людей. Но удивительно, едва Есенин весело посмотрел на девочку и спросил ее имя, как она повела себя свободно, раскованно.

- Гелия, Гелия Николаевна, - назвала Роза свое «игрушечное» имя и сделала книксен. - А тебя как звать?

- А меня - Сергей Александрович, - ответил Есенин и шаркнул ногой.

Оба весело, заразительно рассмеялись.

- А ты видел мою дочку? - спросила Роза.

- Нет, Гелия Николаевна, - не видел, - Есенин развел руками и изобразил на лице такое огорчение, что Роза сжалилась над ним, схватила за руку и потянула за собой показывать куклу.

- Пойдем, пойдем. Ее Роза звать. Как меня.

Есенин с мальчишеским озорством последовал за ней.

Потом Розу отправили спать. Ей очень не хотелось расставаться с новым другом.

- Я посплю немножко, а потом когда встану утром, ты будешь играть со мной?

- Конечно, Гелия!

- Ну, пора подкрепиться! - Чагин нетерпеливо ходил вокруг стола, присматриваясь, все ли сделано так, как он любит.

Соловья баснями не кормят.

Обычно Есенин в гостях застенчиво улыбался, мало ел, прятал под стол некрасивые руки. Но здесь, рядом с добродушными хозяевами - он чувствовал себя уютно - все в этом доме дышало искренним теплом. Есенин еще в Москве с первой короткой встречи потянулся к Чагину, и теперь с интересом открывал в нем новые качества. Оказалось, Чагин большой гурман и отличный тамада. По-грузински велеречивый в изобретательных тостах, он добрым словом помянул знакомых, балагурил, ненавязчиво потчевал то одним, то другим блюдом, при этом и сам ел с завидным аппетитом. Пил понемногу, как-то легко, с достоинством, не пьянея, только живые глаза его голубели ярче, веселее.

А Клара Эриховна, как показалось Есенину, чувствует себя не очень ловко и с удовольствием удалилась бы на кухню. Она переводила взгляд с мужа на гостя, почти весь вечер молчала, лишь изредка и как-то стеснительно обращаясь к гостю: «Кушайте, пожалуйста, это очень вкусно». Когда она начинала говорить, Ча­гин умолкал, косился на нее с опаской. Есенин почувствовал, что ее присутствие тяготит Чагина, что за внешним благополучием таится трещина семейного разлада.

После ужина перешли в маленький кабинет Чагина, где на диване была постелена постель. Клара Эриховна принесла вазу с гранатами, айвой, виноградом и персиками. Подала чай. Чагин достал из книжного шкафа несколько газет, положил их на письменный стол.

- Вот, почитай на досуге. Это все о наших комиссарах.

Еще за ужином Чагин заметил, что запястье левой руки Есенина плотно стянуто черной шелковой лентой.

- Что с рукой, Сергей? - спросил он.

Есенин грустно усмехнулся, замотал головой, будто желая отделаться от наваждения, и тоскливо сказал:

- А ведь я стану сухоруким. Сохнет она, - он помял черное запястье. - Порезал сухожилие.

- Порезал? Да ты что, Сергей! - выпуклые глаза Чагина выразили ужас.

- Нет, нет, не то, - рассмеялся Есенин, поняв, о чем подумал Чагин. - Случайно порезал. Поскользнулся, упал в полуподвал... об оконное стекло... Шел домой, а попал в Шереметьевскую больницу... Ну да нет худа без добра. Иначе не избежать бы мне суда.

- Какого еще суда? - еще больше поразился Чагин.

- Да пустое! - махнул рукой Есенин. И тут же нервно заговорил: - В «Стойле» на эстраде стихи читали, а один «фармацевт» гремит посудой и чавкает как свинья. Я ему по-хорошему, а он хохочет: «Плевал я на ваши вирши. Я пожрать пришел». Схватил я тарелку с кашей-размазней и опрокинул ему на голову. Тут такое началось! «Хулиган! Скандал! Милиция!..» Ну, опять протокол составили!

- Ах, Сергей Александрович, ну на что тебе эти скандалы! И в стихах ты себя хулиганом и скандалистом выставляешь. Ты знаешь, я даже представить себе не могу, чтобы ты... Такой... Такой бережный к лю­дям...

- Чего не сделаешь ради славы, - отшутился Есе­нин.

«Удивительно, - подумалось Чагину, - как поминутно меняется выражение его глаз и лица! То нежные, застенчивые, то насмешливые, то печальные и грустные, то усталые, то живые, возбужденные...»

- Когда это случилось? - спросил Петр Иванович, не сводя глаз с черной повязки.

- В феврале. Как раз через день после нашей встречи, - Есенин нахмурился. - Что-то зачастил я по больницам... Ведь только за неделю до этого вышел из другой больницы. Полтора месяца лежал на Большой Полянке.

«Большая Полянка? Но там же санаторий для нервнобольных, что-то вроде психиатрической лечебницы...»

Словно прочитав мысли Чагина, Есенин продолжал:

- Ваши братья-журналисты загнали меня туда. Затравили, да, да, затравили! Бездарнейшая группа мелких репортеришек и интриганов заняла оборону в журнале «На посту», обложила нас, «попутчиков» красными флажками и травят борзыми: «Ату его, ату!»

Чагин усмехнулся. Он знал о борьбе журнала «На посту», созданного критиками литературной группы «Октябрь», которая возглавляла пролетарское литературное движение, с «попутчиками», выступавшими чаще всего на страницах журнала Воронского «Красная новь».

- Сергей, дружище, - сказал Чагин, достав из шкафа книгу «К вопросу о политике РКП (б) в художественной литературе», - если ты говоришь о сектантских выпадах «напостовцев» на «попутчиков», то, во-первых, там усердствует твой друг Илья Вардин, во-вторых, - Чагин раскрыл книгу на одной из закладок, - во-вторых, вот здесь опубликовано письмо в Отдел печати ЦК, подписанное тобой, Алексеем Толстым, Всеволодом Ивановым, Михаилом Пришвиным, Исааком Бабелем, Николаем Тихоновым, Михаилом Зощенко, Маргаритой Шагинян, ну и другими...

- Да, да, все «попутчики», - кивнул Есенин. - Да, мы писали, писали, что пути современной русской литературы, - а стало быть, и наши, - связаны с путями Советской России.

Чагин начал цитировать по тексту:

- «Тон таких журналов, как «На посту», их критика, выдаваемая притом за мнение РКП, в целом подходят к нашей литературной работе заведомо предвзято и неверно».

- Это - тактичная формулировка Толстого. Я бы написал резче.

- Вы написали письмо девятого мая. В тот же день Отдел печати принял резолюцию. Напомню тебе, что сказано в ней: «Приемы борьбы с «попутчиками», практикуемые журналом «На посту», отталкивают от партии и Советской власти талантливых писателей». - Он захлопнул книгу. - Как видишь, партия не дает вас в обиду «напостовцам» Волину, Лелевичу и Вардину. - Чагин откинулся на спинку плетеного кресла и с удовольствием задымил трубкой.

- Все так. И не о Вардине я. Вардин ко мне хорош и очень внимателен. Он чудный, простой и сердечный человек. Его недостаток в том, что он любит коммунизм больше литературы. Я говорю о том типе, который часто подписывается фамилией Сосновский. Маленький картофельный журналистик! Хавронья со скотного двора! Унтер Пришибеев от революции! Рр-а-сходись, мол, так твою растак! Где это писано, чтобы собирались по вечерам и песни пели?! Почти семь лет трубит все об одном и том же - что, де, русская современная литература контрреволюционна и что личности попутчиков вызывают весьма большое сомнение. - Есенин побелел и, задыхаясь от гнева, шумно перевел дыхание. - Раздул в печати «Дело четырех». Ты слышал о нем, Петр?

Чагин кивнул, не вынимая трубки изо рта, - да, он слышал. Примерно год назад, в ноябре прошлого года, он натолкнулся в «Правде» на «Открытое письмо», подписанное четырьмя поэтами: Петром Орешиным, Сергеем Клычковым, Алексеем Ганиным и Сергеем Есениным. Они писали, что в связи с появившейся в «Рабочей газете» статьей Сосновского и заметкой в «Рабочей Москве», они считают бесполезными и преждевременными всякие возражения и оправдания вплоть до разбора инцидента третейским судом.

В том же номере сообщалось, что Центральное бюро секции работников печати поручило товарищескому суду рассмотреть заявление четырех поэтов по поводу статьи Сосновского.

Чагин тут же затребовал названные газеты. Его поразил недобрый, саркастический тон статьи Сосновского «Испорченный праздник» и заметки «Что у трезвого «попутчика» на уме». Последняя не была подписана, но Чагин по стилю догадался, что она принадлежит перу Б. Волина, редактора журнала «На посту».

О чем же поведали читателю журналисты?

20 ноября Всероссийский Союз поэтов отмечал свое пятилетие. Но четырех поэтов: Есенина и троицы «мужиковствующих» его друзей не было на юбилейном вечере. В тот день они зашли в пивнушку. Выпив и захмелев, завели, якобы, оскорбительный антисемитский разговор. К ним привязался некий гражданин Роткии. Подстрекаемый дружками, Есенин выставил его из пивной. Немного погодя Роткин вернулся с двумя милиционерами и поэтов доставили в отделение милиции...

Позже Чагин узнал от приезжавших из Москвы литераторов подробности «пивного» скандала. Оказывается, «мужиковствующих» дружков Есенина перестали пускать в «Стойло Пегаса», где они ели и пили за счет Есенина, затевали скандалы. В тот день дружки перехватили Есенина на улице и увлекли в пивную. Говорили о делах крестьянских поэтов. Прежде Есенин сотрудничал с Орешиным и Клычковым в «Трудовой артели художников слова». После возвращения из-за границы и в особенности после ссоры с Мариенгофом, Есенин загорелся желанием создать толстый литературный журнал «Россияне» и собрать вокруг него крестьянских поэтов. И вот в пивной, стремясь переманить Есенина на свою сторону и поглубже вбить клин между ним и имажинистами, к которым они испытывали личную неприязнь, Дружки подливали ему водки в пиво и «масла в огонь»; настраивали против «немца» Мариенгофа.

- Да какой Анатолий немец? - шумно запротестовал Есенин. - Его отец крещенный еврей!

Вот тогда-то подвыпивший гражданин Роткин, усмотревший в словах Есенина что-то оскорбительное, вмешался в их разговор. Раздражительный и возмущенный, Есенин вспылил...

В середине декабря Чагин прочел в «Известиях» решение товарищеского суда, который единогласно признал, что инцидент с четырьмя поэтами изложен на основании недостаточных данных и не должен служить в дальнейшем поводом или аргументом для сведения литературных счетов.

Но сведение счетов продолжалось. «Прав ли суд?» - усомнился Волин и бросил клич: «Рабкоры, литколлегии, литкружки, поэты и писатели, скажите ваше слово!»

Это был призыв к травле: «Ату его!» Но ни один поэт, ни один писатель не откликнулся на него.

Вспоминая об этом, Чагин посасывал трубку и участливо смотрел на Есенина. «Я усталым таким еще не был...» - всплыли в памяти стихи, написанные Есениным после этой скандальной истории. «Мудрено ли после такого нервного потрясения попасть на Большую Полянку?» Чагин смотрел на Есенина, как старший на младшего, больного брата, понимая, что должен помочь ему.

- Читал кое-что в газетах, - задумчиво сказал Ча­гин, выбивая трубку. Ему хотелось добавить, что нет дыма без огня, что озорные чудачества и дебоши Есенина дают пищу газетчикам; что пора ему остепениться, перестать растрачивать свой талант и здоровье в скандалах, но вместо этого он только спросил:

- А в Шереметьевской долго лежал?

- Недели три, - неохотно ответил Есенин. Помолчал, потом разговорился. - Там в коридоре милиционер стоял, ждал меня, чтобы доставить в Тигулевку. Спасибо, Вардин избавил. Устроил так, что в Кремлевскую перевели... До конца марта лечили. Зато вышел обновленным и просветленным, - Есенин пятерней пригладил растрепавшийся чуб, усмехнулся недобро. - Ничего, я споткнулся о камень. Это к завтрому все заживет...

- А что повязку носишь?

- Шрам... Некрасиво...

Ни Чагин, ни сам поэт не знали, что обследуя Есенина перед выпиской из больницы, врачи вынесли ему суровый приговор, написав в медзаключении, что он «страдает тяжелым нервно-психическим заболеванием, выражающимся в тяжелых приступах расстройства настроения и навязчивых мыслях». Ну, а если б знали, что тогда? Смогли бы они предотвратить неотвратимое?

В распахнутых окнах дома на противоположной стороне узкой улицы погасли огни, было видно как укладываются спать на балконах жильцы.

- Однако, засиделись мы, - поднялся Чагин. - Ты с дороги, устал. Утром поговорим о делах. Спокойной ночи.

- Спокойной ночи. - Есенин посмотрел на белоснежную постель, словно раздумывая, ложиться или нет. Спать не хотелось. Разговор с Чагиным, воспоминания о пережитом растревожили его. Он закурил, зашагал из угла в угол. Взгляд его упал на газеты. Сел к столу, взял одну из них.

Это был специальный выпуск «Бакинского рабочего» от 20 сентября 1923 года, посвященный пятой годовщине гибели бакинских комиссаров, напечатанный на двенадцати полосах. Всю первую полосу занимало огромное клише: цифра 26, рисование портреты С. Шаумяна, М. Азизбекова, А. Джапаридзе и И. Фиолетова. По всему полю разбросаны рисунки нефтяных вышек, парохода «Туркмен», общего вида Красноводской тюрьмы и камеры, в которой содержались комиссары.

В номере были напечатаны обращения Исполкома ЦК РКП (б), ЦК и БК АКП(б), АСПС, воспоминания соратников двадцати шести П. Вацека, А. Никишина, Г. Султанова, В. Бойцова, бакинских рабочих.

В первую очередь Есенин прочел стихи. Фамилии поэтов К. Мурана, Мих. Данилова и Ю. Фидлера встречались ему впервые. Есенин отметил про себя несколько строк в их стихах. Ему понравилось у Данилова:


Кулаки, грозящие небу, -

Наша скорбь о павших бойцах.


У Фидлера он выделил строки:


Но сегодня в спокойной силе

Мы напишем на их мавзолее:

«Побежденные - победили».


Дважды перечитал он стихи К. Мурана «Быль». Написанные в явном подражании русским былинам, несколько примитивные, они все же впечатляли, создавали настроение:


Повели в пески красных витязей,

Повели в пески тихо, крадучись.

Тихо, крадучись, воровски вели!

И пошла пальба оружейная!..


И убили всех, двадцать шесть зараз

Славных витязей, злые вороги...


И пошла греметь по Закаспию

Сила грозная, премогучая,

Богатырская сила времени!

То проснулися, то восстали все

Двадцать шесть вождей в сумрак казненных,

И ведут они на последний бой

Нашу славную рать рабочую...


А вот стихи Демьяна Бедного не понравились. Все грамотно, гладко, да не волнует, не доходит до сердца:


Наш лютый враг, свершивший злой посев,

Заслуженной дождался ныне жатвы.


«Ну что за «злой посев»? Или «заслуженная жатва»? - с раздражением подумал он.

С интересом прочел Есенин статьи Чагина и Пессимиста. За две встречи, московскую и нынешнюю, Есенин неплохо узнал Чагина - человека, добродушного, на первый взгляд несколько простоватого, жизнелюба. Теперь же предстояло знакомство с Чагиным - журналистом. И оно не разочаровало его. Уже первые строки статьи «26 объединяет миллионы» приковали его внимание:

«Мы, коммунисты, находимся в отпуску у смерти»... Так за несколько часов перед расстрелом в своем последнем слове на суде говорил Евгений Левин, один из многочисленных героев и мучеников многострадальной германской революции...» - Используя образное выражение «отпуск у смерти», Чагин писал о трагической гибели 26-ти бакинских коммунаров, о том, что число «26 стало лозунгом, способным объединять миллионы». Он перекидывал мостик из недавнего прошлого в сегодняшний день борьбы пролетариата, которая завершится полным торжеством коммунизма. «Это -  лучшее, единственное возмездие, которого будет добиваться пролетариат - и он его добьется, несмотря ни на что».

Статья Пессимиста «26 и один» была новой встречей со старым знакомым. Есенин давно знал Владимира Швейцера, разносторонне одаренного человека, актера, режиссера, журналиста, поэта, и считал, что литературный псевдоним Пессимист - очередная парадоксальная шутка остроумного весельчака. Есенин знал, что Пессимист пишет ярко, образно, впечатляюще. И статья «26 и один» не могла оставить читателя равнодушным:

«Это был, вероятно, джентельмен с ног до головы - Тиг-Джонс, английский капитан, расстрелявший 26... Он расстрелял их - 26...

Капитан Тиг-Джонс, джентельмен с ног до головы, вовсе не был мелодраматичным злодеем, кровожадным убийцей, выродком рода человеческого. Это был самый обыкновенный английский капитан в колонии, влюбленный в виски, флот, и он убил 26, как другие капитаны и лейтенанты убивают 260, 2600 в Индии, Китае, Мессопотамии во славу доброго короля и доброго бога Великобритании...»

Есенин просмотрел иллюстрированное приложение к «Бакинскому рабочему», выпущенное в тот же день, 20 сентября 1923 года. На восьми страницах были напечатаны большие портреты Степана Шаумяна, Алеши Джапаридзе, Мешади Азизбекова, Вани Фиолетова, Арсена Амирова и Павла Зевина, множество зарисовок, связанных с расстрелом бакинских коммунаров.

В следующем номере газеты был помещен отчет об открытии памятника: «тов. Мусабеков, поднявшись на ступеньки памятника, разрезал преграждающие путь красные ленточки и монумент 26-ти бакинским коммунарам объявил открытым.

Оркестр играет «Вы жертвами пали».

И после минутного безмолвия грянул побеждающий «Интернационал», и в такт «Интернационалу» пароходные и фабричные гудки прогудели симфонию победы. Мимо трибун, воздвигнутых по краям площади Свободы, стройными рядами проходят рабочие и красноармейцы...»

Шестой годовщине гибели 26-ти были посвящены три страницы «Бакинского рабочего», выпущенного в день приезда Есенина. И здесь повторялись портреты Шаумяна, Азизбекова, Фиолетова, Джапаридзе и Зевина, рисунки братской могилы и временного памятника на площади Свободы, макета монумента Якулова. И снова стихи Данилова. Есенин отметил, что они лучше прошлогодних:


Несется время, несется,

Но так же зыбуч песок...

Лимоном взрезанным солнце

Сочит свой багровый сок.

Песок - неостывший пепел

Давно угасших веков...


За окном таяла лунная ночь. В сонной тишине часы отчетливо отстукивали время. В темных углах комнаты, будто из песчаных дюн с редкими кустарниками саксаула виделись ему изрубленные и простреленные тела, надвигались, обступали поэта, будто пеплом присыпанные лица...

Распахнул дверь на балкон, жадно вдохнул солоноватую прохладу морского ветерка, вернулся к столу, где белели чистые страницы блокнота редактора «Бакинского рабочего». Он уже не принадлежал себе, не ощущал замкнутого пространства стен - ничего не слышал, кроме пульсирующего гула рвущихся на бумагу строк.


Пой песню, Поэт.

Пой.

Ситец неба такой

Голубой,

Море тоже рокочет

Песнь.

Их было

26.

26 их было

26...


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

21 СЕНТЯБРЯ. В ТИПОГРАФИИ. БОЛДОВКИНЫ.


Чагин подошел к двери, осторожно постучал.

- Сергей Александрович, проснулся?

За дверью царила тишина. Чагин приоткрыл дверь, просунул голову.

Есенин одетый лежал на диване, поверх пикейного одеяла. Только желтые ботинки «Джимми» скинул перед диваном, забросил на спинку стула тонкий кавказский ремешок... Лицо его было прекрасным и спокойным, чуть подрагивали веки да губы шевелились, как у спящего ребенка. Но вот он вздрогнул, почувствовав на себе пристальный взгляд, рывком оторвал плечи от подушки.

- А? Петр Иванович?

- Разбудил я тебя, - огорчился Чагин. - Думал, не спишь. Девятый час уже... -Чагин привык вставать рано, даже после ночных дежурств.

- Нет, нет, я не спал, - ответил Есенин, обуваясь и перетягиваясь ремешком.

- Вот, в «Заре» Маяковского напечатали, - Чагин развернул газету. Не заметил, как насторожился поэт.
- Такое мудреное название. - И Чагин прочел глуховатым речитативом: «Гулом восстаний, на эхо помноженным, об этом дадут настоящий стих, а я лишь то, что сегодня можно, скажу о деле 26-ти».

- Что за манера, выносить в заголовок целое четверостишье - нервно дернул плечами Есенин и, взяв газету, торопливо пробежал большое, чуть ли не в полстраницы стихотворение. - Лицо его, пока он читал, оставалось настороженным и прояснилось только, когда вернул газету. - «Никогда; никогда ваша кровь не остынет, - 26 – Джапаридзе и Шаумян! Окроплённые вашей кровью пустыни красным знаменем реют над нами шумя!» - медленно, будто проверяя на слух каждое слово, повторил он, и Чагин подивился цепкой его памяти. - Да, сильно! Маяковский! Лежит в литературе бревном: его не уберешь. Многие о него споткнутся!

- Что и говорить, силища! - Чагин оттопырил нижнюю губу. Хотел и не мог подавить досады, - не в его газете напечатаны стихи Маяковского, а в «Заре».

- Но и моя «Баллада» не хуже! - Есенин протянул Чагину стопку блокнотных листков.

Чагин внимательно вчитался в мелко исписанные страницы, изумленно глянул на Есенина и уже снова вслух:


...26

Их могилы пескам

Не занесть.

Не забудет никто

Их расстрел

На 207-ой

Версте.

Там за морем гуляет

Туман.

Видишь, встал из песка

Шаумян...


Слабая улыбка застыла на чуть вскинутом, внимательно всматривающемся в собственные строки лице поэта.

- Ну?!

- Сергей, дружище! Здорово! - восторженно воскликнул Чагин.

«Поэма о 36» еще не была опубликована, она появилась в «Заре» только 25 сентября, и Чагин не мог знать, что «Баллада о двадцати шести» написана в той же манере, что и «Поэма» и как бы продолжает ее: «Мы же поем всегда их было тридцать шесть» - эти последние слова «Поэмы» переходили в начало «Баллады»: «Море тоже рокочет песнь. Их было 26...» Позже, когда Чагин прочтет «Поэму о 36», он поймет, что она была подступом к «Балладе», в которой вызрела большая эмоциональная сила, удивительно зримая, действенная отточенность образов, пробиравшее до мурашек звучание гнева и боли, преклонение перед подвигом.

- Ты сейчас... сегодня написал это? - почему-то шепотом спросил Чагин.

Есенин кивнул с нескрываемым самодовольством.

- Ну, Сергей!... Фантастика! В одну ночь!

- Что, «настоящие стихи»? - усмехнулся Есенин, намекая на строки Маяковского.

- Еще какие! Нет, это невероятно! Завтракаем и в типографию! - он схватил Есенина под руку и потащил в столовую. - Даем в завтрашнем номере!

- Только с условием, - уперся Есенин. - Мои перед Колей Асеевым!

- Согласен!

Гостипография № 4, в которой печатался «Бакинский рабочий», находилась в центре города, на бывшей Колюбякинской улице, рядом с армянской церковью. К решеткам ее больших окон часами липли бездомные дети улицы - закутанные в дерюжки беспризорники. Зачарованно смотрели они сквозь покрытые копотью и пылью стекла на талер - длинный железный стол с набором шрифтов, за которым священнодействовали метранпажи, любовались, как из послушной пальцам линотиписта умной машины выползают блестящие плитки набора.

Обычно работа в типографии начиналась вечером, когда кончался суетный редакционный день с беспрерывным потоком материала. До утра из окон типографии лился свет тысячесвечевых ламп, слышался лязг линотипа, гул ротационной машины.

Едва вошли в типографию, Есенин прямо помолодел на глазах: дрогнули ноздри красивого, прямого носа он жадно вдохнул волнующие каждого пишущего запахи типографской краски, влажных, только что оттиснутых полос. Молодо блестевшие глаза с веселым интересом смотрели на высокие наборные кассы, талер с матрицами, на наборщиков в черных куртках, стеклянную перегородку с вывеской «Корректорская».

Громко, перекрывая гул ротационки, Чагин окликнул немолодого человека в сером халате и мятой кепке на лысой голове, - кончики его густых усов были остро закручены вверх:

- Степаныч! - Когда тот подошел, спросил: - Выпускающий не приходил?

- Нет пока.

- Наш метранпаж Качурин, - представил усатого Есенину. - Знакомься Степаныч, - Есенин!

Строгое, усталое лицо Качурина расцвело улыбкой.

- Есенин? Вот радость-то какая! - Он крепко пожал руку Есенина. Слух о госте молниеносно облетел цех, к ним, на ходу вытирая руки, потянулись рабочие. - Ребята ваше «Письмо матери» на мотив положили. «Ты жи-ва-а еще мо-оя ста-рушка...» - трогательным тенором затянул Степаныч под одобрительный смех окружаю­щих.

- Поют, поют, - кивнул Есенин. - Слышал, и в кабаках поют...

- Степаныч, подвалом на второй Асеев идет? - спро­сил Чагин.

- Асеев, - подтвердил Качурин.

- А на третьей?

- Шершеневич, «Театральная Москва».

- Эге, Вадим и до вас добрался? - усмехнулся Есенин.

- Шершеневича сними, дадим номером позже, Асеева переставь на третью, на вторую тисни поэму Сергея Александровича.

- С превеликим удовольствием, - кивнул Качурин. - Сделаем в лучшем виде!

Они отошли к столу, и Чагин начал вычитывать рукопись «Баллады». Есенин имел привычку некоторые слова писать по-своему: «чорный» вместо «черный», сокращать их: «оч» вместо «очень», пренебрегал знаками препинания. «На что они? - дразняще посмеивался он. - Надо писать так, чтобы они угадывались при чтении».

Между тем Есенин в сопровождении типографских рабочих переходил от наборщика к печатникам, со свойственной ему легкостью покоряя людей какой-то распахнутостью души, теплотой искреннего дружелюбия.

- Юность вспомнилась здесь. Я ведь тоже работал в типографии. Сытинская, слышали? Как же! Лучшая на Руси. Меня туда знакомые социал-демократы устроили. Подчитчиком к корректору. Потом перешел корректором в типографию Чернышева-Кобельникова. Подумать только, - десять лет минуло. Прошла моя молодость. Все прошло...

- «Все прошло, как с белых яблонь дым», - в ток ему отозвался кто-то.

- Да, да, прошло, - закивал Есенин. - А ведь я уже тогда социал-демократом был. Нелегальщиной занимался. Перед моим домом в Большом Строченовском постоянно какие-то типы торчали. - Чувствовалось, Есенин вспоминает об этом не без удовольствия, - филеры, конечно. Я замечал, что письма ко мне чужие глаза читают, но с большой аккуратностью. Не разрывая, конвертов. Уже после узнал, что числился в охранке под кличкой «Набор».

- Стало быть, вы наш брат, наборщик, - сказал один из рабочих.

- Тогда вам и карты в руки, - и он протянул Есенину форму для ручного набора.

Есенин подошел к кассе, разделенной на множество ячеек с литерами.

- Кегель-10, академическая? - спросил он, взяв одну из литер.

- Точно!

Есенин не сразу отыскал нужные литеры и сложил справа налево два слова.

- Сергей Есенин, - без труда прочел наборщик. - Этот набор и тиснем под вашей поэмой.

Подошел Чагин. Есенин стал прощаться с рабочими. Они просили его почаще заглядывать к ним, а главное, давать больше стихов в газету.

Шли через проходной сад - Парапет, один из немногих чахлых скверов Баку. Его центральная аллея связывала улицы Ольгинскую и Армянскую. Перебирая четки, грелись на солнце старики-азербайджанцы в барашковых шапках. В боковых аллеях под неусыпным оком гувернанток резвились ухоженные, пухлощекие дети, нэпманов. У входа в сад мальчишки-папиросники бойко зазывали клиентов: «Папиросы «Рица», не боюсь милица!» «Папиросы «Баксоюз», я милица не боюсь...»

- Зайдем к моим старикам, - предложил Чагин. - Ты побудешь у них, а я заскочу в редакцию, потом на весь день вместе, а?

Болдовкины жили на Кривой улице, против Парапета. Крутая каменная лестница вывела Чагина и Есенина на второй этаж, в длинную остекленную галерею, обращенную внутрь глухого двора; прямо перед дверьми коммунальных квартир мостились впритык к столикам тумбочки с керосинкам, ведрами, всякой кухонной утварью.

Чета Болдовкиных оказалась премилыми стариками. От отца - Ивана Ивановича, Чагин унаследовал по-детски капризно оттопыренную губу и предрасположенность к полноте, а от матери - Ирины Степановны - голубые, добрые, чуть навыкате глаза. Глубокие морщинки, залегли в уголках рта Ирины Степановны, - от этого даже улыбка ее была какой-то скорбной. Есенин почтительно склонился над ее рукой.

- От Петэ ничего нет? - спросил Чагин.

- Молчит, паршивец, - пробурчал Иван Иванович. А Ирина Степановна поспешно добавила:

- В последнем письме обещался приехать в сентябре. Да что-то нет его. Не знаю, что и думать.

- Приедет, ма, не тревожься, - успокоил Чагин и пояснил Есенину: - Петэ - мой младший брат Васька. В Тегеране он, завхозом в нашем посольстве. Да я уж говорил тебе. - Есенин кивнул. - К нему и хотел отправить тебя... Ладно, завтра поговорю с Миронычем. - Он раскурил трубку. - Я скоро вернусь, Сергей, не скучай. - И обнял за плечи мать. - Мы у вас обедаем, мама.

- Батюшки! - всплеснула руками Ирина Степановна. - Что ж ты, Петенька, с вечеру не позвонил? Я бы уж приготовилась, как следовает быть.

- Ничего, ма. Чем богаты, тем и рады.

- Конечно, конечно, - поддержал Иван Иванович. - А то все одни да одни...

«Ма!» - волна грусти захлестнула Есенина. «Ма!» - и он так называл свою мать, Татьяну Федоровну. Глядя на родителей Чагина, милых стариков, тоскующих в одиночестве, Есенин с болью в сердце вспомнил отца Александра Никитича, шелестящий в обиженном шепотке голос матери: «Стара я стала и совсем плоха... Любимый сын мой, что с тобой?... В тебе надежды наши не сбылись... ты с головой ушел в кабацкий омут...» В этом была и боль, которую увез он из последней поездки в родное село Константинове, и слова из писем родителей, и горькая музыка стихотворения, которое рождалось еще там, дома.

«Дома»! Нет больше дома, в котором прошли его детские и отроческие годы. Знойным августовским днем двадцать второго года, когда он был за границей, страшный пожар, занявшийся от случайно оброненной кем-то искры, огненным смерчем пронесся над селом, испепелил его почти полностью. Как и многие сельчане, Есенины остались без крова. На небольшие деньги, полученные по страховке, родители купили старую тесную избушку, поселились в ней и стали ждать возвращения сына - только на него и была вся надежда. А он, вернувшись в Россию в августе прошлого года, все не ехал: то «пивной» скандал, то одна больница, то другая... И только в мае этого года он приехал в Константинова со своим другом А. Сахаровым на несколько дней, привез денег для постройки нового дома. И в прошлом месяце, незадолго до отъезда на Кавказ, погостил у родителей, на этот раз подольше. На месте бывшего пепелища уже достраивался низкий дом с голубыми ставнями...

В комнате, разделенной деревянной перегородкой на две - спальню и столовую, было душно, и Иван Ивано­вич пригласил Есенина на открытый просторный балкон; от зелени Парапета веяло чуть ощутимой прохладой. На искривленной улице - потому и назвали ее Кривой, - время от времени раздражающе повизгивали трамваи на повороте.

- Стало быть, из Москвы? Ну как она там, белокаменная, стоит? - шутливым тоном спросил Иван Ива­нович.

- Стоит, - ответил он. - Вы родом из Москвы? - В сущности, он ничего не знал о Чагине, о его р