Азиза Ахмедова ЭТОТ СТРАННЫЙ ЖЕЛТЫЙ ЦВЕТ Copyright - Состав и оформление. Издательство "Советский писатель" Москва, 1987 Перевод с азербайджанского - И. Новинской Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Старики говорят, что каждому человеку судьбой уготовлена своя дорога. Одному долгая - в десятилетия, ровная, спокойная. Другому - короткая, яркая. Третьего жизнь словно на прочность испытывает, ниспослав трудностей через край... Иди и оглядывайся. Не сотвори злой ошибки, не подрезай крылья птице судьбы своей - не взлетишь, не поднимешься; как тяжкое бремя лежит на плечах груз не к добру содеянного - будет шаг за шагом отравлять горечью от пущенные тебе дни... Если бы возвратить тот далекий день - тайно, больно думаешь ты, - я б уберегся, не свернул на темную тропу... Но никому не дано вернуться в прожитое, избежать, исправить тот первый неверный шаг, за которым последовали другие. Никому... * * * - Не виновата Ясемен, товарищ судья! - Юноша вскочил со скамьи подсудимых, большие руки судорожно вцепились в край перегородки, отделяющей его от зала, заполненного близкими и незнакомыми, теми, кто имел отношение к делу, и случайными, просто из любопытства заглянувшими в суд людьми. - Все, что случилось... Я, только я, товарищ судья! Ясемен, она даже не знала... Нельзя невинного человека так!.. - На крепкой шее его судорожно двигался кадык, и он все глотал, глотал застрявший в горле ком, не отрывая от судьи горячечно блестевших глаз. В зале зашумели, заволновались, гул нарастал, и в нем тонула тренькающая дробь карандаша, стучавшего по графину. Одни одобрительными возгласами пытались поддержать юношу, в голосе которого прорывалось от чаяние, другие громко осуждали расшумевшихся. Только сухощавое, гладко выбритое лицо судьи оставалось спокойным. Но вот он раздраженно сдвинул брови, поднял руку, и зал постепенно успокоился, затих. - Не верите? - Этибар с такой мукой посмотрел на судью, что в тишине послышался чей- то протяжный вздох. - Почему вы мне не верите? Нет, вы только посмотрите на нее... Ясемен - воровка? Она ничего не знала. Это я все придумал! Я окно выломал! Я взял! И готов к любому наказанию... Только ее не трогайте! - Не слушайте его, уважаемый товарищ судья! - гневный голос Сюнбюль-ханум вновь взбаламутил напряженную тишину. - Он сам не знает, что говорит! Совсем с ума сошел! Этибар вздрогнул, резко обернулся к матери, лицо его вспыхнуло возмущением, но сдержался, промолчал; не мог он вот так, при всех, сказать ей в лицо все, что накопилось в душе. Он сжал кулаки, упер их в перекладину, словно желая сокрушить все, что разделяло его сейчас с этими свободными людьми, за спиной которых не стояла вооруженная охрана: с матерью - ее нервные реплики разрушали последнюю надежду, с друзьями - их озабоченные, растерянные лица во втором ряду виделись ему как сквозь туман. - Гражданин судья! - Он старался взять себя в руки, но влажно поблескивали растерянные глаза, и за горелый лоб покрылся испариной. - Вы... Я хочу верить в вашу справедливость... Хочу, чтобы знали. Ясемен ни в чем не виновата. Она... - Этибар посмотрел в сторону Ясемен и умолк, будто споткнувшись. Бескровное, осунувшееся лицо девушки трудно было узнать. Еще недавно на щеках ее горел румянец, из миндалевидных глаз, казалось, ушла жизнь. Она смотрела перед собой полу прикрытыми, немигающими глазами - куда- то поверх голов, за окно. Почувствовав встревоженный взгляд Этибара, она подняла к нему бескровное потухшее лицо, глаза их встретились - будто ласково коснулись друг друга в немом диалоге. "Прости меня, любимая... Видишь, я не могу защитить тебя. Помоги мне. Не бери на себя вину. Спросят - скажи, что ничего не знаешь..." "Я не могу врать. Не могу бросить тебя в беде". "Верю. Но сейчас не упрямься. Потом будет поздно. Ты ничего не знаешь, кроме того, что я взял эти вещи на даче Гараша Зульфугарлы... Чтоб заложить в ломбард. Больше ничего ты не знаешь, не слышала, не видела. Ни самого художника, ни его дачи. Представления не имела о ценности фарфора". "Не смотри на меня так, Этибар. Не могу видеть тебя несчастным... Больно мне. Если спросят - скажу правду. Только правду. Унизить нас им не удастся. Пусть все по полам, Этибар. Каким бы ни был приговор - я разделю его с тобой. У нас останется наше "вместе". Как в тот день, когда ты привел меня на дачу Фируза". "Не надо, нельзя говорить об этом! Ты же не трогала этих чашек. Я верил в тот вечер, что скоро положу их обратно. Выкуплю из ломбарда и положу обратно. Ты должна все отрицать". "Не проси. Не смогу, Этибар". "Глупая... Еще есть надежда. Они не могут осудить нас. Они же поймут - если бы я не надеялся вернуть эти чашки..." "Кто нам поверит, дорогой? Посмотри в лицо судьи. Ему все равно, что с нами будет. И еще, он презирает нас". Суховатый голос судьи оборвал, как скальпелем рассек, нерв, связывающий две смятенные души. - Обвиняемая Ясемен Гасанова, встаньте! Ясемен как- то странно дернулась, медленно поднялась со скамьи. - Расскажите, Гасанова, что вы еще украли за это время? Советую не хитрить. Ясемен облизала сухие губы, машинально одернула юбку. - Обвиняемая Гасанова, молчание ничего, кроме вреда, не принесет вам. Только чистосердечное признание облегчит вашу вину. - Я уже говорила, - голос у Ясемен тонкий, совсем девчоночий. Она не убирает с лица свесившиеся волосы, не поднимает чуть припухших век. - Во время следствия говорила. Судья с плохо скрытым раздражением покручивает меж пальцев модную заморскую ручку, на которой прыгающие цифры отсчитывают драгоценное время. - Да, да, говорили. Придется повторить. На суде так полагается. И давайте не тяните, Гасанова. Как в замедленном кадре движется в воздухе ее смуглая рука, раздвигая завесь волос. - Я взяла... У соседей, что справа, два яйца. Чуть подальше - кусочек сыра. Там, у дороги, двор... Где красные "Жигули"... Я сняла с веревки две мокрые простыни и наволочки. Судья усмехнулся, не разжимая губ. - А что там... на этой веревке, ничего больше не было? - Почему не было? Много белья висело. Я взяла только то, что нам необходимо. Судья рассмеялся беззвучно, обнажая два ряда крупных золотых зубов. С этого момента ему уже не удавалось сдержать иронии, плохо скрываемого раздражения, которое вызывала в нем прямота обвиняемой. - Очевидно, вы собирались вернуть хозяевам и простыни с наволочками... Не так ли? Ясемен покраснела, пальцы нервно затеребили кофточку, стягивая концы воротника, как будто ей хотелось застегнуться на все пуговицы, спрятаться с головой от ослепительного оскала крупных золотых зубов. - Ну? Что же было дальше? Ясемен пожала плечами. - Ничего... Мы больше ничего... Судья поправил очки, зашелестел страницами дела и с удовлетворением пришлепнул ладонью по переплету папки. - А вот на первом допросе есть показания об украденной курице... Может быть, у вас плохо с памятью, а? Даже мочки ушей у Ясемен стали пунцовыми, она опустила голову. - Я говорю о той курице, которой вы сначала перебили палкой ногу, а потом уже поймали. Вы и это хотите скрыть? Отвечайте, Гасанова. Судья подался вперед, через стол и, оглядев зал, слов- но призывая присутствующих в свидетели тяжкого преступления, с грубоватой суровостью повторил; - Ну, отвечай же! Ясемен молчала. Нервно вскочил со скамьи Этибар: - Я же вам говорил! Она не знает, ничего этого не знает! Курицу я взял, я, слышите?! Зал зашумел; разноголосицу перекрыл резкий голос Сюнбюль-ханум: - Уважаемый судья! Нет, вы только посмотрите на него! Герой! Защитник! Дон Кихот XX века! Он готов на все из-за этой... этой... - Мама, - Этибар обернулся к матери. - Не надо, мама! Судья стучал по столу, но остановить Сюнбюль было невозможно. - Что "не надо"?! Надо! - она в возбуждении вскинула руки, оторвалась пуговица на лайковом, туго обтягивающем высокую грудь плаще, но Сюнбюль-ханум да же не заметила. - Времена донкихотов давно прошли. Только ненормальный может вот так, как ты... За кого вину на себя берешь? Все видят, что это за птица! Чуть поодаль понуро смотрели в пол родители Ясемен. Казалось, каждое слово Сюнбюль-ханум бьет по прикрытым широкой рабочей ладонью воспаленным глазам Агабабы; Масума низко, по самые брови, надвинула темный платок. Судья многозначительно поднялся: - Гражданка Шамширли, вы мне мешаете! Держите себя в руках, иначе я попрошу вас из зала. - Извините, - она несколько успокоилась, поправила прическу. В ее демонстративном смирении, в презрительно поджатых губах угадывались нескрываемое торжество, неопровержимость превосходства над всем этим необходимым процессуальным действом - с допросом обвиняемых, живой реакцией зала, строгими замечаниями судьи... Конечно, закон есть закон. Пусть все идет своим чередом. Но не так уж непроницаема повязка на глазах богини правосудия Фемиды, уж она- то краешком глаза должна видеть, куда перетягивает чаша весов... Муж скуп на откровения, но что он до суда имел неофициальную встречу с судьей Калантаром Мамедбейли - это Сюнбюль-ханум знала точно. И про обещание "сделать все, что возможно", тоже знала. На то он и судья, чтоб уметь делать, "что возможно" и еще немного больше. А как же иначе! Семья профессора Тохида Шамширли не допустит, чтоб осудили их единственного сына. Ну, взял мальчишка на даче две фарфоровые чашки. Правда, сна чала, пока не открылись подробности, Гараш Зульфугарлы возмущался, требовал самого сурового наказания для вора, грозился "собственными руками задушить"... Но когда узнал, кто вор (господи, какой он вор?), поутих, перестал возмущаться. Неловко все получилось - ведь Зульфугарлы еще в школе учился с Тохидом. Старые друзья они. И по сей день любят за нардами посидеть. И вдруг неизвестный вор, похитивший старинные фарфоровые чаши, можно сказать, украшение профессорской коллекции, - Этибар, сын друга! Она, Сюнбюль-ханум, не могла без слез говорить с художником о своей беде. Подумать только, ради кого пошел на воровство ее сын! Как хищница вцепилась "эта женщина" в ее сына, говорила она художнику, из дому увела жить на чужую дачу... А потом то да се ей подавай; кушать же надо что- то. И он послушался, пошел. Представляете хватку? Как околдовала. Еще бы немного, кто знает, на какое преступление толкнула бы его эта стерва? Ее чистого, честного ребенка! Да, да, он совсем ребенок еще, хоть и студент четвертого курса. Что Сюнбюль-ханум не знает своего сына, что ли? Уверена, ему и в голову бы никогда не пришло тайком поселиться на чужой даче! Все она. Вы ведь знаете такого рода девиц... Как пиявки присосутся к порядочному человеку и пока не выжмут все, что им надо... А история с ломбардом? Ее мальчик не знал, представления не имел, где молоко про дают, не то что какой- то ломбард. Гараш прямо расстроился тогда - "если бы я знал!". Он даже пытался взять обратно свое заявление о краже, но было поздно. Дело начали раскручивать. Начальник милиции и слушать его не захотел. "Что вы! Хищение из вашей знаменитой коллекции! У вас же имеются вещи, указанные в каталогах... Можно сказать, государственная ценность!" Благородный человек этот Шамширли - он так старался замять это дело! Они с Тохидом к кому только не обращались, даже к прокурору ходили, - и все уклончиво советовали подождать. Дело, мол, не пустячное, как по наивности полагает Зульфугарлы, и виновники должны быть привлечены к ответственности. Художника как будто не обрадовали даже возвращенные ему чашки. Он был искренне расстроен. Может быть, и к лучшему, что его нет сегодня на суде. Пожалуй, к лучшему... ... - Обвиняемая Ясемен Гасанова, интересно, почему вы выбрали профессию педагога? Ясемен хотела было что- то сказать, но, догадавшись, куда клонит лукавый вопрос судьи, лишь слабо повела плечом. - Молчите? - Судья Мамедбейли укоризненно пока чал головой. - Наверно, собирались учить детей, подрастающее поколение, будущих строителей коммунизма... Хотели воспитывать их в высоком духе, учить благородству, готовить к будущему. - Да, - тихо сказала Ясемен. - Хотела. Судья картинно развел руками, со значением обвел глазами тесные ряды присутствующих. - Государство на вас тратилось, создавало все условия, собиралось доверить вам святое дело... Надеюсь, вы понимаете, что ваше образование теперь... может остаться незаконченным. Что вы думаете по этому поводу? Из крепко зажмуренных глаз Ясемен выкатилась, побежала к нежному, бледному рту слеза. - Высшее образование никогда не поздно получить! - выкрикнул Этибар. Он тоже догадался, что кроется за этими разглагольствованиями о морали. Уж очень старался судья навязать внимательно слушающему залу определенное мнение о Ясемен, представить ее чуть ли не опасным для подрастающего поколения элементом. - Это ее личное дело - получить высшее образование или нет! - Обвиняемый Шамширли, вы мешаете суду. Выскажетесь, когда вам предоставят слово. И потом, молодой человек, - заметил судья со снисходительной мягкостью, - за этим барьером не остается личных дел. - Он даже вздохнул сочувственно. Этибар гневно сжал кулаки. Ясемен с мольбой посмотрела на него: "Прошу тебя, дорогой, сдержись, не раздражай судью. Только испортишь все. Ты же видишь..." Этибар махнул рукой, шумно вздохнул. Сюнбюль- ханум после реплики сына снова чуть было не взорвалась. Совсем потерял голову, с горечью думала она. Тебе бы, дурак наивный, подумать о своей судьбе. Обо мне с отцом... Что ты знаешь о жизни, сынок? Для себя не можешь, как говорится, тесто замесить, а для чужих лапшу резать берешься. Кто знает еще, сколько таких ягнят, как ты, перевидела эта тварь. - И сколько вы прожили на чужой даче, Гасанова? - Один месяц. Месяц без двух дней. - Всего один месяц? - судья хмыкнул. - И ради этого... Вы же потеряли место в институте... - Он почти с искренним сожалением переглянулся с народными заседателями. - Ну, а кому из вас пришла в голову эта идея с ломбардом? Это вы, Гасанова, так решили, или Этибар Шамширли? - Не знаю... Мы так... Мы вместе решили. - Вместе? - Да. - Завидное единодушие. Тогда почему же квитанция оформлена именно на вашу фамилию? - Судья демонстративно помахал в воздухе квитанцией. - Может быть, Этибар сознательно пошел на это, чтобы спрятаться за вашей спиной? Этибар вспыхнул. Дернулся острый кадык на крепкой загорелой шее. "К чему он ведет? Вопрос явно провокационный. Кажется, хочет настроить нас друг против друга... Так легче будет запутать обоих". - Нет, нет, - Ясемен покачала головой. - Вместе мы. "Успокойся, милый. Я не скажу ему про это... Не скажу, как боялся ты указать фамилию своего отца - слишком уж она известная в городе. Это бы сразу насторожило тех, в ломбарде... Все правильно. Я не осуждаю тебя за это". Этибар вытащил платок и вытер взмокший лоб. - Скажите, Гасанова, вы раскаиваетесь в совершенном? Ясемен с тоской уставилась в окно. "Зачем ты об этом спрашиваешь, судья? Какого ответа ждешь? Хочешь услышать - "раскаиваюсь... сожалею...". Как ты можешь спрашивать об этом меня? Вот я стою здесь перед мамой и отцом... Я убиваю их сейчас. И ты знаешь, знаешь о том, что я чувствую. Не может быть, чтоб не понимал. Не камень же у тебя вместо сердца. Как они гордились, когда я поступила в институт! Говорили всем: "У нас такая радость - Ясемен в институт поступила! Сама, без всяких знакомств, подарков, звон ков. День и ночь занималась, храни аллах нашу девочку". Помолодели оба. Ходили смотреть на нашу фамилию в списке принятых. Мама расплакалась от радости. Смогу ли я теперь переступить порог дома? Посмотреть в глаза тем, кого опозорила. За что ты меня унижаешь? За то, что мне так хотелось быть счастливой. И Этибару. "Раскаиваетесь ли в совершенном?" Наверно, такой же вопрос ты много раз задавал тому, кто убил, кто ограбил... А мы... я... Курица, две простыни, эти проклятые чашки. Понимаю, закон есть закон. Но разве он исключает доверие? Разве ты с самого начала не понял? Если бы мы хотели украсть эти чашки, мы бы продали их. За любую цену, только бы избавиться от голода. Лом бард- это чтоб потом, когда вернемся в город, достанем деньги - вернуть чашки на место. Ты же умный, ты же столько повидал настоящих преступников. Почему же ты притворяешься, что не понимаешь, - не воры мы, не воры! У меня путаются мысли. Темнеет в глазах... Как в те три дня, когда нам не на что было даже хлеба купить..." Ясемен покачнулась, уцепилась за перила, слепо, отрешенно глядя в окно невидящим взглядом. - Дайте ей воды, - крикнул кто- то в зале. Секретарша покосилась на судью и направилась к Ясемен со стаканом воды; та отрицательно покачала головой - "не надо". Ей захотелось увидеть глаза матери, она обернулась к залу, но Масума сидела не шевелясь, спрятав лицо за низко надвинутым платком. Зато Сюнбюль-ханум... Ясемен никогда еще в жизни не встречала такой неприкрытой, яростной злобы, презрения. Интересно, о чем думает отец Этибара - Тохид Шамширли? Почему он так болезненно морщится при каждом выпаде жены? Сдержанное, задумчивое лицо его напряжено, как будто он решает трудную задачу. У Этибара такие же широкие брови, такой же открытый лоб... И привычка подпирать щеку кулаком, когда думает. Нет, Тохид Шамширли не ненавидит ее, Ясемен. И на том спасибо. Ясемен почти не слушает показания хозяйки курицы. Поток трескучих слов с подробнейшим описанием погоды того дня, утренней перепалки с детьми, ожидания в гости баджанаха[1] Якуба... "Ближе к делу", - нетерпеливо прерывает ее судья, но вот она снова, кажется, говорит о том, как хорошо неслась эта злосчастная курица... Передышка в допросе помогла Ясемен справиться с накатившей слабостью. Но поток ее мыслей как замкнутый круг, как бусины четок, - в какую бы сторону ни перебрал их одну за другой - они те же, привычные, будто бы льнущие к твоим пальцам. Мысли ее как отраженье в воде: сколько ни смотри, ничего, кроме собственного, искаженного рябью лица, не увидишь. "Кто виноват? Этибар? Я? Только тем, что захотели быть счастливыми? Посмели захотеть... Преступить запрет. Почему "запрет"?" Ей казалось... Какой же она была наивной! Когда пришла любовь, ей казалось, что их с Этибаром счастье преобразит все вокруг. Ярче будет светить солнце, добрее люди, все и всё будет радоваться вокруг, потому что двое людей нашли друг друга в большом, разобщенном мире... Разве не пережили века легенды, книги о великом таинстве вот такой встречи, когда люди думают одинаково, чувствуют, радуются, печалятся, будто у них одно сердце на двоих. Как были бы счастливы Лейли и Меджнун, случись им перенестись в наше время. А Ромео и Джульетта, Хосров и Ширин? Им с Этибаром так повезло - они живут в такое время! На студенческом вечере в АзИИ она, Ясемен, подружилась с вьетнамкой Бао и кубинкой Инесс. Они танцевали вместе азербайджанский танец и сочинили смешную песню о том, как когда-нибудь студенты будут свои каникулы проводить на Луне... Этибар не танцевал, он издали смотрел на нее и хмурился. А все это вместе было праздником. Как тогда, когда она маленькой девочкой, держа за ниточку зеленый шар, на плечах отца проплыла в колоннах Первомая... И вот они сидят в этих стенах, самые близкие люди - две матери, два отца. Кто из них помог им в трудную минуту? Кто хотя бы попытался понять их, поддержать добрым словом, уберечь от того страшного, на что решились они, изголодавшись? А заседание все тянется и тянется, и судья, непонятно почему, без конца задает одни и те же вопросы обвиняемым и свидетелям, ворошит страницы дела, как будто ищет что- то ускользающее, важное. Последний камень ищет - он поможет ему заколотить гвоздями дверь, за которой останется их счастье, их любовь, надежда... Теплое плечо Этибара под ее щекой, его смеющийся голос - "дай умоюсь твоими волосами"... Бесконечный серо- желтый, как осенний лес, день. Серые холодные глаза судьи... Серый платок матери... Желтая ярость в красивых глазах Сюнбюль-ханум. Грязно- желтые стены зала... И только там, в окне, кусок неба, как флаг их свободы, синий, будто утреннее море. ...Этибар проследил ее взгляд и, посмотрев в окно, понял, прочел ее мысли, услышал ее крик там, на скале: "Здравствуй, мо-о-оре!" Загорелая, тоненькая в своем синем купальнике... Ветер вздымал гриву пушистых, отливающих синью черных волос, швырял брызги во вскинутые ее руки. "Здравствуй, со-о-олнце! Здравствуй, мо-о-оре!" Она кружилась и приплясывала на камне, как маленькая языческая жрица перед своим божеством - синим, рокочущим, могучим. - Встать! Суд идет! Волной прибоя плеснул в стены шум поднявшегося зала. Этибар с тревогой посмотрел на Ясемен. Она вцепилась руками в перила, поднялась, все так же не отрывая взгляда от голубого квадрата. Он будто нечаянно коснулся своим мизинцем ее руки. "Я рядом. Я с тобой. Верь. Помни..." Ничего не дрогнуло в ее бледном, спокойном лице. В первый раз Этибару стало страшно. Закончилось заседание суда, но люди не торопились расходиться. Они неловко топтались в проходах между кресел, вдоль стены. Даже выходящие старались ступать потише, не чиркали спичками, не комментировали выступление адвоката, не спорили по поводу совершившегося на глазах. Покидая зал, Мамедбейли уловил странное состояние толпы; не понравилось, очень не понравилось судье это безмолвие. Под охраной конвоя скрылись за внутренней дверью осужденные. И только тогда разреженным ручейком устремились к выходу люди. Но и в этом движении не было оживления; так порой проходит траурная процессия придавленных скорбью людей, и даже случайное прикосновение к чужому горю гасит улыбки на лицах прохожих. Расходились задумчивые, притихшие, унося с собой гнетущее чувство сопричастности, собственной беспомощности перед тем, что произошло на глазах. "Закон есть закон", - закуривая, с ухмылкой бросил хиповатый, в потертых джинсах длинноволосый парень; вокруг него тотчас образовалась пустота, и он сконфуженно заспешил прочь. Что- то тяжело ворочалось в умах и душах всех этих посторонних людей, и многие, смешиваясь с потоком прохожих, еще долго с тревогой и недоумением оглядывались в сторону распахнутых дверей. В это же время во внутреннем дворе суда тихо пере говаривались две группы людей, разделенные машиной, с грязновато-зеленым, глухо закрытым кузовом с маленькими, изнутри зарешеченными оконцами. Это только казалось, что родных Этибара и Ясемен разделяет машина. То, что разобщало их непреодолимым водоразделом, было куда сложнее: злоба и запоздалое раскаяние, боль за судьбу детей и глухое непонимание, тяжкое сознание непоправимости и слепая надежда, судорожно сжатые на горле, унизанные бриллиантами пальцы Сюнбюль-ханум и старенький плащ Агабабы... Еще можно было шагнуть навстречу друг другу, соединиться в добром молчаливом сговоре, отречься от нелепых условностей, подбодрить детей хотя бы видимым признанием их союза перед этой раскачиваемой на ветру дверкой, которая вот- вот захлопнется за Ясемен и Этибаром... Но никто не сделал шага навстречу, не протянул руки. Присев на грубо сколоченную скамью, горько, надрывно плакала Масума. Рядом жадно курил, по-мальчишечьи пряча сигарету в кулак, Агабаба. - Хватит. Перестань. Слышишь? - он заслонил жену широкими плечами. - Что уж теперь... - Да как же так? - она разлепила мокрые, распухшие веки. - Как же так? Я же была... Ходила к этому Мамедбейли, чтоб у него хлеб в горле камнем стал. Он же мне сам сказал... - Она так громко застонала, что дрогнули те, другие, по ту сторону машины. - Сам вижу, говорит, неплохие ребята. Неиспорченные. Но что, говорит, делать. Преступление совершили. Вы, говорит, можете поручиться, что после этой кражи, они снова не полезли бы... За другими ценными вещами... Или... или... - она закрыла лицо ладонями и задавленно вскрикнула, - или, говорит, убить человека. Агабаба обреченно помотал густоволосой головой: - Как они могли! Ясемен копейки без разрешения не брала. На мороженое, как маленькая, просила. Масума как- то сразу перестала плакать, вытерла лицо концом платка. - И я ему то же самое сказала. Знаешь, что он ответил? "А с разрешения как? Много брала?" Да зачем же ей много, говорю? Ей и не нужно. Зимой, говорю, сапоги импортные принесли ей. Ясемен давно хотелось. Как узнала, что двести рублей просят, сама отказалась. Не надо, говорит, мама... - Масума снова заплакала, уже беззвучно, горько. - Перестань, жена. - Агабаба покосился на родных Этибара. - Не могу я, не могу! Тюрьма же, Агабаба! Сломаются они, озлобятся. Она умолкла, уставилась на покачивающуюся дверку закрытого кузова. Живо, больно вспомнился конец раз говора с судьей... "Да, иногда давали ей рубль, два. На троллейбус, на кино... Стипендию свою она ведь всю целиком мне отдавала". "Рубль, два... - Судья мотнул лысеющей головой, рассмеялся. - Рубль, два! Ну, все, мамаша, все. Не стоит переживать. Ясемен Гасанова получит небольшой срок. Я думаю... Каких-нибудь полтора года еще и..." Масума ахнула. "За что же два года? Два года? Кто выходил из тюрьмы лучше, чем туда попадал? Товарищ судья! Домашняя же девочка". Мамедбейли побагровел, резко оттолкнул стакан с не допитым чаем. Холодно, жестко сверкнули из-под очков глубоко сидящие глаза. "Домашняя девочка? Знаем мы таких "домашних"... И что вы, собственно, от меня хотите? Я, что ли, на воровство их послал?" "Да как вы можете говорить такое? От голода ведь они..." Масума сникла, почувствовав безысходность этой встречи; она с таким трудом добилась приема. Два дня по четыре часа сидела под дверью, и вот только на третий... "Все, гражданка Гасанова. Мотивы преступления - это не столь важно. Важно само преступление. И я не намерен думать..." "А кто же, товарищ судья? Кто о судьбе их должен думать?" Мамедбейли зло прищурился, ткнул себя кулаком в грудь. "Я?! Вот вы, мать, в свое время и подумали бы, что там в голове у вашей хорошей "домашней" девочки. И вообще... Не вам меня учить, гражданка... Гражданка... - От раздражения он даже фамилию ее забыл. - Своих овец и коз сами считайте. Дайте мне спокойно работать. - И, посмотрев на часы, нетерпеливо нажал кнопку звонка, вызывая секретаря. - Кто там еще в приемной?" Как перечеркнул Масуму с ее горем, надеждой, не дослушал, не вник в то важное, на ее взгляд, что должно было помочь ему точнее, глубже разобраться в случившемся. Вся она как-то ослабла, ноги дрожали, и Масума, выйдя в приемную, присела на тот же стул, на котором провела много часов в последние дни. Господи, думала она, какое это великое и страшное право... Право, данное одному человеку, судить другого. Неужели право это дает обыкновенный аттестат об окончании института?! Каким светлым умом, душевной чистотой должен обладать человек... И еще добротой. Нет, нет, не слепой добротой, которая не отличает добро от зла. Надо уметь любить людей. Помнить, что дети рождаются чистыми, как страница в новой тетради. И остается на ней то, чему учим мы, старшие. "Я не намерен думать..." - сказал судья. "Не стоит переживать..." Как будто она пришла с жалобой на плохо починенные туфли. "Не стоит переживать". Так много хотела рассказать ему о Ясемен... Как Ясемен однажды списала с чужой контрольной... Пятерку получила. А потом пошла и призналась, потому что мучила ее ложь. Лятифа другая, а эта... Еще сказать хотела, что я, я, мать, виновата в беде моей девочки. Она ведь и любовь свою не скрыла, призналась мне... Разве это не важно? Как могла я спать, есть, ходить на работу в больницу, не зная, не ведая, где она, что с ней?.. Уже в автобусе, снова перебрав в памяти скомканный, не получившийся разговор с судьей, Масума вдруг поняла, что он, Мамедбейли, неуязвим. Принял? Принял. Выслушал? Выслушал. Даже утешить пытался. Почему же такой скверный осадок оставила в душе эта встреча? Ему все равно... За всеми его словами, вопросами, репликами - холод равнодушия. Ему все равно. Ему важно кончить, закрыть дело. ...- Ну? Успокоилась? - Агабаба придавил ногой окурок. - Ну и хорошо. А то смотрят они на нас. Нехорошо. Вспыхивали и гасли готовые разгореться искры между двумя группами тех, кто ожидал у машины осужденных, - Ясемен и Этибара. Вопреки всему, их сейчас связывала одна беда, одни надежды. Связывала и безнадежно разобщала. И каждый по- своему переживал драму детей; по-своему мучительно, по-своему тайно. Сюнбюль-ханум Кажется, мог бы обойтись и без публичных обвинений. Как ножом в сердце ковырнул словами: "Если бы мать Этибара, уважаемая Сюнбюль-ханум, не столь категорично осудила сына... Оттолкнула..." "Можно было бы предотвратить..." Что ты знаешь, судья?.. У меня не семь сыновей - один! Сколько порядочных девушек показы вала ему! Сколько времени и денег истратила на эти бесконечные приемы, с тортами, любезностями... "Не забудьте захватить с собой и дочь! Зачем бедняжке дома сидеть?" Аслановы так обрадовались, что обеих дочерей привели - и старшую, и младшую. Потом спрашиваю, которая тебе больше понравилась? Этибар разозлился: "Стыдно, говорит, мать за тебя, за твой базар невест... Что ты, говорит, прицепилась? Я и не собираюсь жениться". Наверно, уже встречался с этой голодранкой... По тому и видеть никого не хотел. Я сначала не понимала. Спорила. Отец твой, говорю, профессор. У матери вот-вот докторская... Сам видишь, кто бывает в нашем доме! Это я, я, говорю, сортирую и отбираю людей, которые со временем помогут тебе сделать блестящую карьеру. Ну, попалась эта простушка, в конце концов ничего. Переживу. Люди переживают войны, землетрясения, эпидемии... Переживу как-нибудь твою эту... Нет, что я плохого делаю? Я строю будущее сына! Пусть в меня бросит камень та мать, которая способна осудить меня за это. Дурак, говорю, ты только через два года кончаешь, а я уже место тебе в аспирантуре приготовила. И породниться мы должны только с достойными нас людьми. А твоя эта... пусть ищет себе мужа в своей среде. Осел, говорю, подзывает свою подругу ржанием, соловей пением. Тут Этибар как взбесится. Вскочил, опрокинул мою фарфоровую танцовщицу - настоящий Мейсен! Бледный такой, хохочет как ненормальный. "Ну, Сюнбюль-ханум... Ну, член партбюро НИИ... Хотел бы я послушать соловьиное пение своей матери на официальных собраниях..." Тут уж я не выдержала. "Что, надоело матерью меня называть, сопляк?" А он вдруг спохватился, притих. "Вы слушай меня, мама, говорит... Ты должна быть рада, если Ясемен войдет в наш дом. Это, говорит, замечательная девушка". Мне услышать такое! Дочь Джангирова со мной не здоровается, отец - членкор. Так и не дождались наших сватов. А эта... Эта голодранка войдет в мою четырехкомнатную квартиру! Может быть, и братьев с сестрицей прихватит! Не бывать этому! Нагло так уставился на меня, закурил. "А ты, говорит, мать, кем бы ты была сегодня, если бы не твой отец?! А ведь дед наш когда-то в чарыхах из Мир - Башира пришел молодым, как ты выражаешься, "голодранцем"... У Нобеля на промыслах из колодцев нефть таскал. И ты, говорит, кое- где любишь вспоминать об этом. Там, где тебе выгодно". Слушаю, ушам своим не верю. Никогда мне сын таких слов не говорил, не смел. Не иначе девка эта его настроила. Не смей, кричу, память деда трогать! А он мечется по квартире сам не свой, рюкзак собирает. "Почему, говорит, разве не за спиной деда ты с медалью кончила школу? Не ты позировала фотокорреспондентам на промысле, рядом с дедом - Героем Соцтруда? Уже студенткой была. Не ты заставила уже больного старика звонить академикам перед защитой кандидатской? Как же, внучка знаменитого Уста Дадаша! Нет, ты не уходи, ты дослушай... Ты вспомни, как пользовалась, спекулировала именем деда. А он ведь и вилкой не мог толком пользоваться - руками мясо ел. Дома любил в джорабках ходить. Не знаю, когда мне было тяжелей - сегодня или в тот последний день, когда Этибар ушел. Услышать от сына такое! Тихий всегда был, почтительный, как отец. Как говорится, где посадишь, там и сидит. А тут... Дурак, говорю, да пойми ты - не за тебя она замуж собралась! За квартиру твоего отца Тохида Шамширли! За его авторитет, положение, деньги, наконец... А он уже в дверях куртку накинул на плечи. "Вот и посмотрим, мать, за кого моя "голодранка" собралась. Я, говорит, не вернусь один в этот дом..." Хлопнул дверью и ушел. Я схожу с ума, места себе найти не могу, а тут еще этот тихоня мой... После ареста Этибара его как подменили. Ты во всем виновата, твердит. Язык твой злой. Да откуда ты знаешь, какая семья у этой Ясемен? Подходит, не подходит. Почему не подходит? Отец шофер, мать медсестра, четверо детей. А я что, на ханской дочери женился? Забыла? Зачем с самого начала от меня скрывала? Мы могли помочь, комнату снять, денег подбросить, голодный ведь и на меч может кинуться. У нас вон четыре комнаты - хоть на коне скачи. Куда нам двоим столько? Что ты наделала?! Подумайте - и Тохид свой голос подал. "Комнату снять... Денег подбросить..." Больше ничего не хочешь? - думаю. Сама молчу. Решила - лучше не доводить до скандала, а то заупрямится вдруг, не пойдет к судье Мамедбейли... Да я лучше сожгу все, а твари этой ручки от двери не оставлю. Как же, ждите с сыном, пока Сюнбюль комнату побежит снимать или деньги даст! Я знала, что Этибар долго не выдержит "рая в шалаше". Дома я ему сливки взбивала миксером, следила, чтоб только белое мясо от курицы... И вдруг расхрабрился. Нет, он вернулся бы. Дня через два-три как миленький прибежал бы, если бы не эта негодяйка. Верно говорят, - идущий в ад за собой и спутника потянет. А как учился! В зачетке одни пятерки. Ну, стерва... Нет, я не злой человек, все знают... Но когда и ей вынесли приговор - я была рада! Дурачок, все пытался оградить, защитить ее. "Я-се-мен"... Имя какое. Вот теперь цвети и пахни там, в камере. Не бывать в моем доме невестки - воровки. Не знаю, как я переживу это время, если не удастся освободить сына "по состоянию здоровья". Сейчас их выведут... Нет, негодяйка, ты не увидишь слез Сюнбюль-ханум. Почему так нехорошо частит сердце и в ушах звенит, звенит... Агабаба Видит бог, я хотел, - чтоб старшим сын в семье рос, - Масума дочь родила. Потом вторую - Лятифу. После Лятифы - два мальчика. Бежит время, как асфальтовая река под колесами машины. Помнится, приехал в роддом за ними - у товарища старая "Победа" была... Все как полагается - цветы купили, конфеты для врачей. Выходит Масума, помолодевшая такая, за ней сверток несут. "Папаша, возьмите дочку, дай бог ей счастья, первомайский подарок вам! "Я со страхом взял маленький комок. Раздавить боялся. Что- то кольнуло тогда: "Эх, сына бы!.." Когда ехали в машине, откинул край простыни, увидел два блестящих глаза, тонкие, прозрачные ноздри, смешной рот, как будто она все время хотела сказать: "О- о"... Защекотало в горле, запершило, с той минуты, наверно, и полюбил. Бывало, Масума намотается за день с детьми да с хозяйством, уснет как убитая. Я сквозь самый крепкий сон слышал тонкий писк, кряхтенье ребенка. Вскочу босой к кроватке, смотрю - мокрая по шею. Чмокает, сопит дочка. Особенно любил я ее из садика брать. Иногда в рейсе так потянет домой! Я тогда овощи из районов возил. Случалось, не стерплю, по дороге на базу, уже в городе, сделаю крюк, гудну у изгороди, за которой возится в песке детвора. А она, Ясемен, уже знала, чертенок, сигнал отцовской машины. Руки раскинет и бежит - бантики болтаются над ушами. Запрыгнет, прижмется, раскинув коленки - как лягушонок. В кабине сидела по-взрослому строгая, любила предупреждать: "Ой, красный свет!" "А теперь езжай - зеленый!" Гордился, что Ясемен первая в нашем роду высшее образование получает. Как- то дали нам премию, Масума на все деньги облигации купила. "Ты что, мать? Сама говорила, шифоньер разваливается... Пальто зимнее надо тебе". - "Ничего, Агабаба. Дочь у нас уже невеста, надо постель приготовить, то да се". - "Какая невеста? Ребенок она еще". Масума смеется. "Из- за твоего ребенка какой- то парень так Мухтара разукрасил, с фонарями дома сидит". - "Какой еще парень? Что ты плетешь, мать?" - "Провожает ее кто-то из института до нашей остановки... Ну, Мухтар с соседнего двора заревновал. Дело молодое, Агабаба. Девятнадцать лет". - "Смотри, мать! Как бы беды не вышло..." А тут Ясемен как раз пришла. Розовая, прямо персик. Смеется - ямочка на левой щеке. И я увидел. Как заново увидел... С тех пор старался больше заработать. Подворачивались левые рейсы - не отказывался; кому доски на дачу подбросить, кому виноград на базар... Только бы все как надо у де вочки нашей было. Разве мог подумать, что страшный день этот уже у порога стоит. Как гром с ясного неба эта записка: "Простите меня. Я ухожу с Этибаром. Люблю, не могу без него. У нас нет другого выхода. Простите меня". Как зверь метался по маленькой квартире под Баиловской горой. На жену набросился: "Знала? Говорила тебе дочь?" Плачет, знала, говорит. А-а, будь ты проклята, только и умеешь плакать. Ты, ты виновата! Почему не сказала? Она же тебе, матери, призналась. Почему скрыла от меня? Я бы нашел парня, поговорил бы, узнал, что за человек, что девочку с ним ждет? Жизни не пожалел бы, чтоб только не было этого позора. Как людям в глаза смотреть? Что братьям сказать? Убить ее мало! Дрянь, такая же дрянь, как все эти накрашенные куклы! Нет у меня дочери! Ноги ее не будет в моем доме! Придет - я уйду из дома. В тот день я чуть не сбил женщину с двумя детьми, она их из школы вела. Как успел вывернуть руль - сам не знаю. Дерево сломал, штраф заплатил - все как во сне... И вот увидел ее на скамье подсудимых. Тонкие, исхудавшие пальцы, мятая кофтенка, нечистые волосы. Все перевернулось в душе, жжет и ноет под сердцем, от боли и жалости. Может быть, лучше умерла - бы она три года назад, от перитонита, - Вспомнил, как расплакался, увидев на каталке закинутое, полумертвое лицо, синие губы - когда везли ее в операционную. Бегал как безумный по коридору, совал всем деньги, умолял врачей спасти, потому что... потому что... Пережил. Зачем? Чтоб она, вываляв в грязи мою честь, опозорив мои седины, кинулась к первому попавшемуся сопляку? Нет, нет. Я не должен так думать. Я должен сделать все, чтоб помочь своей бедной птице с обрезанными крыльями. Масума Рухнула жизнь и не на что опереться. Моя девочка, свет моих глаз, моя жизнь... Агабаба говорит - не плачь. Легко сказать, девочке - попасть в заключение... А потом? Я виновата. Больше всех виновата я. Мне одной открылась дочь. После того, как этот ее Этибар побил Мухтара. Один раз Ясемен задержалась на студенческом вечере в АзИИ. Сказала, в десять, а пришла в одиннадцать. Хорошо, что Агабаба в районе был. Прибежала виноватая, какая-то не такая, как всегда. Кушает, улыбается, думает, улыбается, говоришь с ней - переспрашивает, как будто не слышит... Тебя кто- нибудь проводил, спрашиваю. Слава аллаху, врать не умеет. Проводил, говорит. Он уже не первый вечер провожает меня, мама. Кто он, спрашиваю. Этибар, говорит. Сердце у меня прямо упало. Что сказать? Уже два раза в дом Сара-ханум приходила. А кто не знает, зачем Сара-ханум появляется в доме, где красивые девушки есть. Агабаба увидел ее однажды у калитки, разозлился. Чтоб ноги свахи здесь не было, говорит. Нечего ей пока в нашем доме делать. Вот через три года кончит институт Ясемен, тогда подумаем. Нечего девочке глупостями голову забивать... Да буду я твоей жертвой, скажи, он хоть хороший, этот Этибар? Из какой семьи? Чей сын? Каким делом занят? Смеется Ясемен. Не бойся, мама, самый хороший он. И семья хорошая, видно, воспитанный, умный, на инженера учится, через два года кончит. "Ну что он тебе говорит, дочка?" Опять смеется. "Говорит, что волосы мои пахнут сиренью..." А еще? Она тогда обняла меня... "Я люблю его, мама. Мы хотим после летней сессии пожениться". Ну тут я ей такой скандал устроила! Слышать, говорю, не хочу! Не приведи аллах, отец узнает! Как вы смеете об этом говорить, если мы, родители, еще рта не открыли? Что его отец-мать думают? Где жить будете? На что? Мне тогда рассказать бы все Агабабе, подумать вместе... Из веранды можно было бы вторую комнату сделать, вход отдельный открыть им. А Ясемен замкнулась с того скандала. Один раз на работе меня к телефону позвали. Ни имени, ни отчества не спросила эта Сюнбюль, начала ругать меня. Что, говорит, поймали на крючок наивного мальчишку, голодранцы несчастные. В профессорской семье только вашей дочки не хватало... Нашлись умники. Жених с четырехкомнатной квартирой, машиной по душе пришелся, да? Да у моего сына таких девчонок - дюжина на рубль. Как с другими - погуляет и бросит. Знайте, не бывать этому, пока я жива. А я умирать не собираюсь из-за каких-то проходимцев. Я слово вставить хочу - не дает рта открыть. Чтоб никто не понял, а уже начали прислушиваться - телефон-то в ординаторской, - я только: "да"... "да"... "да"... А она напоследок пригрозила: смотри, приду в институт, опозорю ее. При моих связях, говорит, ничего не стоит, и выгнать могут. В этот вечер Ясемен пришла совсем поздно, отец уже спал. Обманула я его, сказала - к последнему зачету у подруги готовится. От обиды глаз я не сомкнула. За что она нас "проходимцами"?.. В жизни ни у кого даже в долг денег не брали, все своими руками. Я с работы приду, покушаю и бегу уколы делать по домам... Кому банки, кому пиявки поставить... И Агабаба, слава аллаху, непьющий, каждую копейку в дом. Четверо ведь их у нас. Даже сказал один раз: покупать шмотки у спекулянтов или нет - ваше дело. А на книги ты, мать, не жалей. Почему я не сказала Агабабе? Скандала в доме не хотела. Подумала, Ясемен парню пожалуется, тот в своем доме что-нибудь натворит. Мать разозлится, вдруг и правда пойдет в институт к Ясемен, опозорит девочку... Несколько дней молчала, но в сердце уже не было покоя. Решила поговорить с дочерью, рассказать о звонке этой чванливой гусыни. Она сама меня опередила. Как-то мы с ней шерсть мыли, хорошая такая шерсть - большие деньги я отдала. Смотрю, дочь как потерянная, еле руками двигает. "Мама... Я хочу тебе сказать... Помогите нам. Не можем мы с Этибаром друг без друга". Тут меня такое зло прорвало! А ты знаешь, говорю, чего я из- за тебя наслушалась? Кончай, говорю, это дело, пока отец не узнал. "Я сама скажу отцу". - "Что ты скажешь? Что сваты придут? Кольцо принесет тебе свекровь? Да она удавится скорей". А Ясемен как не в себе - губы дрожат, вот-вот расплачется. "Помоги нам, мама. Нам много не надо. И учебу мы не бросим. Этибар сказал, на заочный переведется, работать пойдет". Теперь, задним умом, понимаю, как бились дети за свое счастье, нам бы только плечо им подставить, поддержать. А я... Я снова принялась упрекать ее в неблагодарности, легкомыслии. "Значит, нет?" - "Нет, дочка, нет. Выбрось из головы. Лучше помоги шерсть пощипать - такая постель тебе к свадьбе будет". Она так странно посмотрела на меня. А через три дня, после последнего зачета, вернулась я с работы, а на столе эта записка. Агабаба пришел, ой, что с ним было! Иди, говорит, и приведи непутевую. Я в институт, в библиотеку, всех подружек обегала - нет Ясемен. С того дня в нашем доме как будто покойник. Муж твердит: ты виновата! Ты виновата! Чтоб имя ее в моем доме не упоминалось. И ведь ничего не взяла с собой, кроме платьица, кофты с юбкой да ситцевого халатика. Ну, раз так, значит, что-то придумала, не сидят же голодные-холодные, подумалось мне. У той матери, хоть и змея ядовитая, тоже ведь сердце есть. Не позволит сыну как босяку на чем попало валяться. Гордость не позволит. Подумаешь, Шамширли... Наверно, уж уступила единственному сыночку - где-нибудь у родственников поселила или комнату сняла. Что мы можем сделать? Надо ждать. Видно, бог отнял у меня разум. Как я могла не почувствовать, не догадаться, что девочка моя голодная, спит на чужой постели, ночами дрожит от холода... Виновата я. До конца жизни мне камень этот носить. Нет, не здесь мое место, а там, рядом с дочкой, на скамье подсудимых. И этой матери, что сейчас оплевывает меня глазами, - тоже. Тохид Мой сын... Сын Тохида Шамширли бросил дом, институт, привычный круг людей, обокрал друга отца, и вот его судят как самого настоящего преступника. Завтра-послезавтра об этом будет говорить весь город, весь институт. Отец преступника. Операция с ломбардом... Полвека живу в этом городе и не подозреваю о существовании этого лом-бар-да. Что ему надо было? Деньги? Деньги на содержание женщины? Квартира? Пришел бы ко мне, я бы дал. Мой сын ворует курицу... Во всем этом есть что- то невероятное. Непредсказуемое. Мой сын... А что я, собственно, знаю о нем? Я даже не заметил, когда он начал брить усы. Жил-был рядом такой хороший, приветливый мальчик... Потом в доме житья не стало от фортепианных экзерсисов. Догадался, мальчика учат музыке. Слуха у него не было, но Сюнбюль хотела, чтоб "как в лучших домах"... Эх, Сюнбюль, Сюнбюль... Кончилось это бунтом - он укусил за палец учительницу по музыке. Потом появилась англичанка. И через год, уже в третьем классе, он что-то лепетал по-английски. Произношение было ужасное. В редкие минуты, задумываясь над капризными выходками мальчика, я чувствовал, понимал: я ему нужен, я! Отец. Давал себе слово каждый день час-два уделять сыну. Но... Защита кандидатской. Потом докторская. Институт. Симпозиум по физике твердых тел. Зарубежные командировки. Я и там тосковал о сыне. Вспоминал, как он, несмотря на запреты матери, прокрадывался ко мне в кабинет со своими тысячами "почему". Почему не летает курица, а самолет летает?.. Откуда берется нефть? Как стреляет ружье? Хороший мальчишка рос, любознательный. Но этот вечный окрик: "Не мешай папе!.." Я успокаивал себя тем, что мальчик растет здоровым, все у него есть... Иногда подтачивало что-то похожее на вину - он так тянулся ко мне. Я дарил ему дорогие игрушки и фирменное барахло - джинсы, куртки. С седьмого класса в доме ревели могучие динамики японского магнитофона, то тут, то там мне попадались на глаза пустые пачки "Мальборо", "Кента". Он уже не приходил ко мне в кабинет, ни о чем не спрашивал... У меня уже была своя лаборатория в институте, на оборудование ее ушло несколько лет. Дела общественные, комиссии, аспиранты... Сюнбюль всерьез увлекалась своей фольклористикой, и мальчишка был предоставлен себе. Счастье, что учился хорошо. О чем он думал? Чем увлекался? Что читал? Сюнбюль все уверенней командовала домом. Шутила: "Мужчин надо беречь!" Какой же я был идиот. Почему-то мне казалось, что у женщин есть своя мудрая логика жизни. Свои таинственные законы. Наверное, от матери еще... Учился в Москве, Стипендии не хватало. Мои в деревне тоже еле концы с концами сводили - кроме меня, еще шестеро детей. Приеду на каникулы - мать старалась лучший кусок мне. А когда уезжал, бывало, обязательно хоть немножко денег даст с собой. Один раз при отце. Второй раз тайно от него. Меня это всегда удивляло. Вот и с Сюнбюль... Так у нее все ловко получалось. А ведь были на нашем "экране" тревожные импульсы. Узнал случайно, что перед приемными экзаменами в институт заставил деда своего, больного старика, надеть все регалии - ордена, медали и съездить к ректору - он когда-то у старика на промысле практику проходил. Какое счастье, что Этибар заупрямился, наотрез отказался поехать с дедом. Когда узнал я... Эх, не хочется вспоминать. Откуда в ней столько цинизма? Кричала мне в тот вечер: "А что, квартира эта четырехкомнатная тебе с неба упала? Спецкоры добивались, чтоб в этом престижном доме... Не дали. А тебе почему-то дали, а? Не догадываешься?" Значит, и в это дело старика втянула. Акции с капитала. Хорошо, что не дожил он до позора внука. А то Сюнбюль затаскала бы отца по судам. Кстати, странно, Мамедбейли заверил, что скорее всего дело, учитывая несколько месяцев в КПЗ, ограничится условным наказанием. Теперь уж что... Все знают. И весь их десятиэтажный "престижный" дом. Позавчера сосед по площадке едва с ним поздоровался. И девочка эта - Ясемен. Что только не говорила о ней Сюнбюль. И "гулящая"... И "мальчика развратила"... "В квартиру профессорскую лезет"... "Голодранка"... А девочка держалась с достоинством. Какое-то врожденное благородство в ней. Все твердила: "вместе мы... все вместе..." А ведь Этибар крал. Этибар придумал все это с ломбардом - в этом даже судья не сомневается. Он об этом прямо сказал, когда они встретились "на нейтральной полосе", в доме общего знакомого. Что же случилось потом? И я, Тохид Шамширли, так и не посмел, не сумел, духу не хватило достать пачку крупных купюр, что вложила ему во внутренний карман пиджака Сюнбюль. Будь эта Ясемен "пройдохой", как уверяет жена, все на суде выглядело бы иначе. Любит она Этибара. Какой урок чистоты и преданности дали им сегодня эти несчастные, заблудившиеся дети. Кто знает, может, если даже выживет их любовь там, за колючей проволокой, найдут в себе силы, не расстанутся, Любовь... Самое прекрасное, что даровано человеку природой... Он, Тохид, поможет им, чего бы это ему ни стоило. Зачем ему карьера, положение, "престижные" связи, если будет несчастлив единственный сын? Сейчас выведут ребят. Надо подойти к родным Ясемен... Нет, Сюнбюль устроит скандал. Лучше потом. Он, Тохид, пойдет к этому человеку, что курит там, около плачущей жены. Обязательно пойдет. * * * Они вышли с опущенными головами, не глядя друг на друга. Вскрикнула Сюнбюль-ханум, бросилась к сыну, властно отстраняя растерявшегося конвоира: - Сынок! Этибар! Не бойся, я все сделаю! Месяц-другой, и ты вернешься. Какое-то недоразумение! - Замолчи! - Муж с грубоватой поспешностью оттащил ее от сына, но она все- таки успела сунуть в карман Этибару тонко сложенную сторублевку. Никто не знает, что успел сказать сыну Тохид Шамширли, но Этибар вдруг покраснел, поднял голову и благодарно кивнул отцу. - Граждане, освободите проход! Общение с заключенными запрещено! Немолодой конвоир в сержантских погонах решительно остановил кинувшуюся было к дочери Масуму. Ясемен прошла к машине, не поднимая головы, и, ухватившись за железную скобу, вслед за Этибаром скрылась внутри. За ним поднялся конвоир, и дверца захлопнулась. Машина резко сдвинулась с места, проползла ворота и влилась в шумный поток улицы. Толчок сорвал с места Ясемен и Этибара, кинул к разделявшей их железной решетке. - Разговаривать запрещено, - сказал конвоир, но они будто и не слышали. Пожилой сержант посмотрел на медленно ползущие по железным перекладинам их руки; они наконец нашли друг друга, сцепились пальцами и замерли. Сержант покачал головой, нашарил пачку "Авроры" и, хмуро уставившись в пол, закурил. ...Вот они снова вместе лицом к лицу, Этибар близко-близко видит черные, бездонные глаза Ясемен, такие усталые и печальные, что даже холод железа, ожегший в первую минуту трезвым чувством непоправимости, пробежал по напрягшимся мышцам и растаял где-то под сердцем. Он погладил ее руки, окаменевшие, холодные, как и толстые прутья, отполированные множеством других рук, дотронулся до волос... Совсем недавно они одуряюще пахли сиренью... Он вспомнил касание мокрых прядей, там, в маленькой песчаной бухте среди скал, куда выносил ее из моря, жадно вдыхая запах свежести, водорослей... Теперь ее свалявшиеся пряди пахли плесенью, сыростью. Бедой пахли ее волосы. Так стояли они, покачиваясь от толчков, сцепив руки, и не находили, что сказать друг другу в эти последние минуты близости. Теперь Ясемен не сдерживала слез, плечи ее сотрясались от рыданий, и у Этибара перехватило дыхание от ее глухих, протяжных стонов. Он вытер пальцем ее мокрый, заострившийся подбородок, дотронулся до вздрагивающих крыльев носа. Он хотел сказать ей самые ласковые, самые нежные слова, которые столько раз говорил мысленно, стесняясь произнести вслух, но все они сейчас показались ему пустыми, легковесными рядом с ее несчастным, залитым слезами лицом. - Прости меня, Ясемен. Может быть, я не должен был уводить тебя из дома. И ничего бы этого не было. Прости меня. Не имел права, не должен был... Думал, ты, я и море и больше ничего не надо, чтоб быть счастливыми. А там все устроится. Дурак я, Ясемен. Я в последние дни все думал, вспоминал... Я только мог любить тебя. Героем себе казался, - вот весь мир против, одни враги кругом, а я люблю... Я даже накормить не мог тебя досыта. Прости меня. Она замотала головой, перестала плакать. - Не говори так. Ты не должен. Если ты снова сейчас позовешь - я снова пойду с тобой. Это все, что у нас есть. Они не знают, как это много. Ты не должен даже в мыслях... - Она прижалась влажным носом к костяшкам его пальцев, пахнущим пылью, дешевым табаком. Он внутренне ахнул, сжался, потрясенный неожиданной, непостижимой силой ее чувства. Со стыдом и страхом подумал - вот он мучился, искал слова для утешения, хотел вдохнуть силу в эту тонкую, ослабленную и, как ему казалось, раздавленную пережитым позором душу, потому что это входило в само собой разумеющийся кодекс мужской чести, а она... Она и такая, какой он со страхом увидел ее на суде, - сильнее его. Это ему, мужчине, пить и пить из ее обманчивой слабости, черпать отважную готовность к предстоящим испытаниям. "Снова пойду..." - Я верю. Слышишь? Верю. Я выдержу, Ясемен. Когда мне будет очень плохо - я буду вспоминать то, что ты сейчас сказала. Спасибо, Сирень моя, мое море, Большая Голубая Колючка... Помнишь, у скал, она так важно покачивалась навстречу и ты сказала, что это дневные звезды притворяются колючками. Помнишь нашу звезду? То голубая, то оранжевая. Пусть она будет тайным местом встречи. Ты каждый вечер с девяти до десяти... Она будет нашей "связной", как на войне. Мы скоро выйдем. Может быть, даже раньше срока. Она жадно слушала, приоткрыв бледные припухшие губы. И он снова подивился этой женской способности радоваться словам и хорошеть на глазах от слов. Темные глаза ее под мокрыми, слипшимися ресницами мерцали тихой, умиротворенной доверчивостью. - Уедем, Этибар! Выйдем и уедем. - Да, да. Уедем. Такая большая страна. Я почти инженер - могу работать на нефтеперегонных заводах. Ты - учительницей в школе. И все, что случилось, будет вспоминаться как сон. Мы снова будем вместе. Ты сама видела в газетах: "Тресту нужны..." "Управление принимает..." Мы будем жить так, как мы хотим! Благодарно и ласково сияют ее чистые, омытые слезами глаза. Машина еле плелась, пофыркивая на небольшом подъеме, будто водитель нарочно растягивал и без того недолгий путь. Кто знает, кто слышит невидимые движения человеческой души. Этибар оторвался от решетки, повернулся к маленькому оконцу, куда потянулась и Ясемен, привстав на носки. Море! Лазоревая гладь Каспия искрилась под нежарким осенним солнцем. Казалось, море всей своей синей прохладой вбирает теплое золото солнца и бережно колышет на поверхности, боясь потревожить всплеском волны. Этибар оторвался от оконца, снова приник к решетке. - Все, приехали. Скажи что-нибудь, Ясемен. Плечами, грудью, лицом приникла она к железным прутьям, прошептала что-то, стараясь сдержать слезы. Машина затормозила, и Этибар, едва устояв на ногах, не расслышал последних, сказанных ею слов. - Выходите! * * * Уже темнело, когда Калантар Мамедбейли, заперев сейф, покинул свой кабинет. Сегодня он почему- то устал больше обычного. Полграфина воды выпил, но сухость во рту не проходила, расслабляющая вялость сковывала движения. "Опять сахар поднялся, - подумалось с тревогой. - Придется снова сесть на лекарства. Надоело. Все надоело". - Садитесь, Калантар-муаллим. Молодой судья, еще только готовящийся к своему первому процессу, распахнул дверцу новеньких "Жигулей". Вот уже который день он подвозит его до дому, всячески выражая почтительное отношение к опытному, удачливому коллеге. - Спасибо, Агалар. Голова тяжелая... Пройдусь пешком, подышу. Езжай, езжай, дорогой. Смеркалось. Но на улицах было немноголюдно, редкие прохожие торопливо пересекали квадраты света, отбрасываемые витринами. "Что стало с городом? Прежде в такое время на улицах было еще оживленно, одни шли на бульвар, другие возвращались... Что сделал с людьми телевизор... Приходят с работы, влезают в шлепанцы и, едва поужинав, накрепко прилипают к диванам и креслам у телевизора. И в гости стали реже ходить, и в театр; на любую премьеру билеты приносят прямо на работу, терпеливо и долго уговаривают пойти посмотреть. А за чем идти, если "ящик" подарил эффект присутствия на самых лучших спектаклях, увлекательные путешествия, футбол, эстраду. А-а-а, сегодня еще и пятница, многие отправились на дачи, студенты разъехались, отпускники на курортах. А те, кто остались, уже сидят перед теликом, потягивая крепко заваренный чай". Вспыхнули фонари, высветив пыльную листву деревьев, мусор, прибитый к кромке тротуара, шмыгающих в подворотнях кошек... Пожалуй, надо было воспользоваться любезностью Агалара. Обычно, всякий раз заканчивая очередное дело, он испытывал приятную легкость, удовлетворение, в этом, собственно, утверждался смысл его работы, его жизни. Сегодня, наоборот, удручает странное ощущение незавершенности, будто судебное заседание продолжается в клетках его мозга, и напряженные нервы не дают расслабиться, освободиться. Чепуха. Просто устал. Мысленным взором Мамедбейли снова увидел текст отпечатанного приговора. Нет, все верно. Он ни в чем не погрешил против буквы закона. Правда, эта немолодая ткачиха - народный заседатель, прежде чем подписать, долго вздыхала над приговором и ушла, не сказав даже "до свидания"... Но эмоции - это не его дело. Надо было выйти с работы раньше - жена просила прихватить по дороге свежий серый хлеб; при диабете рекомендуется серый хлеб. Где его сейчас взять - все закрыто. Он покосился на витрину продовольственного магазина с очень правдоподобными муляжами истекающих жиром кур, колбас и прочей снеди и почувствовал, как жаркой сухостью свело гортань. Куры... "Курица... Две простыни... Два яйца... Две фарфоровые чашки". Факт кражи налицо. Если каждый, кто хочет кушать, полезет за ужином в чужую квартиру, что ему, судье, пожелать ему приятного аппетита, что ли? Еще этот художник... Поднял шум, подал официальное заявление... Конечно, известная в городе коллекция... Фарфор - Япония, XVIII век, с какими-то там цветами... Потом суетился, нажимал на все педали, пытаясь забрать заявление обратно. Ему, Мамедбейли, звонил уважаемый человек по этому поводу. И он, слегка растерявшись перед весьма высоким ходатаем, имел глупость пообещать. Не складно все получилось. Знал же, что поздно. Заявление было уже подшито и пронумеровано в деле. Как бы это выглядело со стороны - судья Мамедбейли просит начальника райотдела "изъять из дела заявление потерпевшего". Ничего себе ситуация. И так в последнее время трудно работать. Бесконечные комиссии, проверки. Нет, он все правильно сделал. "Курица... Две простыни... Два яйца... Две фарфоровые чашки". Это все, что они взяли, - он, Калантар Мамедбейли, знает, что Ясемен говорит правду. И чашки эти конечно же не с целью присвоения взяли. Это и сам Этибар вполне логично обосновал. Что там им дали под залог - гроши, сто шестьдесят рублей! Гораздо выгоднее было бы продать. Правда, украв чашки, впоследствии они, скорее всего, догадались, что не так-то просто продать коллекционные вещи. Ему, Мамедбейли, важно было посеять сомнения в окружающих, опереться на ловко навязанное мнение. "Я не могу владеть этими чашками, - теряя выдержку, вспылил Этибар. - Во-первых, Зульфугарлы друг моего отца, нашей семьи. И отец и мать, да и многие другие, хорошо знали эти чашки, спорили о возрасте фарфора... Так что скрыть это у себя мне не удалось бы". Это было верно. Захоти он украсть, с таким же успехом мог взять дома облигации трехпроцентного займа, что-нибудь из драгоценностей матери. Но разве от судьи все зависит? Даже если я поверил - что я могу? Извиниться и отпустить? Что бы тогда сказал прокурор, подписавший ордер на арест? Отпусти я этих двух недоумков - нехорошие разговоры возникли бы, может быть, даже анонимки. Его имя начали бы склонять. "Судья Мамедбейли, который замял дело..." Нет, это ему ни к чему. Да что, черт возьми, застряло в его голове?! Не думать! Кончилось. Завтра другой день, другой процесс, и то, что было сегодня, завтра станет вчерашней водой. Дверь ему отворила дочь. Откинув с холеного лица распущенные, длинные волосы, улыбнулась ему, обдав дорогим ароматом французских духов. - Ты задержался, папа? Мы ждали, ждали и пообедали. Она помогла ему раздеться. Слушая вполуха, он прошел в гостиную и тяжело опустился в кресло. На экране, подперев голову руками, обдумывал свой шахматный ход Гарри Каспаров. - Представляешь? - Шахла чуть приглушила звук. - Опять ничья! Я достала такой диск - обалдеешь. Альбино и Рабина. Сулеймановы купили видео. Нам тоже пора сменить этот "ящик". Представляешь? Ты приходишь с работы, садишься в кресло и смотришь "Крестного отца"... Блеск! Она двигалась перед ним в своих фирменных вельветовых джинсах, подведенные темным тоном веки подчеркивали ясную беззаботность глаз с чистыми голубоватыми белками. Шахла поставила перед ним стаканчик с крепко заваренным чаем, дочь всегда заботилась о его привычках, ставших почти ритуалом, и это искренно тронуло его. - Устал? Тяжелый день? - Она подвинула вазочку с кизиловым вареньем.... Издали глаза Ясемен - она не отводила их от окна - казались ему почти такими же черными, как глаза дочери. Эта неприятная похожесть даже мешала ему. Долгие годы работы научили его во время процесса отметать, загонять вглубь все личное, Ясемен таким же, как и дочь, жестом отбрасывала с лица волосы, и это ему мешало. Почему же сейчас, преодолев порог его личной, Мамедбейли, квартиры, снова и снова видятся ему безжизненные, остановившиеся глаза Ясемен. "А если бы с моей дочерью, моей Шахлой..." - вот о чем подумал он, когда Ясемен таким знакомым жестом смахнула с лица свалявшиеся пряди. "А если бы с моей дочерью?" Что за дичь лезет в го лову! Его Шахла, его баловница, ласковая, как котенок. Ее волосы всегда пахнут яблоками, и смеется она так, что не хочешь, да улыбнешься. И все в его доме ей под стать, этот пушистый ковер, дорогой хрусталь, перламутровая голубизна кафеля в ванной, магнитофон на полу, ожидающий прикосновения алого ноготка. "Нет, нет, - он беспокойно заерзал в кресле. - Поднял бы на ноги весь город! У меня достаточно друзей, в конце концов, просто обязанных мне людей. Не допустили бы. Любой ценой! И потом, разве можно ставить Шахлу, которую растили как экзотический цветок, в один ряд с какой-то Ясемен?" Он знал, что в случае беды (не дай бог!), не сговариваясь, объединятся в едином усилии все знакомые юристы. И те, кто ему, Мамедбейли, симпатизируют, и те, кто равнодушны к его судьбе. Клан есть клан, и он не допустит, он встанет стеной. - Па-па! Обедать! - крикнула из кухни Шахла и, вбежав в гостиную, затормошила, заторопила его. - Мама сердится. Второй раз твой любимый плов подогревает. - Она ребячливо боднула его в спину, подтолкнула к двери. Ночью его мучили кошмары. Ему снилась Шахла за деревянным барьером, глядящая перед собой пустыми, будто выжженными глазами, и он сам, судья Мамедбейли, рвался к ней через строй вооруженной охраны, - все с одинаковыми лицами, одинаково одетые, с одинаковыми усами... Жена дважды давала ему капли Зеленина. К утру отпустило. Проснулся он с приятным ощущением давности вчерашних событий; они прошли мимо, и этот оставленный уже позади день прожит им не легко, не просто и, слава богу, отторгнут. Шахла вышла из дома вместе с отцом. Фирменный костюм из шоколадного бархата, золотые туфельки на шпильках, и вся она - белокожая, черноглазая, с красиво изогнутыми, капризными губами - притягивала внимание прохожих. Ей это явно нравилось; взяв отца, под руку, она дразняще вскинула лицо. Калантар Мамедбейли усмехнулся в усы: - Если я тебя спрошу - не в магазине ли под нашим домом купила ты этот английский костюм, и австрийские босоножки - такую легкую обувь шьет только Австрия, - что ты скажешь? Шахла звонко рассмеялась: - Ах, отец... Вместо того чтобы поздравить, ты всегда задаешь один и тот же вопрос. Лучше бы позвонил на базу. Там такую белую лайку получили... * * * Та весна заметно опаздывала. Уже набухли почки на деревьях, робко и нежно зазеленели неухоженные клумбы бульвара, и на базаре запахло молодым тархуном. Но зима не сдавалась, обрушивала на город неистовые, холодные ураганы, громыхала крышами, сеяла мокрым снежком. А то устанет, утихомирится, и, неизвестно откуда, дохнет теплом, запахами пробуждающейся земли... Или подстережет первое цветенье алычи в пригородных садах, оборвет, закружит легкомысленно распустившиеся лепестки и снова притаится. Эти перепады странным томлением отзывались на настроении Ясемен. Вернувшись с занятий, она подчас неприкаянно бродила по тесным, маленьким комнатам. Выскальзывали из рук книги, и короткий, крепкий сон одолевал ее ни с того ни с сего; она просыпалась легкая, пустая, подолгу разглядывала себя в зеркало; то высоко надо лбом приподнимет волосы, то соберет их в волнистый пучок на затылке. Нет, конечно, уже никто из близких не называл ее гадким утенком. Но и радоваться особенно нечему было. Во всяком случае, многие подружки с ее курса были просватаны, четверо уже ждали ребенка. На ней все чаще останавливали свой взгляд встречные ребята, но это так... несерьезно. Подбираясь издалека к тому, что волновало ее в тайных, как ей казалось, мыслях, Ясемен в отсутствие отца старалась приобщить к этим темам мать. Как-то разглядывая семейный альбом с фотографиями, она остановилась на снимке, с которого смущенно смотрели новобрачные. Наверно, фотограф сказал им: "Не шевелитесь, снимаю!" - и на фоне экзотических пальм, зобатых лебедей, каких-то древних колонн замерла, не моргая, молоденькая Масума, гордо выпятил грудь молодцеватый, в пиджаке и галстуке, Агабаба. - А как ты узнала, что он тебя любит? Отец прямо взял и сказал тебе об этом? Как он выбрал тебя? Вы встречались? Масума усмехнулась, пытливо поглядела на дочь. - Глупая... Это только кажется мужчинам, что они нас выбирают. Выбираем мы, женщины. Слава аллаху, я потом никогда не жалела. Разговор не клеился. Дальше было слушать неинтересно, потому что два десятилетия спустя многое Масумой забылось... Трепетность первых, молчаливых встреч, и случайное, жаркое касание пальцев, и смешные ссоры, и беспричинные слезы... Остался неписаный кодекс устоявшейся, праведной жизни, который представлялся Масуме залогом семейного счастья. "На красивой наружности счастья не построишь... Будущий муж должен быть прежде всего порядочным. Муж - глава семьи и несет ответственность... Умным, дальновидным... Опорой в трудные дни..." Еще много слов говорила Масума, убийственно правильных, весомых, но Ясемен подавляла зевоту, напрасно пытаясь прервать красноречие матери; похоже, и бабушка, и тетки затвердили свод правил, вроде тех, что написаны на табличках в парках: "По газонам не ходить!"... "Цветы не рвать!"... "Берегите зеленые насаждения!"... Ясемен и Этибар встретились на студенческом вечере в АзПИ, куда в числе приглашенных из педагогического попала и Ясемен с подружками. В зеркале у вешалки она увидела внимательные глаза под сросшимися бровями, прямые, зачесанные назад волосы, крупный, чуть сдвинутый на сторону нос... Но это было почти незаметно. Парень, поймав ее взгляд, белозубо улыбнулся. Ясемен сдала пальто и заспешила в зал. На верхней ступени лестницы она оглянулась - он шел за ней. В это время погас свет, вокруг зашикали, требуя тишины. Попробуй найди в темноте подружек - они где- то в первых рядах заняли место. "Опоздала, недотепа". Ясемен устроилась в последнем ряду и, еще не видя, боясь обернуться, почувствовала, что он сидит рядом. Досадуя, что не успела причесаться перед зеркалом, она тихонько разыскала в сумке расческу и провела по густым, тяжелым волосам. - Ясемен... - шепотом произнес он. Она вздрогнула, выронила расческу. Сердце зачастило неуемно, томительно. Интересно, откуда этот впервые встреченный парень знает ее имя? - Я говорю, ваши волосы пахнут сиренью. Ясемен улыбнулась в темноте, чуть повернувшись, покосилась на его мужественный, горбоносый профиль. "Ваши волосы пахнут сиренью...". Трудно сказать, почему из всех ароматов Масума любила именно этот запах. Мать с отцом смущенно переглядывались, когда Ясемен спрашивала об этом. Кажется, это был первый подарок Агабабы... Столько лет прошло с тех пор, а чем-то дорог их памяти и тот день, и этот нежный, весенний запах. Может быть, потому и назвала свою первую дочку: "Ясемен" - "сирень". Сколько помнит себя Ясемен, мать с детства добавляла несколько ароматных капель в воду, которой промывала на редкость красивые волосы дочери. Запах был стойкий, в самые ненастные дни он напоминал весну, душистые гроздья сирени в утренней росе; было в нем нечто неуловимо притягательное, не уступавшее изысканным, дорогим заморским духам. Французские стоили дорого, впрочем, Ясемен не огорчалась. Она заметила, как порой теплеют лица людей, едва коснется их благоухание, исходившее от ее волос. Вот и сейчас... С трибуны на сцене произносились речи - студенты из Кубы и Алжира, Индии и Вьетнама рассказывали о своих странах, говорили о том, как много подарила им дружба с бакинцами... Как ни старалась сосредоточиться Ясемен, смысл слов почти не доходил до нее. Все ее внимание поглощал упорно молчавший сосед слева. Вокруг аплодировали, перешептывались, сдержанно смеялись, на трибуне менялись ораторы, но все это создавало какой-то единый звуковой фон, в котором она слышала только удары собственного сердца, молчание статного, широкоплечего парня, неподвижно глядящего на сцену. "Хотя бы заговорил о чем-нибудь... Не ей же первой "наводить мосты"..." Она нервно отбросила назад упавшие на лицо пряди. - Жарко здесь... Сосед наклонился к ней, переспросил: - Что? Вы что- то сказали? - Я сказала - жарко... И здесь, на последнем ряду, почти ничего не слышно. - Разве? Мне все слышно. И место у меня прекрасное - лучшее в мире! Я бы ни за что не променял его даже на место в почетном президиуме. - Правда? - в звенящем шепоте ее несдержанная радость. - Правда. Вы, серьезно, плохо слышите или шутите? Динамики орут, как на собрании глухонемых, - он чуть заметно втянул носом воздух. - Старость - не радость, - со вздохом заметила Ясемен. - В моем возрасте... Юноша теперь совсем не смотрел на сцену. - А вы, оказывается, кокетка. На комплименты напрашиваетесь, девушка Сирень... - Что тут необычного? Разве человек не идет к старости с самого дня рождения? Брови собеседника сошлись в одну широкую линию. - Ну, если вы всерьез думаете об этом, то правда скоро постареете. Не торопитесь. Вам не подходит роль стареющей моралистки. Замечание прозвучало полусерьезно, и Ясемен обиделась: - Знаете что, молодой человек... - Не молодой человек, а Этибар. Простите, а ваше имя? - Ясемен. Парень усмехнулся: - Я ваше имя спросил, а не название духов. - Я же сказала - Ясемен. Он слегка отстранился: - Что... Вас действительно зовут Ясемен? Она кивнула. - Что ж... Я почти как пророк... Сижу и мысленно твержу - Ясемен, Ясемен, Ясемен... - А мне показалось, что вы знаете мое имя. - Откуда? Мне и в голову не могло прийти. Они и не заметили, как кончилась официальная часть, как начался концерт... Подружки, с трудом разыскав Ясемен в последнем ряду и не придав значения сидящему рядом парню, бесцеремонно потащили ее в круг танцующих. Черная рука негритянки крепко ухватила ее за запястье, какой- то веснушчатый немец оказался с другой стороны, и нескончаемый хоровод закрутился по вестибюлю, вбирая все новых и новых участников. Иногда она оглядывалась назад, боясь потерять нового знакомого, - он оказался высоким, стройным парнем со спортивно развернутыми плечами, элегантно, со вкусом одетым. И надо сказать, не одна Ясемен засматривалась на Этибара в тот вечер. С напускным пренебрежением старш го он не позволил втянуть себя в круг танцующих; стоял у стены, смотрел на пляшущий зал, как снисходительно смотрят воспитатели на веселую возню дошколят, и видел одну только Ясемен, ее пушистую, отливающую антрацитовым блеском темную гриву среди русых, рыжих, темных и белокурых голов. В один из моментов, когда цепочка поравнялась с Этибаром, он изловчился, схватил ее за руку и вытянул из круга. - Хватит, Сирень. В вашем преклонном возрасте нельзя столько прыгать. Бежим! Скорее! Уходим от преследователей. Осторожно, они вооружены. Так, хохоча и дурачась, они протолкались к двери, сбежали по лестнице... - Ой! Не могу! - Она все еще не могла отдышаться. - От кого мы бежим? Подождите, здесь мои подруги! - Вот от них нам предстоит незаметно скрыться. Замести следы! Исчезнуть! У входа нас ждет мой персональный лимузин - он отвезет нас к границе... - К границе? Чего? - Она удивленно похлопала густыми ресницами. - К границе... К границе благоразумия. - Он перестал смеяться, внимательно сверху вниз посмотрел на нее. - Если вы не перестанете хлопать ресницами, я сейчас вам их отклею. Превращу в шмелей и выпущу в этот майский вечер. Она слушала его, приоткрыв рот, - так никто, никогда с ней не говорил... - Вы поэт? Волшебник? - Сегодня - да. Ясемен огляделась. Поглощенная стремительным бегством, непривычной манерой нового знакомого шутить с самым серьезным видом, она не заметила, как они оказались на улице, как, не сговариваясь, вошли в сумеречную тишину теплого майского вечера и не спеша двинулись к ее дому, как плыли над головами легкие прозрачные еще, похожие на нежно-зеленые облачка, распушившиеся кроны деревьев... Прохладное дыхание ветра, долгие-долгие паузы в увядшем вдруг разговоре, кипение слов, которые оседали раскаленными угольками в их смятенных, жадно потянувшихся друг к другу душах, и слабый запах сирени - он неотступно плыл рядом с ними, - все было радостью в этот вечер. - Люблю эту пору, - тихо сказал Этибар. - Май - лучшее время, - отозвалась Ясемен. - Особенно когда рядом девушка Сирень... Ясемен очень хотелось спросить, нет ли у него другой какой- нибудь девушки - девушки Мака, Розы, Фиалки... Она с изумлением почувствовала, что даже мимолетная мысль об том - как болезненный укол. Поспешила обратить все в шутку. - В такие вечера для девушек ворота закрыты... - Куда ворота? "В весну... В ласковый майский вечер... В любовь", - подумала Ясемен. Но он и сам все понял. - В Весну? Просто надо знать волшебные слова. Крикнуть: "Сим-сим, откройся!" - И вы думаете, откроются двери всех домов?.. И строгие матери скажут дочерям: "Идите! Встречайте весну! Поклонитесь ветру, звездам, морю..." Нет, так, увы... не бывает. - А не надо ждать, пока... - А как надо, Этибар? - Я не знаю, я не пророк, Откуда нам знать, что будет завтра, послезавтра? У нас есть только наше "сейчас". И я хочу быть счастливым сегодня, не заглядывая в будущее. Что-то зацепило внимание Ясемен в рассуждении Этибара - бездумность? Легковесность? Ее с детства учили не полагаться на сегодняшний день, думать о будущем, планировать дела. Но какое это имело значение сейчас, когда рядом шел удивительный, умеющий угадывать ее мысли, настроение, чем-то очень близкий ей человек? И напрасно, строгая к себе, Ясемен пыталась трезво разобраться в своих ощущениях: откуда это - "близкий"? Беспричинная радость? - Человек не должен безвольно плыть по течению, - тихо произнесла она и сама удивилась, какими чужими, надуманными, даже неискренними показались ей собственные слова. Разве она не готова вот так идти и идти рядом с этим, по сути, чужим, незнакомым человеком? Так добрели они до памятника Сабиру. Подсвеченное красным светом все вокруг задумавшегося на пьедестале человека казалось освещенным пламенем - выложенная гранитом площадка, столбы фонарей, деревья. - Мудрый старик. - Этибар остановился, закурил. - На школьных уроках он казался мне просто мастером острого пера. Его басни забавляли, смешили... А потом... Сейчас я слышу боль в его смехе. Ин-те-рес-но, - она сощурила мохнатые глаза. - За спиной его крепостная стена, как старый мир... А смотрит он на нас, сегодняшних. Мимо идут троллейбусы... Днем здесь всегда полно студентов... И город совсем новый. То, что он ненавидел, ушло. А он сам остался... - А ведь не мечтал о славе, о памятнике, не думал, что переживет свое время. Ясемен нагнулась и положила к пьедесталу шелковистую ветку ивы, которую давно держала в руках. И снова от свесившихся волос долетел до Этибара аромат сирени. - Послушайте, кто вы, Ясемен? Из какого института? - Педагогический. Второй курс. - Слегка приподняв края платья, она церемонно присела: - Ясемен Гасанова. Этибар отступил перед ней и, низко склонившись, помахал над асфальтом воображаемой шляпой. - Будущий технолог. Пятый курс. Ваш покорный слуга Этибар Шамширли. Они рассмеялись, вспугнув с ближайшей скамьи влюбленную пару, и пошли дальше, оживленно болтая. Долго молчавшего Этибара будто прорвало - он так жадно, торопливо рассказывал ей... о чем? И смешные случаи из детства, и о друзьях по факультету. О своей матери Сюнбюль-ханум, которая все еще считает его ребенком и перед сном спрашивает, чистил ли он зубы. "Ты ей понравишься... Она у меня фольклорист. Народными легендами, сказками занимается". Ясемен слушала, лишь изредка дополняя его рассказ остроумной репликой, вопросом. Ее почему-то не удивила распахнутость Этибара; он будто переливался в нее своим откровением. И проказливое детство его с ненавистной музыкой, и не сколько, на ее взгляд, вольные отношения с матерью, и веселые розыгрыши в студенческой компании, и любимые книги, и тугая на ухо бабушка - все это отныне становилось немного и ее, Ясемен, жизнью. - Ну, вот... Я дома. Ой, который час? - Ясемен, закинув голову, посмотрела на светящиеся окна второго этажа, отбрасывающие свет в узкий тупичок. Этибар взглянул на циферблат электронных часов. - Детское время. Начало одиннадцатого. Да вы в святом месте живете, я смотрю, - он кивнул на высокую стену, ограждавшую мечеть Таза-пир. - Отсюда, наверно, слова к богу быстрей доходят, чем от моего дома. - У вас есть просьба к всевышнему? Скажите, я передам. - Огромная просьба. Пусть не даст потеряться девушке, от которой пахнет сиренью... Несмотря на шутливый тон, и Ясемен, и Этибар приуныли. - Шли, шли... Я почти поверил, что нет конца этой дороге и вдруг - "я дома"... - Идите, Этибар... Пока. Он протянул ей руку, и она нерешительно вложила свои пальцы в его широкую ладонь. - Когда у вас завтра кончаются занятия, Ясемен? - Завтра выходной! Лицо его под тусклым светом фонаря стало таким растерянным, что она улыбнулась. - Встретимся завтра? - Нет, нет, Этибар. Завтра... Не могу. - Послезавтра я с раннего утра стою под часами у педагогического. - Третья двухчасовка кончается в два. Я побежала, Этибар. Каблучки ее простучали в глухой темени тупика. Мать с отцом сидели у телевизора. Агабаба, не сразу оторвавшись от экрана, перевел взгляд на старые стенные часы. - Ты обещала в десять, - ворчливо заметила Масума. - Интересный был вечер? Ясемен не слышала. Она смотрела в окно; на фоне высокой каменной стены одиноко маячила неподвижная тень. * * * Это была первая бессонная ночь в ее жизни. Прислушиваясь к посвистывающему храпу отца, ровному дыханию матери, сонному бормотанию братьев, Ясемен напряженно думала. Почему она сказала: "Завтра не могу"? Могла бы. Странно. Она же хотела сказать "да"... Но кто- то другой в ней, помимо ее воли, не дал вырваться этому "да", отсрочил желанную встречу. Та ее половина, которая с возрастом, обретая мир собственных мыслей, оценок, радостей и огорчений, жила своей тайной, независимой от взрослых жизнью. Что там было, в ее "тайной" жизни? Открытие поэзии Мирзы Вазеха? Она пробовала читать его стихи Масуме, но та, замешивая тесто, рассеянно и равнодушно обронила: "Красиво пишет..." Первые слезы после спектакля в драматическом театре?.. Ужас и изумление после признания замужней подружки: "... У меня такой чувак был в туристской поездке"? Ясемен была у нее на свадьбе, знает ее серьезного, вежливого мужа... (Значит, и так бывает?!) Упрямое нежелание знаться с богатым отцовским родственником, про которого в семье говорят, что он "вор", и продолжают ходить к нему в гости по праздникам?.. Короткая влюбленность в знаменитого эстрадного певца, чьи фотографии она одно время прятала в ящике своего письменного стола?.. Нелегкое постижение мира взрослых, где люди зачастую притворяются такими, какими хотят казаться? Пробудившаяся вдруг зависть к девчонкам, небрежно носившим фирменные шмотки, покупаемые втридорога у спекулянтов? Отказ от медицинской справки, когда их, студентов-первокурсников, отправляли на хлопок? "Дура, - говорила Фирангиз, помахивая добытым свидетельством о несуществующем ревматизме: - Ты же недавно из больницы после аппендицита... Запросто освободят!" Но она поехала. Ночами корчилась от боли под свежезарубцевавшимся швом, а утром снова выходила в поле. Поехала, потому что верила: так надо. Надо помочь хлопкоробам. И потом втайне гордилась коротким "спасибо", жестким рукопожатием немолодой, знаменитой на всю страну колхозницы. Были, были в ней тайные гордыня и страсть... Неистовое желание переделать противоречивый, сложный мир, в котором сосуществовали Севиль Казиева и живущая по соседству толстая Туту, всю жизнь промышлявшая гаданьем и сводничеством... Прекрасные песни и пьяная брань... И вот эта затаенная часть ее цельной натуры потребовала маленькой дистанции между первой, взволновав шей ее встречей с Этибаром и последующими. Что- то случилось. Ей надо было осмыслить это "что-то", - прислушаться к тому, что нарушило спокойное течение каждодневья. Почти до самого рассвета, до первого чириканья проснувшихся птиц, думала Ясемен об Этибаре, с беспокойством и изумлением ощущая его присутствие в лунной сумеречности спящего дома, в легкой мороси весеннего дождя за окном, в полыханье отсвета автомобильных фар на стене. Ясемен была очень хороша собой. Об этом говорили ей красноречивые взгляды мужчин на улице, в автобусе, в институте - всюду, где бы она ни появлялась. Черные, как смоль, прямые и блестящие волосы, гладкий, чуть выпуклый лоб, разбегающиеся к вискам тонкие, нервные брови, темные, будто кистью прорисованные глаза над высокими скулами. Высокая, стройная, она казалась хрупкой из-за узких плеч, полудетской, почти незаметной груди. Заглядывались на нее многие парни - и в институте, и по соседству. Но таким невозмутимым покоем веяло от ее тягучей манеры говорить, от привычки смотреть прямо в глаза собеседнику... Лишь иногда что- то вспыхнет, загорится в глубоких зрачках Ясемен, выдавая внутренний огонь, и угаснет, спрячется за приспущенными ресницами. ...Проснулась она с ощущением тревоги, как ей показалось сначала, безымянной радости, с ней и раньше бывало такое - радовали запахи маминых кутабов с травой, солнечных зайчиков, полки с любимыми книгами, глуховатый басок отца из кухни... Но сейчас, заглушая все, звучала в ней неопровержимость счастья, и она уже предчувствовала, знала, что пойдет навстречу этому новому, обжигающему, как горячий ветер. Этибару казалось, что он застрял, утонул в темных, бездонных, как колодцы, зрачках Ясемен. Он принял сразу эту так непохожую на других девушку. Она совершенно не владела лукавым опытом обольщения, неуловимой сменой притворной, дразнящей холодности на кокетливую слабость, - словом, неписаными правилами игры, на которых доныне строились его незамысловатые отношения со случайными, часто меняющимися подружками. Ясемен жила как бы в другом измерении, в той первозданности чувств и эмоций, перед которыми подчас теряются зрелые, опытные люди. Одно он знал твердо: Ясемен такая, какая она есть, нужна ему. И поскольку в своей недолгой жизни он почти не сталкивался с противодействием помыслам своим и поступкам, то и сейчас не утруждал себя раздумьями о будущем, с удовольствием отдаваясь не испытанному еще чувству. Долгая человеческая жизнь, даже самая ровная, отмечена вехами постепенного духовного созревания. Есть в ней время пленительной свободы, время пламенных страстей. В дальнейшем, на границе юности и зрелости, приходит чувство долга, ответственности за тех, "кого приручил". Ошибки, свойственные двадцатилетним, в сорокалетнем возрасте подчас оборачиваются непростительной безнравственностью и обходятся дорого, очень дорого... А дальше приходит осмотрительное благоразумие, осознанная необходимость семь раз отмерить, прежде чем оборвать хоть одну из нитей, связывающих тебя с миром близких. И как сурово судим мы издали прожитых годов слабости и ошибки молодости. Любовь, во имя которой не раз умирали и воскресали мы в юности, в старости порой кажется просто блажью... Каким святотатством покажется молодым случай, происшедший с одним шестидесятилетним. Некоторое время спустя после смерти жены он решил снова вступить в брак. Одинокая женщина лет сорока была еще интересным, не утратившим вкус к жизни человеком. Однако не это казалось важным жениху. И даже не весьма авторитетная должность избранницы. Первое, что он сделал, - отправившись в поликлинику, заглянул в лечебную карточку невесты, желая получить точную информацию о состоянии ее здоровья. Будто лошадь покупал в свою упряжку. А в молодости, говорят, был романтичным, пылким парнем. Как незаметно пролетела неделя, счастливая неделя их знакомства. В аллеях бульвара озорной ветерок кружил тополиную метель, добродушным урчанием встречало влюбленных море, тихо колыша лунную дорожку, отраженье огней... Закончилась сессия, и теперь они проводили целые дни вместе. Друзья подтрунивали над Этибаром, однокурсницы Ясемен с нетерпением ждали приглашения на свадьбу. Однажды, прощаясь с Ясемен у полутемного тупика, Этибар долго не выпускал ее руки: - Ясемен... Не могу больше так, не могу... Я начинаю ненавидеть ночь, потому что она разлучает нас. Не могу спать. Не могу читать. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Ясемен... Давай сегодня скажем... Ты своим, я своим. Согласна? Ясемен задумчиво кивнула. - Мама знает. Она же спрашивает меня, куда и с кем я иду. Зачем мне врать? Я... - не договорив, она покраснела. Увиделось встревоженное лицо матери, вспомнилась первая размолвка... "Это какой Шамширли? Сын профессора?" "Да, да, мама. Единственный сын. Если бы знала, какой он..." "Какой, дочка?" Масума вздохнула, опустив голову. "Самый лучший, мама". "Отец не согласится, дочка. Ты только на втором курсе. Вот кончишь..." "Как? Ты хочешь, чтоб мы ждали еще четыре года? Мы оба... Мы умрем, мама". "Никто не умирает теперь от любви, - сухо оборвала ее мать. - Не знаю, как сказать отцу". ...Интуиция подсказала Ясемен не посвящать в этот разговор Этибара. - Завтра в десять на нашей скамейке? - Он нагнулся, заглянул ей в глаза. - Хорошо? Придешь? - Не знаю, Этибар... Тебе ведь просто. Ты волен в поступках, ходишь куда хочется, когда хочется... А мне все трудней уходить из дома. Просить разрешения у матери, прятаться от глаз отца. Я уже научилась лгать: то "библиотека", то "райком комсомола вызывает"... Или подруга уезжает, проводить надо... Отец уже подозрительно косится. - Почему подозрительно? - Не знаю... А может, мне кажется. Этибар решительно тряхнул головой: - Ну, вот что... Ты права. Хватит прятаться. Мне тоже это не по душе. Мать давно мечтает женить меня - пусть порадуется. В этот вечер, улучив момент, когда мать домывала на кухне посуду, а отец подремывал у телевизора, Ясемен снова завела разговор об Этибаре. Поджав губы, Масума долго молчала. - Что ты молчишь, мама? - Не знаю. Не знаю, дочка, как подготовить отца. - Мать подавленно комкала полотенце. - Ты знаешь, что для него твое образование... Вдруг все пойдет прахом... - Ну почему? - Ясемен заметалась по кухне. - Я буду учиться, закончу институт. Ничего не изменится, мама. - Все изменится, Ясемен. Это будет совсем другая жизнь. - Ну почему? Почему? Такая жизнь или другая жизнь... Это моя жизнь, моя! Понимаешь?! Из- за вашего упрямства я потеряю Этибара. Он не сможет, он не будет ждать четыре года! Уйдет Этибар. И тогда, тогда... - глаза Ясемен полыхнули такой одержимостью, что Масума не на шутку испугалась. В эту ночь Ясемен не сомкнула глаз, напрасно прислушиваясь к невнятному разговору на кухне. В полночь вдруг грохнул стул, как-то тоненько ойкнула мать, и не узнаваемо жесткий голос отца прокричал короткое: "Не-ет!" И еще: "Никуда из дома!" Чтоб не заплакать, не закричать, не обидеть отца закипавшими в ней злыми, упрямыми словами, Ясемен зубами вцепилась в податливую мякоть подушки. * * * Не легче в эту ночь пришлось и Этибару. Ждали из командировки отца. Дежурная по аэропорту вот уже третий раз лаконично отвечала: "Рейс 860 Москва - Баку задерживается". Сюнбюль-ханум насмешливо поглядывала на слонявшегося по квартире сына. - Слава богу, хоть к приезду отца не сбежал из дома. - Удобно устроившись у камина, она мазала лаком ногти. - Хоть бы одним глазом увидеть царицу твоего сердца... Лучше бы женился, чем как кот бегать по ночам. Этибар приглушил звук магнитофона. - Ну что ж... Радуйся. В этот раз я действительно женюсь. Сюнбюль-ханум удивленно вскинула брови, не зная, шутит сын или говорит серьезно. - На ком, если матери дозволено спросить? Кто она? Тебя видели с какой- то черноокой красавицей... Где этот порог, куда мы отправим сватов? Этибар сдержанно рассказал о Ясемен, не замечая, как покрывается красными пятнами породистое, холеное лицо матери. - Я-се-мен... Вот оно что... Я-се-мен. Хороша птичка! Высмотрела... Подцепила дурачка. Чтоб из грязи - в князи. Ну, молодец девочка. Еще бы - дом полная чаша! Свекор - профессор! Этибар удивленно разглядывал все более распалявшуюся Сюнбюль. - Не надо, мама! Ясемен даже не знает, где работает отец! Сколько комнат у нас - представления не имеет. Но Сюнбюль-ханум уже не могла остановиться. Ее воображение уже давно лепило облик развязной самозванки, прибирающей в доме бразды правления. Жестикулируя, она смазала свеженакрашенный ноготь; и эта мелочь, как неосторожно выскользнувший из-под опоры - камушек, повлекла за собой лавину. - Нет! Вы послушайте этого простофилю! Я хорошо знаю психологию голодранцев. Раскинуть сети, поймать золотую рыбку... Загс, прописка! Через год - раздел квартиры! Это ты, ты не имеешь представления о современных девчонках. Посмотри на моих студенток; Все в бриллиантах! Откуда?! Повертятся перед таким, как; ты, - и готово! - Размахивая руками, она остановилась перед Этибаром. - Сколько я тебе говорю - будь оcторожен! Ну что ты молчишь? - Как ты можешь, мама! Про незнакомую девушку: Да ей плевать на нашу квартиру! - Он пнулногой, под вернувшийся пуфик. - Лучше замолчи. - Не-е-ет! Я не умерла еще, чтоб замолчать! И с такими людьми мы должны породниться?! Шофер и медсестра! Ха-ха! Здесь, в этой квартире! Ну, сыночек, обрадовал! Как ушей своих не увидит твоя Ясемен этих стен! - Жилы на ее шее вздулись, в уголках накрашенного рта пузырилась влага. - Остановись, мать. Иначе... Иначе... - Что "иначе"? Он поднялся с кресла, подступил к матери... Она увидела, как ходят желваки на его напряженном лице, дергается кадык. - Что "иначе"? - Иначе эти стены не увидят меня. Вышел на балкон, закурил. По невидимой глади моря скользили огни бухтовых буксиров. С судна, стоящего на рейде, доносился голос Аллы Пугачевой... Тревожными вспышками мигал красный глазок буя. Впервые с острой неприязнью подумалось о матери. В открытую дверь из комнаты донесся запах валериановых капель, но и это не тронуло его. "Надо что-то решать. На отца надежды мало. В последнее время он совершенно поглощен работой. Ну что ж... Пусть сидят в своих увешанных коврами стенах. Долго мать не выдержит. И если их временно приютят родители Ясемен, все постепенно уладится. Завтра... Завтра все решится". Он прошел через гостиную, даже головы не повернув в сторону растиравшей виски Сюнбюль-ханум, и с грохотом захлопнул дверь своей комнаты. Этибар, надо сказать, обладал завидной способностью самоуспокоения. Избалованный матерью, он слишком хорошо знал ее слабости, ее безмерную, всепрощающую любовь к сыну, ее вспыльчивость и отходчивость. Привык, что все его бунтарские выходки в борьбе за "самоопределение", в конце концов, кончались маминой капитуляцией. Пара льстивых комплиментов ее неувядающей красоте, ее туалетам, притворное недомогание - эти сцены он научился разыгрывать мастерски, и - как говорится - "нет проблем". У сына Сюнбюль должны были быть самые дорогие, самые модные джинсы, любительские права на вождение черной "Волги"... Однако даже Этибара раздражало в последнее время махрово расцветающее в матери стремление к престижности. Престижности связей, престижности дома, престижности приобретений... Это создавало атмосферу неестественности в доме, походило на игру, в которой и ему, Этибару, отводилась не последняя роль. И вот теперь новое - ожидание престижной невестки, которая упрочила бы, утвердила и без того авторитетное положение матери в тщательно отобранном ею круге знакомых, друзей. С каждым днем ему все больше претила чванливость ее суждений, упоение собственной исключительностью. Ничего. Пошумит, насладится очередным спектаклем... Завтра, в знак примирения он поднесет ей несколько гвоздик. Заодно надо будет взять рублей пятьдесят на карманные расходы. От той сотни, что она дала ему недавно, осталась двадцатка. Этибар полистал томик престижного Маркеса ("В этой ирреальности что- то есть!") и заснул сном праведника. * * * На другой день они встретились, как обычно, у памятника Сабиру. Еще издали Этибар заметил неладное. Он очень любил смотреть, как идет ему навстречу Ясемен, - было что- то легкое, летящее, стремительное в ее походке, развевающихся волосах, вскинутом лице... Сегодня она шла медленно, будто оттягивая мгновение встречи, и прекрасные волосы ее были стянуты назад резинкой. - Этибар. Мой отец... - Не надо. Не рассказывай. Я и так все понял. В обоих домах кино прокрутилось примерно по одному сценарию. "Рано!"... "Нельзя, учеба".. "Надо ждать".. А я, я не могу ждать! Зачем мы должны ждать? Взрослые люди! У нее наполнились слезами глаза. Он подошел ближе, прикоснулся губами к нежным, не знающим краски векам. - Я теряю голову, милый. Может быть, правда... Четыре года пробегут и... - Что? - Этибар вскочил со скамейки. - Четыре года! Я не могу без тебя, Ясемен. И двух дней не могу. - Он постоял, приткнувшись лбом к дереву, потом взял в ладони бледное, расстроенное лицо девушки. - Ну вот что. Грош нам цена, если не обойдемся без них. Взрослые люди - паспорта в кармане... Уйдем, Ясемен. День тебе на раздумье. Если согласна - завтра же и уйдем. - Куда?! Где нас ждут? - Она прижалась плечом к нему, заглянула в хмурые серые глаза. - У меня есть друг - Фируз. Дача у них в Бильгя. Там почти никто не бывает. Он не откажет мне - даст ключи. Поживем немного там. - А экзамены? - встрепенулась Ясемен. - Гхм... Экзамены. Экзамены сдадим осенью. Обратимся с официальным заявлением и... в общем... разрешат. Ну, согласна? Ясемен с надеждой и страхом смотрела в его красивое решительное лицо, стараясь угадать все то, что ждет ее рядом с ним, сквозь туман неопределенностей увидеть ближайшие дни их совместной жизни. - Что смотришь так? Сомневаешься? Не веришь, что все будет хорошо? Тогда... Лучше сразу скажи. Домой я все равно не вернусь, уйду куда глаза глядят! - Он говорил вдохновенно, он в эту минуту несомненно верил, что так и поступит. - Ну? Так на другой день два человека вышли каждый из своего дома, чтобы больше не вернуться. Ни у кого не вызвал подозрения их уход - студенты. Только к вечеру, сев за письменный стол в своем кабинете, профессор Шамширли заметил не заклеенный почтовый конверт: и "Дорогой отец! - Наперекор требованиям матери я собираюсь жениться на девушке, которую люблю. Если примете меня с ней вместе - позовите. Один не вернусь. Твой сын. Этибар". Так пришла беда в две семьи, одинаково трагически и все-таки по-разному встретившие бунт детей. Всю ночь не спала Масума, то и дело поднося к распухшим от слез глазам короткую записку дочери. Отпросившись с работы, из угла в угол ходил вконец пораженный, растерянный Агабаба. Сначала он готов был броситься на поиски, разыскать, наказать, может быть, даже подать в суд на "соблазнителя". Но разве Ясемен увезли против ее воли? Разве не пыталась дочь договориться по-хорошему? Не надо было ему, Агабабе, с ослиным упорством твердить свое "нет". Мягче, осторожней надо было. Нынешняя молодежь - особый народ. Раньше бога боялись, родителей боялись и почитали, позора боялись. Теперешним "все до лампочки", как они говорят. У Агабабы сжималось сердце от гнева и жалости к дочери. Господи, какой позор, как теперь людям в глаза смотреть? Что отвечать, если спросят? Нет, молчать надо, скрыть это дело. И он строго наказал жене, чтоб молчала. А если спросят, говори, досрочно сдала сессию и уехала к дяде в деревню. А там что-то прояснится. Вдруг парень окажется порядочным, покроет грех, женится... В своем престижном доме неукротимо буйствовала Сюнбюль-ханум. Она разодрала ногтями свой махровый халат, выпила пузырек валокордина и, обессилев, лежала на высоко взбитых подушках. Периодически она поднималась к звенящему телефону и, всхлипывая, спрашивала: "Вы слышали о нашем горе? Как? Не знаете?" И начинался длинный рассказ о "стерве по имени Ясемен", о том, как она, облапошив ее наивного, чистого мальчика, пытается влезть в ее квартиру. - Послушай, прекрати этот базар! Как ты можешь, не зная человека!.. - Ах тебе не нравится? -. Сюнбюль подступила к мужу. - Пусть знают! Пусть все знают, в какой шантаж[ ]попал наш сын. - Лучше бы ты узнала, где он. И есть ли у него деньги? Все-таки вдвоем ребята. - Может быть, мне еще дорожку расстелить под ее ногами? Пусть сдохнет от голода, голодранка несчастная. Трхид повздыхал, поразглядывал жену, и заперся у себя в кабинете. Что- то перестало нравится ему в собственном доме, несмотря на уют, достаток, тысячу удобных мелочей, которыми окружила его жена: Же-на... Ему вдруг вспомнилась золотоволосая Василя из соседнего[ ]села. Сколько же им было тогда? Ей семнадцать, ему двадцать два. За ней бабка присматривала. Мать умерла, отец на заработки в город подался. Они встречались на окраине Шеки, в зарослях дикого кизила. Синие глаза, волосы - две золотые цепи. Любили они друг друга исступленно, ненасытно. "Увези меня, - твердила Василя. - Давай убежим в город, в твою Москву. Я многое умею. Шить умею. Готовить... Маленьких нянчить. Увези..." Он смущенно отмалчивался, вспоминая тесное общежитие, стипендию - ее всегда не хватало, - скромные переводы матери, случайные заработки - он брался скалывать лед с тротуаров, разгружать вагоны... За деньги делал задания по начертательной геометрии. Да разве только он жил так в первые годы после войны? Как он скучал по Василе там, в Москве, как ждал летних каникул. Как любил получать ее наивные, ласковые письма... "Свет глаз моих, сердце мое, Тохид..." И в памяти вставали круглые, как яблоки, колени ее, горячее дыхание зацелованного, припухшего рта. Летом после четвертого курса их послали на целину - он так и не сумел вырваться домой. Там, на целине, и догнало его[ ]пересланное из общежития письмо матери с подробным; перечнем деревенских новостей. "У хромого Гасана волки задрали теленка... Умерла от сглаза бабушка Писта.... Начали строить клуб... Исчезла из села Василя, говорят, уехала в Талыш, потому что порченая, и там родила девочку без мужа... Если сможешь, пришли немного ситца, одеяла совсем порвались..." Все отболело за тридцать минувших лет. А тогда, после того письма, извелся совсем, клял себя за то, что не увез, долго и мучительно высчитывал сроки между последней их встречей в зарослях дикого кизила и побегом Васили. "Свет глаз моих, сердце мое, Тохид..." Ни одна женщина не говорила ему таких слов. Даже Сюнбюль. Тридцать лет прошло... Отболело. Но иногда снилась ему мелкая, полувысохшая речушка, девчонка на том берегу - она заплетала в тугую косу золотые свои волосы и уходила, уходила, не оборачиваясь на его зов. Профессор Шамширли плотнее закрыл дверь кабинета, но и здесь не давал ему покоя пронзительный голос Сюнбюль: "Вы не слышали о нашем горе? Этибар к вам, случайно, не заходил? Нет? Как же, как же! Там орава целая. Еще трое детей. Когда-нибудь они сядут на шею моему сыну! Но пока я жива..." Странно - стоило прислушаться к голосу Сюнбюль и сразу забывалось, что говорит интеллигентная женщина, ученый, воспитанный человек... Профессор лег на диван, заложил уши подушкой. Где же может быть этот сопляк? Сессия на носу. Место в аспирантуре почти готово. Только вчера договорился о путевке в Болгарию для сына. Он пытался распалить себя злостью, но злость была какая-то вялая, сквозь нее пробивались совсем другие мысли: опять не успел с отзывом на диссертацию, о том, что закупка нового импортного оборудования для лаборатории непростительно затягивается... И надо будет еще раз просмотреть статью для английского журнала. О нелепом поступке Этибара думалось с раздражением. И немножко с завистью. * * * Масуму бросало в дрожь от каждого телефонного звонка. Сколько оскорблений и насмешек наслушалась она от матери Этибара, не приведи бог никому. Узнав через отдел кадров пединститута адрес и номер телефона исчезнувшей студентки Гасановой с редким именем Ясемен, Сюнбюль донимала Масуму звонками - днем на работу, вечером домой. - Ну, где твоя бесстыжая дочь? Это ты научила ее охмурить моего сына? Заруби на носу - голодранка не переступит порог моего дома! И так каждый день. Но однажды трубку у матери выхватила вторая дочь, Лятифа. Не могла она видеть, слышать, как тихо и безропотно отвечает Масума, как терпеливо выслушивает брань и все пытается доказать свою непричастность к случившемуся. Не выдержала Лятифа. В два прыжка очутилась у аппарата и, отстранив мать, развязно прокричала: "Алло?!" Лятифа с детства отличалась мальчишечьими повадками, при случае и сдачи могла дать, но и хозяйство в доме после поступления Ясемен в институт лежало в основном на плечах Лятифы; старшую сестру она боготворила, хотя при случае, посмеиваясь, называла "мямлей". - Кто говорит? А- а- а, Сюнбюль-ханум. На том конце провода несколько секунд молчали; но голос Лятифы уж очень напоминал материнский. - Что? Подмазываешься? Думаешь, я передумала и позволю твоей дочери породниться с профессором Шамширли? Лятифа хохотнула в трубку. - Ты, ханум! Заткнись, пока не поздно! Если еще раз обидишь мать, я тебе такую жизнь устрою! Провались ты со своей квартирой и со своим профессором. Твой сын целый месяц торчал под нашими окнами - сто свидетелей есть. Если бы мы пустили его, он бы вертелся, как пес. Так что закрой рот и сиди тихо. Еще ученая называется - овчарка базарная. Только посмей, попробуй... Масума с ужасом прислушивалась к словам дочери. Убедившись, что на том конце провода ошарашенно молчат, Лятифа выругалась напоследок и бросила трубку. С этого дня телефон надолго умолк. * * * Дача была неказистая, в окнах кое-где не хватало стекол, штукатурка облезла, деревянные ступени поистерлись. Но Фируз с Этибаром еще со школы любили проводить здесь свободное время, особенно в жаркие летние дни. У родителей Этибара дачи не было; отец считал, что это морока, мать предпочитала отдыхать на комфортабельных курортах. А Этибар радовался каждой поездке с Фирузом. Чаще всего они были здесь одни. Мать Фируза работала посудомойкой в столовой, отца в доме давно не было. Усталой, преждевременно состарившейся женщине было не до воскресных прогулок. Этибар с Фирузом приезжали на дачу с утра и, перекусив захваченными бутербродами, бежали к морю, оно было совсем рядом. Скинув обувь, в одних плавках с удовольствием шли босиком по прогретому песку и, вдоволь накупавшись, подолгу валялись на солнце, наблюдая за чайками. Несколько раз осенью они видели летящих на юг журавлей... К вечеру разводили костер и поджаривали на прутиках сосиски, помидоры, ломтики хлеба. Ели смачно, покряхтывая и постанывая от удовольствия. Домой возвращался Этибар неохотно. Мать всплескивала руками, неодобрительно разглядывая до черна загоревшего сына. Фируз был не престижным товарищем, и Сюнбюль-ханум желчно упрекала сына в неразборчивости: - Как ты можешь... В какой- то там лачуге, где даже туалета приличного нет? Не понимаю. Тебя же приглашали Султановы! Свой бассейн... Горячая вода... Дом работница. - Боюсь, что женят на одной из своих жеманных дочек! - отшучивался Этибар, скаля ослепительно сверкавшие на загорелом лице зубы. Теперь эта лачуга рисовалась Этибару единственным прибежищем их с Ясемен любви. Когда он утром пришел к другу и, смущаясь, рассказал о своем решении, ни Фируз, ни мать его не задали ни одного вопроса. Рафига-ханум молча сняла с гвоздика ключи и передала их Этибару. - Что сказать тебе, сынок? Живите на счастье. Ты все там знаешь. Живите, не беспокойтесь. Если мы и поедем к морю - только месяца через полтора. Да вы не стесните нас. И я вас ничем не побеспокою. - Она грустно покачала головой. - Эх, разве так надо было... - Мама! - строго сказал Фируз, и Рафига-ханум замолчала. Засуетилась, сбегала на кухню, вынесла увесистый сверток. - Вот... Чурек здесь, мяса немного, сыра. Кишмиш положила, соли... Чай тоже - только неважный чай. Но ничего, - она улыбнулась Этибару, - Пока там наладите хозяйство, проголодаетесь. Бери, бери. Обижусь, смотри. Ну, иди, Этибар, - она подтолкнула его в спину. - Ждет, наверное, жена. Береги ее, сынок. Это впервые произнесенное слово "жена" смутило Этибара. "Же-на"... Конечно, жена. И тепло, сердечно произнесла это слово чужая мать. Женщина, только что отдавшая ему все, что было в ее более чем скромном доме. Он потоптался на пороге, он так много хотел сказать... Но не найдя слов, поспешил к выходу. День первый - Ну вот, - Этибар отпер калитку и втянул за руку оробевшую Ясемен. - Ну вот, музыка играет туш. Жених берет невесту на руки. - Схватив на руки Ясемен, он поднялся на веранду. - И вносит ее во дворец. Невеста должна сказать: "Ах!", "Ох!" - и упасть возлюбленному в объятия, как в хороших романах. "Какая унылая, запущенная дача, - грустно думала Ясемен, заглянув в полутемные, за зиму пропахшие плесенью комнаты. - Дома сейчас... Мама уже прочла ее записку. Плачет, наверное. Отец не знает, куда деть глаза от позора. Малыши растеряны. Только Лятифа... На нее вся надежда. И все-таки... Все-таки дома тепло, чисто, пахнет вкусно..." - Ты что? Тебе плохо, да? Все это ужасно, да? - Этибар испуганно заглянул ей в лицо. - Сирень моя... Ясемен прижалась щекой к его плечу. - Что ты! Здесь чудесно! Ты молодец, что придумал. Никого нет, ты, я и море. И все наше. Видишь, идет кошка? Это наша кошка. И инжир наш. И ласточки над крышей. И тропинка... И море. Только знаешь что? Давай немножко приведем в порядок наш дворец, а? Она начала распахивать скрипучие, отсыревшие двери, окна. Озорные майские сквозняки дохнули теплом, взметнули пыль с дощатого пола, подоконников, подушек. Они вынесли на солнце отсыревшие одеяла и половички. Этибар старательно вытирал заржавевшие решетки, передвигал стол, стулья. Ясемен протирала мутные стекла, мыла полы... Затащив на веранду ведро, он увидел, как, балансируя на шатком табурете, она подтягивала гирю старых ходиков, крутила пальцем стрелки. - Как по-твоему, который час? - спросила она, щурясь от солнца. - Полночь, любимая. Поняла, испуганно спустила ногу, ища опору... Он не дал ей ступить на пол. Схватил в охапку, приник губами к тонкой запрокинутой шее. Выпали шпильки, рассыпались глянцевито тяжелые пряди... Волосы ее пахли сиренью. День седьмой В утренней тишине звонко тикали старые ходики. Этибар что-то пробормотал во сне, откинулся на спину. Рука его отпустила Ясемен; приподнявшись на локте, она подтянула одеяло к его груди, погладила пальцем свежую царапину на сильном загорелом плече. Вчера его так швырнуло о скалы... Спит. Смешной. Когда будишь его, он долго брыкается, стонет, ворчит. Ее мужчина... Муж... Вчера она сказала, что хлеба осталось мало и ему почти нечего кушать. "Как? - закричал он. - А ты на что?" И принялся целовать ее, грозился съесть ухо. Смешной. Родной... Ясемен подняла глаза и испуганно зажмурилась, - Этибар разглядывал ее с не меньшим любопытством. - Подглядываешь? - Она натянула одеяло до подбородка, свернулась калачиком. Он рывком вскочил, босой прошлепал к двери, царственным жестом распахнул обе створки. - Кого ты так торжественно приглашаешь? - спросила она, торопливо натягивая халатик. - Солнце! - Широкая оранжевая дорожка выстелилась от порога, коснулась теплом ее босых ног. - Почему никто в этом доме не приветствует меня? - Огромный, богатырски сложенный, он с удовольствием потягивался, пофыркивал. - Я люблю тебя, - тихо сказала Ясемен. Эти слова стали у них приветствием - вместо "доброго утра", "спокойной ночи"... - Я люблю тебя! - во всю силу легких закричал Этибар и, схватив за руки, потащил Ясемен на балкон. Они наскоро пожевали хлеб с сыром, запили лимонадом - Этибар бегал за ним на край села - и, взявшись за руки, пошли к морю. Солнце успело подсушить влажную кожицу покрытого росой песка, под ногами у них приятно похрустывала серебристая, протоптанная за семь дней дорожка. Ни один чужой след не пересекал эту петляющую дорожку; это была их дорожка, ведущая к их берегу, их скалам, их морю. - Какое сегодня число? - спросила Ясемен, пытаясь пригладить вздыбленные ветром волосы. - Представления не имею. Кажется, второе июня. Я забыл свои часы дома. Да какая разница... Год, число, час. Все время наше! - он говорил бодро, весело, но не дремлющим краешком сознания тотчас догадался, о чем она думает - о доме, о сессии... О том, что будет потом. Он и сам удивлялся, с какой обострившейся прозорливостью угадывал в ней все затаенное. Это проклятое "потом"... Неужели они не имеют права на какой-то срок отодвинуть все, что мешало им там, в городе?! Нет, он не отдаст ни минуты, ни секунды этих счастливых мгновений. Море, шурша, подползло к их босым ногам, ласково плеснуло брызгами. Этибар отпустил Ясемен, стянул джинсы и с разбега кинулся в воду. Ясемен вскарабкалась на обломок скалы, сбросила халат, не спуская глаз с его удалявшейся, облепленной мокрыми волосами головы. Спокойная гладь расступалась перед его без плеска взмахивающими руками, расходилась ребристыми кругами, образуя венок из маленьких волн. Потом они лежали на скале - голова Этибара на руке Ясемен - и бездумно смотрели на бегущие облака. Не было времени - года, числа, часа... Не было в этом их голубом мире "першингов", палестинских лагерей, ракеты, запущенной на Венеру... Ничего не было. Ничего не было. Никого не было. Только теплая кожа Ясемен. Только едва уловимый запах сирени. День двенадцатый Они сидели в темноте на деревянных ступеньках, тесно прижавшись плечами друг к другу, - как две птицы, примостившиеся на ночлег. - Смотри, на шоссе зажгли фонари. Как свечи. А раньше они не горели. - Съезжаются дачники. Вон слева засветились окна. - А утром, ты спал еще... Петухи кричали. Раньше их не было. Слышишь? Где-то во дворе тарахтит машина. - И Зейнаб Ханларова поет. Они умолкли, прислушиваясь к звукам всё ближе подступающего мира. Кончалось их счастливое, спасительное одиночество, и теперь им казалось, что всюду - за невысоким забором, в густой тени приземистых, похожих на многорукие чудища деревьев, за углом дома - подстерегают их чужие глаза. Безраздельно им принадлежала теперь только ночь; в бездонной корзине ее сегодня столько звезд - огромных, сияющих, будто соперничающих с огнем маяка, что неустанно сигналит проходящим судам: "Берегитесь! Берегитесь! Скалистые кряжи! Мелководье!" - Пошли к морю, - Этибар потянул ее за руку. Луны не было, но они и в темноте знали свою тропинку, бегущую впереди к их единственному теперь прибежищу. В кромешной тьме море не видно - только шелест, урчание, всхлипы под скалой... Ясемен, боявшаяся темноты, доверчиво жмется к плечу Этибара. Вдруг она схватила его за руку: - Этибар! Видел? - Что? - Звезда упала! Куда? - Весной и осенью, бывает, им не сидится на месте. А ты успела загадать желание? Надо было загадать. Быстро погасший серебристый прочерк в небе взволновал Ясемен. Почему? Она и сама не знала. Вот что-то было, прекрасное, светящееся, и исчезло в загадочных просторах Вселенной. - Может быть, сгорела, разрушилась чья-то любовь? - Он сказал это полушутя, но Ясемен все, казалось, принимает всерьез. - Да перестань грустить. Выдумки романтиков. На самом деле, наверное, крупный астероид. - Сгореть из-за любви... - прошептала Ясемен. - Это прекрасно! Не каждый способен, наверное. А ты, Этибар, мог бы? - Что тебе в голову взбрело, Ясемен? Разве мы не горим? Разве легко было вот так, как мы... Наперекор родным... Бросив учебу... Вы, филологи, любите всякие романтические сказки. Не обижайся, конечно. Но жизнь есть жизнь. Звезда сверкнула и угасла. А нам жить и жить. И ты - живая, теплая, любимая, - он нежно поцеловал ее, - ты рядом. Будь всегда, Ясемен! Ну, о чем задумалась? Ясемен подняла с песка белеющую ракушку. - Я задумалась о том, что... Вот ты сказал: "Вы, филологи, любите романтические сказки..." А ты какой? Мы ведь мало знаем друг друга. Мы, филологи, не даем угаснуть искрам поэзии. Это ведь такое чудо. Вот Мушфик... Знаешь эти стихи? ...Опять на ту же дачу, чтоб вы там были снова, Под тем же самым кровом. И было нам случайно даровано судьбою - Соседствовать с тобою. - Еще бы не знать! - Он убрал мокрые пряди с ее лица. Любимая! Желание - как твой тончайший волос, Как сердца робкий голос. ...Навеки наши души соединились тайно Судьбой необычайной. - Поэт написал... Наверно, о пережитом написал... Сколько десятилетий прошло! Они, понимаешь, так выражают все, что у меня здесь, - она прижала кулачок к груди. - Вот слушай. ...Взлететь с волною вместе, упасть с волною вместе, И не бояться, если Волна, как конь горячий, несет тебя, играя, Как эта жизнь без края! - Прекрасно! Да здравствует Мушфик! А это? Подумай. Как будто он здесь, рядом с нами, слушает эту апшеронскую ночь. ...Опять на ту же дачу, приют любви удачной В ее тени прозрачной. - Ты прав. А разве не о нашей весне написаны вот эти строки? Теперь весна другая - прекрасна, первородна, Душа моя свободна! И новые желанья, и новые надежды Счастливее, чем прежде, Мечты прозрачней стали, и вольно мысли льются, Сердца дружнее бьются... Заметив, что Этибар стягивает рубашку, Ясемен переполошилась. - Купаться? И я с тобой! Она разделась и бесшумно скользнула в воду. Протянув руки, он увлек ее на глубину. Вода была совершенно неподвижной, ощущение теплоты, невесомости приятно обволокло Ясемен. - Ну вот... Хорошо, правда? А теперь перевернись на спину и дыши ровно, глубоко. Не бойся, я рядом. Море бережно подхватило два белеющих в темноте тела, небо прикрыло их наготу звездным плащом. День двадцатый - Проснись, Ясемен, проснись! - Он тормошил ее, смеясь, дул на подрагивающие ресницы. - Я приготовил тебе такой букет! - Где? - Она с трудом разлепила веки, села, потянулась. - Где букет? - Вставай, лежебока! Она снова ткнулась лицом в подушку, натянула одеяло. - Ах, ты так?! - Он нагнулся, сграбастал ее длинными, сильными руками и потащил на балкон. - Смотри. В углу маленького запущенного сада нежно светилась розоватым первоцветом тоненькая молодая яблоня. Так это было удивительно, а главное - вопреки всему: безводью, незащищенности от ветров, неухоженности захламленного участка. Ясемен подбежала к деревцу, поманила Этибара: - Смотри, и пчелы тут как тут. - Начало июня. Считай, лето уже. Незаметно как- то... - Нет, Этибар, заметно, - она вздохнула. - Мы уже не одни в своей волшебной стране. С соседних дач доносился ребячий гомон, лаяли собаки, перекликались женщины. Песчаная полоска пляжа, их пляжа, с утра пестрела зонтиками, самодельными палатками. На мелководье плескалась ребятня, ветер гнал по песку клочья бумаги, Окурки... Скалы облепили юные рыболовы. С окончанием занятий в младших классах поселок с каждым днем становился многолюднее. После весенних штормов ожили, налетели на освещенные дачи полчища комаров; они до рассвета звенели над ухом, нещадно жалили, мешали уснуть. - Ну, насмотрелась, птица моя? - Он склонился над ее макушкой. Волосы Ясемен уже не благоухали сиренью - они пахли морем, водорослями, солнцем, немножко слежавшимися перьями, это вылезали из подушек, на которых не было наволочек. - Корми мужа, женщина! Сказал и смутился, вспомнив вдруг, что небольшой запас продуктов, что раздобыл он, съездив позавчера в Бузовны, почти иссяк. Как, впрочем, и деньги. Нащупал в кармане три мятых рубля, немного мелочи и сник. И вдруг вспомнил: позавчера неожиданно наведался Фируз. Ясемен возилась в комнатах, а они, обрадовавшись встрече, отправились на пляж. Поплавали, поныряли, повалялись на песке. - Ну как вы тут? Ничего? - Фируз искоса оглядел заметно осунувшееся веселое лицо друга. - Спасибо тебе, старик. И матери твоей. Все хорошо. Ни о чем не жалею. Если бы ты знал, как нам... - Этибар перевернулся на спину, блаженно зажмурился. - В общем, порядок. А как там, в городе? - Мать твоя раза два звонила. Целый допрос устроила. Когда я тебя видел в последний раз... Где... Ну, я, понятно, прикинулся дурачком, ничего не знаю, никого не видел... Иногда говорил: "Не может быть!"... "Неужели?!"... - Ну, ты молодец, если удавалось вставить пару слов в монологи моей матери. Они расхохотались, выкурили по сигарете, и Фируз уехал, не заходя на дачу. - Вот смотри! - Ясемен встретила его на ступеньках, покачивая в руке целлофановый пакет. - Когда вы ушли, я нашла на балконе в углу вот это... - Она высыпала на стол с килограмм картошки, банку консервов, пачку чая и немножко сахара. В конвертике под продуктами они обнаружили пять рублей. Первый раз за все это время Этибар отказался от еды, сославшись на непорядки в желудке. Кусок, как говорится, в горло не шел. Неужели, думал он, запас доброты, умение чувствовать на расстоянии беду - как талант, как редкий дар? И почему им обладает полуграмотная, с утра до ночи не разгибающая спины мать Фируза? А не образованная, умно и тонко разбирающаяся в народной поэзии XVIII века его, Этибара, ученая мать? ...На куске фанеры, как на серебряном подносе, Ясемен торжественно подала ему вкусно разваренную картощку, кусочек вяленой рыбы, ломоть хлеба. - А ты? - он удобно устроился под деревом. - Я сейчас. Там чай закипает на керосинке... Ты кушай, кушай, дорогой. - И она вприпрыжку умчалась в комнату и вскоре вышла с двумя стаканами чая. - Слушай, ты же не ела! - Он смущенно посмотрел в миску, где от картошки и следа не осталось. - Ты же обманываешь меня. - Я?! - Черные глаза Ясемен уставились на него с таким натуральным удивлением. - Я съела больше тебя, пока ты тут возился с калиткой. - А если обманываешь? Пестрая, кем-то вспугнутая курица с кудахтаньем взлетела на глиняный забор. - Пусть я превращусь в эту курицу, если вру! - Ясемен так смешно захлопала руками, как крыльями, что они оба расхохотались. Он попытался поймать ее, она ускользнула и бегала по двору, потряхивая своей густой гривой, пока он не настиг ее в комнате. После полудня, заметив, что Ясемен прилегла, обложившись какими- то старыми журналами, Этибар незаметно ускользнул за калитку. Он шел по горячему асфальту, поглядывая поверх заборов на чужую, счастливую жизнь, и в голове стучало: "Обманула... Обманула. Не ела она. Ему отдала последнюю картошку. Там, на подоконнике, в газете оставался кусочек хлеба и ломтик брынзы. Теперь их нет, он проверил. Вот все, что она съела с утра. Все шутит, смеется, а под глазами синяки. Щеки впали. Что делать? Он бы взялся землю копать, мешки таскать, только бы... Хоть червонец! Им бы хватило на два-три дня. Сейчас он истратит последнюю пятерку, оставленную Фирузом и..." Он заглянул в распахнутую калитку одной из дач. Сад вскопан, лозы обрезаны, стены побелены... Нет, здесь ему ничего не светит. Побрел дальше, замедляя шаг рядом с третьей, четвертой дачей... На самой окраине у недостроенной хибары с пустыми глазницами окон крепкий еще старик рыл яму. Он кряхтел, выгребая лопатой землю, и платок, узелками повязанный на лысой его голове, был влажным от пота. "Уборную строит", - догадался Этибар. Подошел, вежливо поздоровался. Старик что-то буркнул в ответ, пощупал его колючим, недоверчивым взглядом. - Помочь, дедушка? Я за сегодня тебе яму сделаю. Недорого возьму. Старик перестал копать, вытряхнул из остроносой резиновой калоши землю; маленькие колючие глазки его поползли от кроссовок по фирменным джинсам Этибара и выше по майке с вылинявшей на солнце последней моделью фирмы "Ситроен". - Ну так как, дед? Согласен? Я за червонец... Если дорого, я сбавлю... Старик взялся за лопату. - Иди отсюда, иди. А то сына крикну. Ходили здесь такие умные уже... Позавчера новое цинковое ведро утащили и две доски. Иди, говорю! Этибар отпрянул потрясенный и быстро зашагал прочь. В стороне от шоссе двое городских возились в радиаторе старенького "Москвича". Третий, совсем мальчишка, сопел над насосом, надувая покрышку. Но и они в ответ на предложение "помочь", недружелюбно посоветовали Этибару "топать дальше". "Неужели единственный выход - вернуться домой, покаяться перед матерью, выклянчить деньги?.. Униженно терпеть поток грязных оскорблений в адрес Ясемен?! Такой ценой?.." Он представил язвительно усмехающийся тонкий рот, торжествующе злые глаза... Нет, нет. Этого он не выдержит. Никогда этого не будет. Вернувшись на "свою" дачу, он, неслышно ступая, прокрался на веранду, заглянул в окно. Ясемен спала на голом матрасе, по-детски подтянув колени. Вернулся во двор, огляделся... На веревке одиноко болтался ее синий купальник. Зашел за дом, поковырял лопатой землю вокруг старого инжира... Что делать? Что делать? Она проснется голодная. Да и у самого сосало под ложечкой. За оградой приткнулся старый соседский курятник. Этибар легко выломал пару камней из непрочной кладки и в распахнутую, на одной петле висевшую дверь курятника увидел яйцо. Оно так уютно лежало в примятой соломе... Чуть поодаль - второе. Два яйца!.. Их можно сварить всмятку. Можно пожарить с кусочками колбасы вместо масла и еще с помидорами. Нет, лучше сварить. Можно было съездить в город и по второму кругу обойти товарищей. Но большинство, наверное, разъехались. А главное - он не может отдать то, что уже брал в долг. Два яйца... Какая ерунда! Цена им - копейки. Он даже может положить на место каждого яйца по гривеннику. Этибар затаился за забором. Минут через пятнадцать, собрав своих внуков, крикливая, раздражительная Шарабаны наконец